Случалось ему переправляться через горы, идти вдоль бурных потоков, блуждать в непроходимых лесах. Только там, где природа остается непокорной, где она противится вторжению человека, где она не поддается ему, только там сохраняет она свою красоту и силу. "Почему, - спрашивал себя Пьер, - рука человека словно несет какое-то проклятие, и лишь там, куда она не властна проникнуть, земля сохраняет свое плодородие и величие? Может быть, труд противен божественным законам? Или же законы эти требуют, чтобы он был безрадостен, чтобы он рождал лишь уродство да нищету, чтобы он иссушал почву, а не возделывал ее, чтобы он разрушал, а не строил? И ли мир этот в самом деле лишь юдоль слез, как учит христианство, и нам суждено было прийти сюда только затем, чтобы искупить преступления, свершенные здесь до нас?"
Пьер Гюгенен часто задавал себе эти горькие вопросы и терялся в поисках ответа. Лучше других охраняет и блюдет природу владелец крупного поместья, - думал он, - здесь человеческий труд, вооруженный знанием, вершится с наибольшим размахом. Но разве крупная собственность не чудовищное нарушение извечных прав человечества? Она делает достоянием немногих то, что принадлежит всем; она нагло губит жизнь слабого и обездоленного, который тщетно взывает к небу, моля о возмездии.
А между тем, - рассуждал он далее, - чем больше делят землю между людьми, тем гибельнее это для нее; чем больше пекутся о благосостоянии каждого человека, тем больше чахнет и страдает все человечество. Замки сеньоров были разрушены, на месте их парков посеяли хлеб, и каждый захватил себе клочок общей добычи, думая, что теперь-то он спасен. Но из-под каждого камня стали выходить новые толпы голодных, и земли уже не хватает на всех. Напрасно разоряются и исчезают богачи - никому от этого не легче. Чем меньше части, на которые делят хлеб, тем больше рук тянется за ними, а чудо Христово не повторяется: никто не сыт; земля хиреет, а вместе с ней и человек. Тщетно промышленность пускает в ход чудотворную свою силу, она рождает потребности, которые оказывается неспособной удовлетворить, она приносит в дар человечеству наслаждения, достичь которых ему удается ценой таких лишений, о которых прежде оно не имело понятия. Всюду рождает она потребность в труде - и всюду растет нищета. Пожалеешь, того и гляди, о временах феодализма - там работник был подневолен, но его хоть кормили, не позволяя ему дойти до полного истощения сил; ему-то хоть неведомы были муки тщетной надежды, доводящие до отчаяния, до самоубийства.
Все эти противоречивые мысли и мучительные сомнения все больше овладевали им, по мере того как при свете приближающегося дня перед ним вырисовывались очертания великолепного парка графов де Вильпрё. Глядя на эту природу, столь разумно и заботливо преобразованную, Пьеру невольно пришло на ум, что ее можно сравнить с человеком, чей ум и характер преображены воспитанием. У этого дерева отрезали лишние ветви, и вот оно обрело ту стройность, силу и величественность, которыми обладало бы от природы, родись оно в более благоприятном климате. Эти газоны так часто поливают и подстригают, что трава приобрела здесь такую же восхитительную свежесть, как если бы росла подле водопада, низвергающегося со склона горы. Благодаря обдуманному воздействию на них света, тени и воздуха здесь прижились цветы и плодовые деревья самых разных широт. Это природа, созданная искусственно, но которую стремятся сделать как можно более похожей на естественную, не забывая, однако, о том, что, предназначенная служить местом прогулок и отдохновения цивилизованного человечества, она должна быть исполнена удобств, порядка и очарования. В ней сохраняется красота творения божьего и чувствуется рука человека, любовно властвующая и разумно охраняющая. И Пьер подумал, что под нашими небесами именно такой искусно созданный сад более всего напоминает подлинное создание бога и более всего соответствует понятию Природа , как понимали его философы, начертавшие это слово на своем знамени, и что, напротив, нет ничего более далекого от этого понятия, чем та культура, которая вызвана нуждами земельного раздела и раздробления мелкой собственности. На больших, вырубленных среди парка полянах, часто перекапываемых, посеяны зерна, дающие обильные всходы. Благодаря умной предусмотрительности хозяина дичи здесь водится лишь столько, сколько необходимо для его стола, и она не угрожает его посевам. Природу тут совершенствуют, а не уродуют. Уразумев ее законы, их расчетливо используют, а если нужно, приходят ей на помощь. Utile dulci , доступное одним патрициям и которому следовало бы стать принципом существования всего цивилизованного человечества.
Итак - нельзя было отрицать этого - семья, которой принадлежит это поместье, живет здесь простой и нравственной жизнью, отнюдь не противоречащей велениям божьим. И, однако, любой обездоленный при виде этого благоденствия неизбежно будет - не может не быть - охвачен чувством ненависти и зависти. И если бы закон с оружием в руках не охранял богатого, и мирный этот приют был бы осквернен, и поместье разгромлено, каждый бедняк увидел бы в этом акт справедливости. Как же согласовать это между собой: право счастливого оставаться счастливым и право нищего положить конец своей нищете?
Казалось бы, и тот и другой одинаковые дети господни, посланцы его на земле, коих облек он правом неограниченно владеть этой землей и возделывать ее. Этот богатый старец убелен сединами, в тени посаженных им деревьев он мирно воспитывает детей своих - разве не преступлением было бы исторгнуть его из его владений и вышвырнуть на улицу нищим и нагим? А между тем вот нищий, он тоже стар и тоже отец семейства, - а он, протягивая руку, стоит у дверей этого вельможи, - так не преступление ли дать ему погибнуть на улице от холода, голода, болезней?
Мне скажут: довольно богачу наслаждаться своим счастьем, настал черед бедняка занять место его на жизненном пиру. Но может ли забыть бедняк пережитые им годы лишений? Разве изгладит их из его памяти поздно пришедшее к нему благоденствие? Вознаградит ли оно его за прошлое, возместит ли выстраданные муки, исправит ли вред, нанесенный разуму его?
Мне скажут: довольно бедняку страдать - настало время богачу уступить ему свое место на жизненном пиру. Но разве из того, что до сих пор он наслаждался земными благами, непременно следует, что теперь его надобно отторгнуть от них и ввергнуть в нищету? Разве та потребность в радости, которую предвечный вложил в сердце человека и которая является его правом, а может быть, и долгом, разве потребность эта - преступление, заслуживающее кары, и другие люди вправе требовать от него за это искупления?
Да и к тому же, если в самом деле бедняк имеет право на счастье, то ведь и богач, которого вы превратите в бедняка, тоже вправе будет, в свою очередь, требовать причитающуюся ему долю счастья, и право этого новоявленного богача будет, следовательно, зиждиться на несправедливости и грубой силе, совершенно так же, как то было у его предшественника. Жалобы и возмущение того, кто стал бедняком, придется, таким образом, вновь подавлять с помощью насилия, и война эта может кончиться одним - уничтожением вчерашнего богача. Но даже если пойти на эту бесчеловечную меру - она ничему не поможет: земля будет очищена лишь от ничтожного меньшинства, на ней останется еще великое множество нуждающихся, которых она уже не в силах удовлетворить на прежних условиях. И те, кого эта грабительская война сделает богатыми (их снова будет меньшинство), в свою очередь услышат у своих дверей стоны или проклятия тех, которым не досталось ничего, - а их-то снова будет большинство! Какое-то время недовольных еще удастся удерживать силой, но их будет становиться все больше и больше, они станут все умножаться, как умножаются зерна в поле, нарастать, как нарастают волны морские, так что каждое поколение лишь будет менять господ, и никогда не сомкнется та разверстая бескрайная бездна, откуда днем и ночью доносится неумолчный голос страждущего человечества, громкие крики отчаяния, злобы, проклятия и мщения! Так что же делать? Отдаться во власть этому роковому движению человечества, в котором казни будут сменяться казнями, разрушения - разрушениями, одни жертвы - другими? Или же покориться, оставить все как есть, дать навечно воцариться несправедливости, навеки узаконить неравное распределение богатств, право одних, бесправие других, возвести повсеместно на незыблемый престол привилегированную касту, обрекая народы на нищету или же на каторгу и эшафоты?
Но вернемся к вопросу о разделе земли, о котором некогда мечтали наши отцы. Они поделили ее между собой, разделим ее и мы. Потомки наши станут делить ее и дальше, до бесконечности, ибо они будут становиться все многочисленнее; каждое новое поколение станет требовать нового раздела, и, переходя к потомкам, владения предков станут все дробиться и дробиться, пока на каждого не придется лишь какая-нибудь ничтожная полоска земли, если только голод и все те средства уничтожения людей, которые порождаются жестокостью, не придут здесь на помощь, своевременно сокращая каждое столетие народонаселение земли. А поскольку неизбежным результатом раздела земли и полного индивидуализма является жестокость, будущее человечества - это чума, войны, катаклизмы и все те неисчислимые бедствия, которые постепенно возвратят его к первобытному состоянию и приведут к безграничной власти природы, к вырождению, к рассеянию по всей земле, к грубой жизни дикарей. Немало умов девятнадцатого века в поисках решения этого вопроса (не важно, рассматривали ли они его с позиции социалистической доктрины или с точки зрения индивидуализма), приходили - и они не были ни извергами, ни безумцами - к этому нелепому и бесчеловечному выводу.
Перед лицом этих обступивших его со всех сторон гипотез, одна другой страшней и безнадежней, Пьером овладело вдруг бурное отчаяние. И, позабыв о том, что время движется и солнце, высоко поднявшись над горизонтом, уже отмеряет часы его рабочего дня, он залился слезами и, ломая руки, упал на траву.
Так пролежал он довольно долго. Наконец он поднял голову, чтобы взглянуть с тоской на небо, и вдруг перед ним возникло видение, которое он в расстройстве своих чувств принял вначале за лесную фею. Легкие ножки воздушного создания едва приминали траву, в руках у нее была охапка чудесных цветов. Пьер поспешно вскочил, а Изольда (ибо это была она), безмятежно собиравшая поэтическую утреннюю дань, от неожиданности выронила свою ношу. Бледная, испуганная, стояла она перед ним среди цветов, рассыпанных у ее ног. Придя в себя и узнав ту, которая заставила его столько страдать, Пьер хотел спастись бегством. Однако Изольда приблизилась к нему и, положив ему на руку свою свежую, словно утро, ручку, сказала с волнением в голосе:
- Как видно, вы очень больны, сударь, или у вас какое-нибудь большое горе? Скажите мне, что с вами, или, хотите, пойдемте к дедушке, вы расскажете ему, что с вами случилось, и он постарается вам помочь. Он сможет дать вам добрый совет, и дружба его немного утешит вас.
- Дружба? Ваша дружба, сударыня! - с горечью вырвалось у Пьера. - Какая может быть дружба между вами и мной?
- Я говорю не о себе, сударь, - ответила ему Изольда с грустью, - я-то не имею права выразить вам свое участие… Я понимаю, это было бы вам неприятно.
- Да разве я жаловался кому-нибудь? - воскликнул Пьер растерянно. Однако к его смущению все более примешивалось чувство гордости. - Откуда вы взяли, что я несчастлив!
- Но ваше лицо еще мокро от слез, и пришла я сюда потому, что услышала ваши рыдания.
- О, вы добры, вы, право, очень добры, милая барышня! Но между нами целая пропасть. Ваш дедушка, которого я от всей души уважаю, никогда не поймет меня, точно так же, как не поймете меня и вы. Будь у меня долги - он заплатил бы их за меня. Нуждайся я в куске хлеба или работе - он дал бы мне их. Будь я болен или ранен - ваши благородные руки не погнушались бы оказать мне помощь. Но если бы я потерял отца - ваш отец никогда не заменил бы мне его…
- Боже мой! - вскричала Изольда с такой искренностью, которой Пьер не мог даже предположить в ней. - Как, папаша Гюгенен умер? О, бедный вы, бедный, как я вам сочувствую!
- Нет, вы не поняли меня, дорогая барышня, - просто и мягко ответил ей Пьер. - Отец мой, слава богу, жив и здоров. Я просто хотел сказать, что если бы я потерял друга или брата, ваш уважаемый дедушка не заменил бы мне его…
- А вот в этом вы как раз ошибаетесь, мастер Пьер. Мой дедушка мог бы стать вам лучшим другом. Вы ведь нас совсем не знаете, не знаете и того, что дедушка лишен всяких предрассудков, и если он видит человека достойного, с возвышенными чувствами и мыслями, он признает его равным себе. Если бы вы только слышали, как он говорит о вас и вашем друге-скульпторе, вы перестали бы относиться к нам с теми недоверием и неприязнью, которые я сейчас чувствую в вас, - вы и представить себе не можете, как это меня огорчает.
Пьер многое мог бы ответить ей при других обстоятельствах, но эта удивительная встреча, это проявление сочувствия в момент, когда сердце его, казалось, разорвется от боли, настолько противоречили всем привычным его понятиям, что он не в силах был противиться очарованию, и слова Изольды сладостным бальзамом проливались ему в душу. Обессиленный слезами, почти испуганный ее добротой, он в изнеможении прислонился к дереву. Она все еще стояла перед ним, ожидая, чтобы он успокоился; могла ли она оставить его, не сказав чего-нибудь, что смягчило бы последние ее слова. И видя его опущенные глаза, вздымающуюся от волнения грудь, эту позу безмерно уставшего человека, у которого нет сил вновь взвалить на себя тяжкое бремя жизни, она сказала:
- Я вижу, мое сочувствие тяготит вас и как бы даже унижает. Должно быть, я сама в этом виновата, я заслужила это…
Пьер, пораженный этими словами, поднял на нее глаза и увидел, что она то краснеет, то бледнеет, явно борясь с собой и пытаясь преодолеть свою гордость. И все же в том, что она решилась сказать их, было такое благородство и мужество, что Пьер почувствовал, как бесследно исчезает из его сердца всякое чувство обиды. Но он не хотел лгать ей.
- Я понимаю, что вы хотели сказать, сударыня, - произнес он с той прямотой, которая всегда сочеталась у него с чувством собственного достоинства, - да, это правда, вы понапрасну ранили душу, и без того израненную. Вам не следовало напоминать мне о разнице между вами и мной, а ваш ответ госпоже Дефрене отнюдь не разубедил меня в том, что я человек. Нет, нет, рабочий и доска, обработанная его руками, не одно и то же. Тогда, в башенке, вы были не одна - вы были с человеком, который понимал, как вы добры, и благоговел перед вами. Но, клянусь вам, горестное это воспоминание не имеет никакого отношения к тому порыву тоски и безумия, в котором вы застали меня.
- А теперь, - сказала Изольда, - прошу вас, простите меня, хоть я и знаю, что мне нет оправдания.
Пьер, окончательно побежденный таким смирением, снова поднял на нее глаза. Она стояла перед ним, сложив в мольбе руки, опустив голову, и две крупные слезы катились по ее щекам. И в порыве великодушия он бросился к ней.
- О, да благословит вас бог, а я… я бесконечно вас уважаю!.. Я прощаю вас… - вскричал он, простирая руки над этой склоненной девичьей головкой. - Ах нет, это слишком, это уже слишком, этого мне не выдержать! - прошептал он и, закрыв глаза, рухнул на колени.
И в самом деле, пережитые волнения сломили его. Могла ли предвидеть Изольда, какую борьбу строгого целомудрия и любовной экзальтации вызвала она в этой восторженной душе? Она вскрикнула, увидев, как он, став белее лилий в ее букете, задыхаясь от счастья и непосильного волнения, падает к ее ногам. Несколько минут он лежал без сознания, затем беспамятство сменилось сильнейшим нервическим припадком, исторгнувшим из глаз его новые потоки слез. Рыдания рвались из его груди.
Придя в себя, он увидел в нескольких шагах от себя мадемуазель де Вильпрё. Испуганная, растерянная, еще более бледная, чем он, она сначала хотела бежать за помощью, но потом осталась, смутно понимая, должно быть, что эта страдающая душа более всего нуждается в помощи нравственной, которую она одна способна оказать ему. Смущенный своей постыдной слабостью, Пьер, едва только пришел в себя, стал умолять Изольду уйти, не беспокоиться более о нем, но она не уходила. Молча стояла она около него. Взгляд ее был сумрачен, лицо печально.
- У вас большое горе, - повторяла она, - и я ничем не могу вам помочь!
- Нет, нет, не можете! - ответил ей Пьер.
Тогда Изольда сделала шаг к нему и, поколебавшись немного, спросила, глядя, как он вытирает свое лицо, мокрое от слез и холодного пота:
- Мастер Пьер, скажите мне по чистой совести, вы в самом деле не можете сказать мне, почему вы плакали? Если вы скажете, что не можете, я не буду больше спрашивать вас об этом.
- Клянусь вам, я сам не знаю, почему я плакал. Должно быть, просто так, без причины. Я и сам не понимаю, почему мне так ужасно тяжело, и не мог бы это объяснить.
- Но давеча, - с усилием произнесла Изольда, - я застала вас в таком же состоянии, как сейчас. Что же было с вами тогда? Или это тайна, которую вы не можете мне открыть?
- Нет, могу. Если бы я рассказал вам, о чем я думал, вы убедились бы, что эти мысли достойны и вашего внимания.
- А вы не хотели бы поделиться ими с моим дедушкой?
- Я мог бы рассказать о них, не таясь, решительно перед всем миром, но не знаю, найдется ли во всем мире человек, который поможет мне разобраться во всем этом…
- А вот я уверена, что такой человек существует, и это именно тот, о ком я вам говорю. Он лучший из всех, кого я знаю, - самый справедливый, самый просвещенный и смелый, и потому вы не должны удивляться, что я советую вам обратиться к нему. Знаете что, через два часа он будет здесь, под этой липой, у входа в оранжерею. Он всегда приходит сюда в хорошую погоду, здесь он завтракает, читает газеты и беседует со мной. Хотите, приходите тоже, и вы с ним поговорите. Если я буду стеснять вас, я уйду.