Глава восьмая
Наконец я перешёл в последний класс лицея. Отец сказал мне, что сразу после экзаменов он определит меня, как и Музаффера, в адъютанты султана. Я же мечтал поступить в школу Мюлькие или же на юридический факультет университета. К придворной карьере я относился с презрением. Самое большее, чего я хотел, это стать честным, добросовестным служащим где-нибудь в провинции. Честолюбие мне было чуждо. Пределом моих желаний был небольшой домик и многочисленная семья. Работать для семьи, для детей - что ещё нужно человеку, чтобы чувствовать себя счастливым?!
Этими мыслями я делился иногда со своим другом Джелялем.
- Можешь не волноваться, Иффет, - успокаивал он меня. - Ты слишком мало хочешь от жизни и непременно обретёшь своё счастье.
***
Никогда не забуду этого холодного и пасмурного зимнего утра. Прошёл слух, взбудораживший весь лицей. Говорили, что прошлой ночью арестовали нашего молодого учителя Веджи-бея. Причины точно никто не знал. Войдя в класс, я схватил Джеляля за руку.
- Как ты думаешь, за что арестовали Веджи-бея? Он странно посмотрел на меня и словно нехотя ответил:
- Кто-то послал письмо в султанский дворец и донёс на учителя, будто он рассказывал ученикам старших классов о конституции.
Я знал, конечно, что Веджи-бей вольнодумец и не боится высказывать свои мысли вслух.
- Кто же мог сделать такую подлость? - спросил я дрожащим от негодования голосом.
Джеляль оставил мой вопрос без ответа. К нам подошли другие ученики.
Никогда в нашем классе не царствовала столь унылая тишина. Начался урок географии. Учитель что-то вяло бубнил, мы так же вяло записывали. Настроение у меня было подавленное. Урок, казалось, уже тянулся целую вечность.
Я глянул на стенные часы: до перерыва осталось ещё десять минут, - в этот момент открылась дверь, появился старичок, наш главный надзиратель, и сказал учителю:
- Триста двадцать второго, Иффет-эфенди, - к директору.
Я поднялся в растерянности и недоумении, чувствуя на себе взоры всех учеников.
Надзиратель молча шагал впереди по коридору. Язык у меня не поворачивался спросить, зачем вызывают. Мы прошли коридор, поднялись по лестнице и очутились у дверей директорского кабинета.
Главный надзиратель Сами-эфенди тихонько постучал, вернее, только дотронулся до двери, нажал ручку и, по-прежнему не говоря ни слова, сделал шаг в сторону, пропуская меня вперёд.
Кроме директора и его заместителя, в кабинете было ещё трое незнакомых мне людей: молодой адъютант с наглым выражением лица, с рыжими, на немецкий манер закрученными усами и вьющимися волосами, седой мужчина в длиннополом сюртуке и большой красной феске, надвинутой чуть не до самых ушей, и ничем не примечательный смуглый молодой человек в очках - он что-то писал, примостившись в углу у маленького стола.
- Пожалуйста, Иффет-эфенди, - произнёс директор дрожащим голосом, лицо его было бледным.
Рыжеволосый адъютант спросил:
- Это вы, Иффет-бей? - Голос у него оказался скрипучим и таким же наглым, как и его вид.
- Да, эфенди.
- Его превосходительство Халис-паша ваш отец?
- Да.
- Ваш батюшка - один из самых верных и усердных слуг нашего обожаемого султана. Я не сомневаюсь, что и вы питаете к падишаху такие же искренние верноподданнические чувства и ради нашего благодетеля, его величества падишаха, готовы сделать всё от вас зависящее, пойти на любые жертвы.
Помимо этого запомнившегося мне цветистого вступления, господин офицер произнёс ещё много других громких слов.
Пока он говорил, остальные пристально смотрели мне в глаза. Только директор сидел, уставившись в окно, словно пытался что-то разглядеть за мутными от дождя стёклами, и комкал в руке лист бумаги.
Теперь я понял, отчего так испуган и подавлен был наш класс. Оказывается, Веджи-бей занимался "опасным подстрекательством", читал "книги, распространяемые некоторыми богохульниками-предателями, направленные против нашего божественного и несравненного падишаха". Но нашёлся ученик, который написал анонимное письмо в канцелярию его величества и, донеся об этом "весьма опасном преступнике", сделал тем самым "большое и оценённое по достоинству доброе дело". Молодой адъютант дал мне понять, что есть предположение, будто это анонимное письмо написал я. На то имеются важные основания: разве я не сын Халис-паши, "самого верного слуги трона"?.
В глазах у меня помутилось.
- Я ничего не знаю, - процедил я сквозь зубы. Кто написал это письмо, мне неизвестно.
Адъютант, притворившись, что верит мне, решил поставить вопрос по-другому:
- Но вы-то сами хорошо знали Веджи-бея? Он говорил иногда вашим товарищам о конституции, конституционном строе и о других вещах?
- Не знаю! - возмутился я. - Почему вы не спросите об этом у других?
Этот ответ вывел из себя адъютанта. Правда, он сдержался, но не преминул, однако, пустить в ход угрозу:
- Не к лицу скрывать то, что вам известно. Дело касается интересов его величества падишаха! Если ваш батюшка узнает о том, что вы позволяете себе дерзить, я думаю, он не будет доволен вашим поведением.
Угроза оказала на меня обратное действие. Я потерял самообладание и, не отдавая себе отчёта, вдруг выпалил - откуда только смелость взялась:
- Я не агент тайной полиции, господин адъютант! Не берусь описать замешательство, которое вызвали мои слова. Директор опрокинул стоящий рядом стул. Смуглый секретарь испуганно посмотрел на меня сквозь стёкла очков. Молодой адъютант переменился в лице. Только молчавший до этого седой мужчина в длиннополом сюртуке оставался по-прежнему невозмутимо спокоен.
- Разрешите, бейэфенди, - учтиво обратился он к адъютанту бархатным, сладко-певучим голосом. - Возможно, маленький бей не совсем отдаёт себе отчёт в словах, которые у него вырвались. Разрешите, мы с ним поговорим спокойно.
Через маленькую дверь мы вышли в школьный музей.
- Здесь никого нет, не так ли? Пожалуйте, Иффет-бей.
Он пропустил меня вперёд.
Встреть я этого господина где-нибудь в другом месте, я принял бы его за честнейшего и справедливейшего человека. Он обходился со мной так любезно, голос у него был такой мягкий, слова такие красивые, манеры столь учтивые, что в других обстоятельствах я, пожалуй, мог бы ему довериться и открыть душу. Но он всё же выдал себя. От меня не ускользнуло, как, пропуская меня вперёд, он заговорщицки подмигнул адъютанту.
Сперва он поговорил со мной о выставленных в нашем музее экспонатах, выспрашивал моё мнение о них, пытаясь таким образом втянуть меня в непринуждённую беседу. Потом постепенно переменил тему, стал говорить мне комплименты, напомнил о моём благородном происхождении, упомянул о моём хорошем воспитании и даже о каком-то "удивительно умном блеске" близоруких глаз, который-де пробивается через стёкла моих очков.
Можно было подумать, что передо мной святой души человек, который печётся о всеобщем счастье и не способен обидеть даже мухи. Наша беседа (если её можно было назвать беседой) продолжалась более полутора часов. Но, в конце концов поток его красноречия, натолкнувшись на глухую стену молчания, иссяк.
***
Когда меня отпустили, как раз началась перемена - и ребята выходили из класса. В душе моей чувство гордости мешалось с тревогой, даже со страхом. Я был почти уверен, что дело одним разговором не ограничится, и впереди меня ждут новые испытания. И в то же время было приятно сознавать, что ты способен на самопожертвование, сколь бы горьким и многотрудным оно ни оказалось.
Дождь на улице усилился. Из сада в школьный двор нёсся поток воды. Некоторые ребята толпились под навесом спортивной площадки. Другие нашли себе убежище в оконных нишах коридора. Никогда наша школа не производила на меня такого удручающего впечатления. В углу вестибюля, где сушились зонтики и висели мокрые плащи, я нашёл Джеляля. Прислонившись к стене, он читал какую-то книгу. Я поспешил к нему.
- Джеляль! Как меня терзали эти негодяи! Если б ты знал, о чём они меня спрашивали.
Я протянул к Джелялю руку, ища в нём поддержки, но он отпрянул от меня. Наши глаза встретились, и я почувствовал, как внутри у меня что-то оборвалось. В глазах Джеляля я увидел недоверие.
Забыв, что только что собирался рассказать ему всё по порядку, я вдруг спросил его, сам не зная почему:
- Ты кого подозреваешь, Джеляль? Кто, по-твоему, мог сделать такую подлость?
Джеляль не ответил и склонился над книгой.
Я повторил свой вопрос, подкрепив его умоляющим взглядом.
Джеляль нервно подёрнул плечами и с горькой усмешкой произнес:
- Кто же ещё? Конечно, я. Кроме меня, больше некому! - и, не глянув в мою сторону, направился к спортивной площадке.
Я окаменел. Наконец-то я осознал весь ужас своего положения: не только придворный адъютант, но и мои товарищи решили, что анонимный донос послан мною.
Перерыв закончился. Ребята стали расходиться по своим классам, побежали по коридорам, по лестницам.
Я не в силах был двинуться с места. Ничтожный и жалкий, стоял я, забившись в тёмный угол вестибюля среди мокрых плащей и зонтиков.
Меня охватило безнадёжное отчаяние. Сколько бы я ни старался, как бы ни оправдывался, все равно мне не удастся рассеять подозрение. Когда коридоры опустели, я надел плащ и через чёрный ход, крадучись, вышел на улицу.
Дождь лил и лил, по улице неслись грязные потоки воды. Я шёл с опущенной головой, засунув руки в карманы, и мучительно думал: "Нет! Отныне я больше не вернусь в лицей. Конец моей счастливой жизни. Конец. Конец всему." И как бродяга, вспомнивший вдруг свой родной дом, откуда он бежал, где его любили, и к которому он сам навсегда сохранил любовь, я горько разрыдался.
Глава девятая
Вернувшись домой, я сказал Кямияп-калфе, что захворал, и у меня болит горло. Это действительно было так.
Всю ночь я метался в кровати, бредил, и тело моё пылало огнём.
Утром мне сказали, что паша-батюшка хочет видеть меня. Я знал: предстоит неприятный разговор, но страха перед ним не испытывал.
Когда я вошёл в кабинет, отец разговаривал с Махмуд-эфенди, который сидел напротив него на миндере. Отец сделал вид, будто не видит меня, и продолжал разговор. При моём появлении он лишь сердито нахмурил брови. Беседа шла о каких-то пустяках. Я чувствовал, что он нарочно не смотрит на меня, стараясь оттянуть начало предстоящего разговора.
Переминаясь с ноги на ногу у дверей, я вспомнил, как лет десять назад, ночью, умолял его помочь брату Маленького Омера. У меня тогда тоже болело горло.
Наконец, после небольшой паузы, отец повернулся ко мне.
- Иффет, на тебя жалуются. Вчера в школе к тебе обратились по важному делу и просили сказать, что ты знаешь по этому поводу. Но ты ответил дерзостью. И вообще вёл себя неподобающим образом.
Лицо отца было строгое. Однако не такое, как я ожидал. Он по-прежнему старался не смотреть мне в глаза, и голос его звучал совсем не так резко и уверенно, как обычно.
- Но я в самом деле, паша-батюшка, ничего не знал, - тихо сказал я дрожащим голосом.
- Конечно, никто от тебя не требует, чтобы ты говорил то, о чём не знаешь. Однако кто тебе дал право не только дерзить, но и оскорблять старших?
Наступило тяжёлое молчание.
- Отвечай. Почему ты вёл себя так вызывающе? Я молчал.
- Но ты виноват не только в этом. Ты ещё убежал из школы.
- Как я мог, паша-батюшка, смотреть в глаза товарищам, если все считают, что я, что это я донёс. Я больше не могу ходить в школу.
Махмуд-эфенди сделал умоляющее лицо и стал подавать мне знаки: "Молчи!" Отец дрожащей рукой указал мне на дверь и крикнул:
- Убирайся вон!
Опустив голову, я медленно направился к двери и вдруг услышал его голос:
- Постой. Подойди ко мне.
Я вернулся. Отец встал. Он подошёл к книжному шкафу, взял с полки книгу, смахнул с неё пыль и поставил на место; потом взял другую, полистал её и опять поставил на полку. Наконец он поднял голову и прямо посмотрел мне в лицо:
- Иффет, каждого могут спросить о том, чего он не знает, и даже о том, что он знает. Мне тоже иногда приходится отвечать на такие вопросы. И я тоже отвечаю; "Не знаю!" Ты понял?
Нет, этот голос не был голосом паши-батюшки! Отец говорил отрывисто, быстро, словно боялся остановиться. Старый человек, который стоял у книжного шкафа, совсем не походил на нашего пашу-батюшку, всегда такого важного и неприступного.
- На каждого могут наговорить! - продолжал отец. - Так что же из этого? Главное, чтобы совесть была чиста! Может быть, даже наверняка обо мне говорят и думают то же, как теперь о тебе. Но, Аллах тому свидетель, Иффет, я никогда доносчиком не был!
Отец в эту минуту выглядел до того постаревшим, осунувшимся и несчастным, что на глаза мои невольно навернулись слёзы. Затуманились стёкла очков, и передо мной всё вдруг поплыло.
- Ступай! Иди же, наконец! - Голос отца был слабым и усталым.
В отце я увидел в тот день совсем другого человека. И я думал, что мы станем теперь более близкими друг другу. Однако мои надежды не оправдались. Всё получилось наоборот: после этого разговора отец стал куда более резок со мной, ещё более недоступен.
Глава десятая
Из лицея мне пришлось уйти. И снова потянулись длинные, бесцветные дни, наполненные скукой и вынужденным бездельем. Кем я буду, что из меня получится? Никто этого не знал. Но, по крайней мере, никто теперь, даже моя няня Кямияп-калфа, не заикались больше о придворной службе.
Как-то на праздники к нам съехалась вся родня. В полдень из дворца вернулись отец и Музаффер. Братец, явно рисуясь перед гостями в своей парадной форме дворцового адъютанта с золотыми аксельбантами, чинно поздравлял каждого в отдельности с праздником. Гости не сводили с него глаз. Надо признаться, что на Музаффера - ему недавно исполнилось ровно двадцать - трудно было не заглядеться. Вид у него в самом деле был бравый!
Мой дядюшка долго восхищался Музаффером, говорил, что вся наша семья гордится им. Другие, конечно, соглашались, поддакивала ему. Но дядюшка всё же переборщил.
- Вот, Иффет, - сказал он, повернувшись в мою сторону, - бери пример со своего брата! Возраст у тебя уже подходящий. Если постараешься, тоже можешь стать таким, как он.
В его словах я усмотрел пренебрежение к себе: "Бери пример" прозвучало так, будто он хотел сказать: "Пока не поздно, возьмись за ум!"
Мне не раз приходилось слышать от него подобные сентенции. К ним я уже привык. Но в тот момент они почему-то задели меня за живое.
- Я не собираюсь посвящать себя службе, от которой народу нет никакой пользы! - дерзко отпарировал я.
Дядюшка покраснел. В ответ он хотел сказать мне что-то очень резкое, но, видимо, сдержался.
- Очень жаль, Иффет, - произнёс он сердито. - От сына Халис-паши я не ожидал такого мальчишества.
Я не ответил. В гостиной воцарилось молчание. На этот раз его нарушил неуместным замечанием мой старший братец:
- Не знаю, где ты нахватался столь вредных мыслей. Ей-богу, я начинаю опасаться за твоё будущее.
- Лучше побойся за себя! - огрызнулся я. - Не думай, что народ будет спать до второго пришествия!
Эти слова, которые я произнёс с пылом начинающего уличного оратора, окончательно вывели из себя дядюшку. Он замахал руками:
- Этот парень погубит всю нашу семью! Он насквозь пропитан крамольным духом младотурок!
Если бы не тётушка из Карамюрселя, мне, наверное, пришлось бы услышать что-нибудь и похуже. Но она вовремя схватила меня за руку и увела из гостиной. Утащив меня в другую комнату, тётушка принялась увещевать и наставлять, как умела. Она заранее оплакивала мою судьбу, хотя я так и не понял, каких бед она опасалась? Кончилось всё поцелуями и мольбами, чтобы я поберёг себя.
Через несколько минут, придя в себя, я и сам удивился своему поступку. По натуре я отнюдь не задира и не спорщик. Дядюшку своего я давно уже невзлюбил, а братца с детских лет презирал за ограниченность. Я совсем не собирался с ними спорить. Может быть, сам того не замечая, я начал завидовать Музафферу? Или же на меня подействовало чтение запрещённых брошюр в красных переплётах?
Когда мне пришлось оставить школу, я стал запоем читать революционную литературу. Одна из брошюр о социализме, помню, начиналась так: "Юноша! Тебе исполнилось двадцать. Настало время задуматься о будущем, о своем призвании. Из всех существующих профессий я тебе посоветовал бы одну из самых почетных и благородных: стань солдатом Великой армии идейного Освобождения, которая избавит человечество от гнёта и внутреннего рабства". Эти слова я знал наизусть.
После спора с дядюшкой и братом, после других подобных историй родственники стали считать меня бунтовщиком и чуть ли не революционером. Я не огорчался по этому поводу. Наоборот, в душе я даже радовался, стойко переносил невзгоды, как и подобает "солдату Великой армии идейного Освобождения".
Проходили дни, недели, месяцы. Я изменился до неузнаваемости. Присущая мне весёлость исчезла. Здоровый, беззаботный и озорной мальчишка превратился в задумчивого и медлительного юношу с меланхоличным бледным лицом и серыми близорукими глазами, которые без конца моргали, с грустью взирая сквозь стёкла очков на окружающий мир.
Глава одиннадцатая
Это случилось в день похорон моей няни Кямиян-калфы. Я возвращался из Эйюб-султана на пароходе. Никого из нашего дома, кроме меня и старого дядьки-воспитателя, на похоронах не было. Никто не заметил смерти старой няньки, никто не опечалился, будто померла кошка, к которой в доме все привыкли, - и только.
День был ветреный, сырой, но я остался на верхней палубе. Небо заволокли тучи. Казалось, они закрыли весь мир, окутали даже мой мозг. На душе было сумрачно и тоскливо. Никогда не думал, что мамина кормилица, добрая старуха-черкешенка, так много значила для меня. Вот теперь её нет, и в мире сразу стало пусто.