- Пришло тебе хоть раз в голову, что я мог бы взяться за работу?
Жан-Батист сделал несколько резких движений указательным пальцем правой руки, - это самый сильный жест отрицания у итальянцев.
- Нет! Ты с первого взгляда понял, что я джентльмен.
- Altro! - отвечал Жан-Батист, зажмурив глаза и изо всех сил тряхнув головой. Это слово, которое на генуэзском жаргоне может выражать согласие и несогласие, утверждение и отрицание, насмешку, комплимент, шутку и десятки других вещей, в данном случае равнялось нашему: вы совершенно правы.
- Ха, ха! Ты прав! Я джентльмен. Я проживу джентльменом и умру джентльменом. Моя цель быть джентльменом. Это моя игра, и я, чёрт возьми, сыграю ее во что бы то ни стало!
Он привстал и сел, восклицая с торжествующим видом:
- Вот и я! Взгляните на меня! Заброшен судьбой в общество простого бродяги, ничтожного контрабандиста, беспаспортного, которого полиция забирает в кутузку за то, что он вздумал уступить свою лодку (как средство пробраться за границу) другим таким же беспаспортным бродягам; и он инстинктивно признаёт меня джентльменом - даже в этом месте, при этом освещении. Превосходно!
Снова усы поднялись, а нос опустился.
- Который час? - спросил он, причем лицо его покрылось страшной бледностью, не гармонировавшей с его весельем.
- Половина первого.
- Ладно. Скоро президент увидит пред собою джентльмена. Что ж, сказать тебе или нет, в чем меня обвиняют? Если не скажу теперь, то никогда не скажу, потому что сюда не возвращусь. Или меня освободят, или пошлют бриться. Ты знаешь, где у них спрятана бритва?
Синьор Кавалетто вынул папиросу изо рта и обнаружил гораздо больше смущения, чем можно было ожидать.
- Я, - г-н Риго встал и выпрямился при этих словах, - я джентльмен-космополит. У меня нет родины. Мой отец - швейцарец кантона Ваадт. Моя мать - француженка по крови, англичанка по рождению. Я сам родился в Бельгии. Я гражданин мира!
Его театральный вид, манера, с которой он стоял, упираясь рукою в бедро, драпируясь в складки своего плаща и обращаясь к стене, не глядя на своего товарища, показывали, что он говорит скорее для президента, перед которым ему предстояло явиться, чем для просвещения такой ничтожной особы, как Жан-Батист Кавалетто.
- Мне тридцать пять лет. Я видел свет. Я жил здесь, я жил там, и везде я жил джентльменом. Все и всюду относились ко мне как к джентльмену. Быть может, вы упрекнете меня за то, что я жил своею хитростью, своим умом, но как же вы-то живете: вы, юристы? вы, политики? вы, дельцы? вы, представители биржи?
Он говорил, то и дело вытягивая свою маленькую пухлую руку, точно это был свидетель его порядочности, уже не раз оказывавший ему услуги.
- Два года тому назад я приехал в Марсель. Я признаю, что я был беден; я был болен. Когда вы, юристы, вы, политики, вы, дельцы, вы, представители биржи, заболеваете, вы тоже становитесь бедняками, если не успели сколотить капиталец на черный день. Я поселился в "Золотом кресте"; меня приютил господин Анри Баронно, хозяин гостиницы, старец лет шестидесяти пяти и весьма слабого здоровья. Я жил в его доме уже четвертый месяц, когда господин Баронно имел несчастье умереть, - несчастье, впрочем, довольно обыкновенное. Я тут ни при чем, подобного рода происшествия случаются весьма часто и без моей помощи.
Заметив, что Жан-Батист докурил свою папироску до самых пальцев, г-н Риго великодушно бросил ему другую. Итальянец закурил ее об окурок первой, посматривая искоса на товарища, который, повидимому, едва замечал его, поглощенный своим делом.
- Господин Баронно оставил вдову. Ей было двадцать два года. Она славилась своей красотой и (это совсем другое дело) действительно была красива. Я остался жить в "Золотом кресте". Я женился на госпоже Баронно. Не мне судить, соблюдено ли равенствов этом браке. Вот я перед вами, тюрьма наложила на меня свою гнусную печать, но, может быть, вы найдете, что я больше подходил к моей жене, чем ее первый муж.
Он хотел казаться красавцем, хотя не был им, и благовоспитанным человеком, хотя также не был им. У него было только фанфаронство и наглость; но и в этом случае, как и во многих других, беззастенчивое бахвальство может сойти за доказательство в глазах большинства.
- Как бы то ни было, я понравился госпоже Баронно. Надеюсь, что это не будет поставлено мне в вину?
Его вопросительный взгляд упал на Жана-Батиста, который с живостью отрицательно замотал головой и забормотал свое "altro, altro, altro, altro" бесчисленное количество раз.
- Вскоре между нами пробежала черная кошка. Я горд! Ничего не скажу в защиту гордости, но я горд. Кроме того, у меня властолюбивый характер. Я не могу подчиняться; я должен господствовать. К несчастью, состояние госпожи Риго принадлежало ей лично. Такова была нелепая воля ее покойного мужа. А затем, что еще хуже, у нее были родственники. Когда родственники жены настраивают ее против мужа, который сознаёт себя джентльменом, который горд, который должен господствовать, то последствия оказываются неблагоприятными для семейного мира. Но был и еще источник раздоров между нами. Госпожа Риго, к несчастью, была немножко вульгарна. Я старался исправить ее манеры, приучить ее к хорошему тону; она (поддерживаемая своими родственниками) сердилась на меня за это. Между нами происходили ссоры, и благодаря сплетням всё тех же родственников эти ссоры становились известными соседям и преувеличивались. Был пущен слух, что я обращаюсь с госпожою Риго жестоко. Быть может, кто-нибудь видел, что я ударил ее по лицу, но не больше. У меня легкая рука, и если я когда-нибудь поучал госпожу Риго таким способом, то делал это почти в шутку.
Если шутливость господина Риго отразилась в улыбке, осветившей его лицо в эту минуту, то родственники госпожи Риго вполне основательно могли бы предпочесть, чтобы он поучал несчастную женщину более серьезно.
- Я чувствителен и смел. Я не ставлю себе в заслугу чувствительности и смелости, но таков уж мой характер. Если бы родственники госпожи Риго - я имею в виду мужчин - выступили против меня прямо, я бы сумел расправиться с ними. Они знали это и вели свои махинации втайне; в результате между мной и госпожой Риго возникали постоянные и тяжелые столкновения. Даже когда мне требовалась ничтожная сумма на мои личные расходы, я не мог получить ее без столкновения, - я, в характере которого заложена потребность повелевать! Однажды вечером госпожа Риго и я гуляли весьма дружелюбно, могу сказать - подобно двум любовникам, по обрыву, свисавшему над морем. Злая звезда побудила госпожу Риго завести разговор о родственниках, мы стали рассуждать об этом предмете, и я доказывал, что она нарушает священный долг преданности мужу, подчиняясь злобе своих родственников и допуская их вмешиваться в наши отношения. Госпожа Риго возражала, я возражал. Госпожа Риго разгорячилась, и я разгорячился и стал говорить грубости. Сознаюсь в этом. Откровенность - одна из черт моего характера. Наконец, госпожа Риго в припадке бешенства, которое я должен вечно оплакивать, бросилась на меня с неистовыми воплями (без сомнения, их-то и слышали издали), изорвала мою одежду, вырвала клочья моих волос, исцарапала мне руки, топала ногами и, наконец, бросилась с утеса и разбилась до смерти о камни. Таков ход событий, которые злоба обратила против меня, выдумав, будто я хотел добиться у госпожи Риго отречения от ее прав и, ввиду ее упорного отказа, бросился на нее и убил.
Он шагнул к окну, где лежали виноградные листья, взял два или три и остановился спиной к свету, вытирая ими свои руки.
- Ну, - сказал он после некоторого молчания, - что же ты скажешь на это?
- Отвратительно, - отвечал маленький человечек, который между тем встал и, упершись рукою в стену, чистил нож о башмак.
- Что ты хочешь сказать?
Жан-Батист молча продолжал чистить нож.
- Ты думаешь, что я неверно передал события?
- Altro! - возразил Жан-Батист. На этот раз словечко имело смысл оправдания и значило: "О, вовсе нет!".
- Ну, так что же?
- Судьи - такой пристрастный народ.
- Ну, - воскликнул Риго, с ругательством закидывая за плечо конец своего плаща, - пусть приговаривают к худшему!
- Вероятно, так и сделают, - пробормотал Жан-Батист себе под нос, засовывая нож за пояс.
Ничего более не было сказано, хотя оба принялись расхаживать взад и вперед, причем, разумеется, то и дело сталкивались. Иногда г-н Риго приостанавливался, точно собираясь изложить дело в новом свете или отпустить какое-нибудь гневное замечание, но из этого ничего не выходило, так как синьор Кавалетто продолжал разгуливать взад и вперед довольно забавной рысцой, опустив глаза в землю.
Наконец звук отпирающейся двери заставил их обоих остановиться. Послышались голоса и шаги. Хлопнула дверь, голоса и шаги стали приближаться, и тюремщик медленно поднялся по лестнице в сопровождении взвода солдат.
- Ну, господин Риго, - сказал он, остановившись на минуту у решетки с ключами в руке, - пожалуйте!
- Под конвоем, как я вижу?
- Да, иначе, пожалуй, от вас и кусков не соберешь. Там собралась толпа, господин Риго, и, кажется, не с дружескими целями.
Он прошел мимо окна и отомкнул низенькую дверь в углу камеры.
- Ну, выходите, - прибавил он, отворяя ее.
Вряд ли из всех оттенков белого цвета в подлунном мире найдется хоть один, который своей белизной сравнялся бы с бледностью лица г-на Риго в эту минуту. И вряд ли найдется выражение человеческого лица, подобное его выражению, где каждая черточка выдавала трепет сердца, пораженного ужасом. То и другое условно в сравнении со смертью; но глубокое различие существует между окончившеюся борьбою и борьбою в момент ее самого отчаянного напряжения.
Он закурил другую папироску об окурок своего товарища, крепко стиснул ее губами, надел мягкую шляпу с широкими полями, снова перекинул конец плаща через плечо и вышел из камеры в коридор, не обращая больше внимания на синьора Кавалетто. Что касается этого последнего, то его внимание было поглощено открытою дверью и коридором. Поводя глазами, он, как дикий зверь, выглядывал в открытую дверцу клетки, пока дверь не захлопнулась перед его носом.
Солдатами командовал офицер, высокий, бравый и совершенно спокойный человек, куривший, держа свою обнаженную шпагу в руке. Он коротко приказал солдатам окружить господина Риго, с невозмутимым видом стал во главе отряда, скомандовал: "Марш!" - и все с грохотом зашагали вниз по лестнице. Дверь хлопнула, ключ повернулся в замке, в тюрьме блеснул на минуту луч непривычного света и ворвалась непривычная струя свежего воздуха, которая растаяла вместе с тонким облачком дыма, оставленным сигарой офицера.
Тогда, оставшись в одиночестве, узник, словно нетерпеливая обезьяна или резвый медвежонок, вскарабкался на подоконник и, прильнув к решетке, следил, не отрывая глаз, за уходившими. Он стоял, уцепившись за брусья обеими руками, когда внезапный гул голосов достиг его слуха: крики, вопли, проклятья, угрозы, ругательства - всё сливалось в нем, хотя (как в буре) слышался только бешеный рев.
Возбужденный этим шумом и еще более напоминая дикого зверя в клетке, узник соскочил с окна, обежал вокруг комнаты, снова вскочил на окно, схватился за решетку, пытаясь потрясти ее, снова соскочил и обежал вокруг комнаты, снова вскарабкался на окно и прислушался, не оставаясь ни минуты в покое, пока гул не замер, мало-помалу удаляясь. Сколько пленников получше этого так же надрывали свое благородное сердце, и никто не думал о них; даже возлюбленная не знала об их страданиях; а великие короли и правители, бросившие их в тюрьму, разъезжали при блеске солнца, среди приветственных криков толпы, или мирно умирали в своих постелях, после громких дел и звонких слов, а учтивая история, еще более раболепная, чем их подданные, бальзамировала их.
Наконец Жан-Батист, которому теперь можно было выбирать любой угол для спанья в пределах этих четырех стен, улегся на скамье, лицом кверху, скрестил руки на груди и заснул. Покорность судьбе, легкомыслие, добродушие, легкая и скоро проходящая возбужденность, всегдашняя готовность примириться с черствым хлебом и жестким камнем - во всем этом сказывался верный сын его страны.
Еще несколько времени всё сияло и блестело под раскаленным небом, но вот солнце зашло в блеске багряных, зеленых, золотых лучей, и звезды зажглись на небе, а на земле, подражая им (как люди подражают доброте высших существ), заискрились светляки. Длинные пыльные дороги и бесконечные равнины успокоились, и глубокая тишина воцарилась на море.
ГЛАВА II
Попутчики
- Не слыхали вчерашнего рева, сэр, а? Ничего не было слышно?
- Я ничего не слыхал.
- Ну, так значит ничего и не было. Уж если этот народ примется шуметь, так, поверьте, слышно будет.
- Да это, я думаю, о всяком народе можно сказать.
- Да, но здешний народ всегда шумит. Они жить не могут без этого.
- Вы говорите о марсельцах?
- Я говорю о французах. Они всегда шумят. А Марсель… известно, что такое Марсель. Он пустил в свет самую бунтовскую песню, какая только была сочинена когда-нибудь. Им во что бы то ни стало требуется allons и marchons к какой-нибудь цели: к победе, к смерти, в огонь, - всё равно куда.
Говоривший это - господин добродушно-величавого вида - неодобрительно посматривал на Марсель с парапета стены; приняв удобную позу, он засунул руку в карманы и, побрякивая деньгами, заключил свою речь коротким смехом.
- Да, allons и marchons. Лучше бы вы другим предоставили allons и marchons по своим законным делам, чем держать их в карантине.
- Да, это довольно скучно, - сказал другой. - Но сегодня нас выпустят.
- Сегодня выпустят! - повторил первый. - Да ведь это еще усиливает безобразие, если нас сегодня выпустят. Выпустят! Зачем же мы здесь сидели?
- Положим, без всякой основательной причины. Но так как мы явились с Востока, а Восток - гнездо чумы.
- Чумы! - подхватил первый. - Да я на это и жалуюсь. Я схватил чуму, как только попал сюда. Я, как человек в здравом рассудке, которого посадили в желтый дом, не могу вынести простого подозрения. Явился сюда здоровехонек, но заподозрили меня в чуме, и вот я зачумлен. Да, я зачумлен, я схватил чуму!
- Вы, однако, переносите ее молодцом, мистер Мигльс, - с улыбкой заметил его собеседник.
- Нет. Если бы вы знали настоящее положение вещей, то не сделали бы подобного замечания. Каждую ночь я просыпался, говоря себе: теперь я схватил болезнь, теперь она развилась, теперь я сижу в карантине из-за болезни, теперь эти молодцы добились своего. Да лучше бы меня проткнули булавкой и посадили в коробку с жуками, чем осудить на такое существование, какое я вел здесь.
- Полно, мистер Мигльс, довольно об этом, теперь все кончилось, - сказал веселый женский голос.
- Кончилось! - повторил мистер Мигльс, который, повидимому, находился в том особом настроении духа (впрочем, вовсе не злостном), когда каждое лишнее слово, произнесенное кем бы то ни было, кажется новым оскорблением. - Кончилось! Да хоть бы и кончилось, почему же мне не говорить об этом?
Это миссис Мигльс говорила с мистером Мигльсом. Миссис Мигльс, подобно мистеру Мигльсу, была благообразна и здорова и обладала приятным английским лицом, которое лет пятьдесят пять любовалось счастливым семейным очагом, так что носило на себе его светлый отпечаток.
- Полно, брось, отец, - сказала миссис Мигльс. - Посмотри-ка лучше на Милочку.
- На Милочку? - повторил мистер Мигльс прежним ворчливым тоном. Но Милочка стояла за ним, трогала его за плечо, и мистер Мигльс немедленно от всей души простил Марселю все его грехи.
Милочка была красивая девушка лет двадцати, с роскошными каштановыми вьющимися волосами; милая девушка, с открытым личиком и удивительными глазами: большими, нежными, ясными, так украшавшими ее хорошенькое лицо. Была она круглая, свежая, балованая, с ямочками и с выражением робкой застенчивости, усиливавшим прелесть и без того милой и привлекательной девушки.
- Я спрашиваю вас, - сказал мистер Мигльс в порыве откровенности, сделав шаг назад и притягивая дочку, - спрашиваю вас, так, просто, как человек, не чертовская ли бессмыслица посадить Милочку в карантин?
- Зато от этого даже карантин сделался приятным.
- Да, - сказал мистер Мигльс, - это, конечно, чего-нибудь да стоит. Очень обязан вам за это замечание. Милочка, ты пошла бы с матерью да приготовилась к отъезду. Санитарный чиновник и целая куча каких-то негодяев в треуголках явились выпустить нас на волю, и мы, тюремные пташки, позавтракаем наконец, как приличествует христианам, а там разлетимся, кто куда… Тэттикорэм, ступай за барышней.
Эти последние слова относились к хорошенькой девушке с блестящими черными волосами и глазами, очень чистенько одетой, которая слегка присела и отправилась за миссис Мигльс и Милочкой. Они перешли голую, обожженную солнцем террасу и исчезли под белой, блестевшей на солнце аркой. Спутник мистера Мигльса, серьезный смуглый мужчина лет сорока, не сводил глаз с арки, пока мистер Мигльс не дотронулся до его плеча.
- Виноват, - сказал он, вздрогнув.
- Ничего, - отвечал мистер Мигльс. Они молча прошлись взад и вперед под тенью стены, стараясь дышать свежим морским ветерком, который уже достигал в семь часов утра высоты карантина. Спутник мистера Мигльса возобновил разговор.
- Могу я спросить, - сказал он, - имя…
- Тэттикорэм? - подхватил мистер Мигльс. - Не имею понятия.
- Я думал, - продолжал первый, - что…
- Тэттикорэм? - снова подсказал мистер Мигльс.
- Благодарю вас… что Тэттикорэм - настоящее имя, и не раз удивлялся его странности.
- Видите ли, - сказал мистер Мигльс, - дело в том, что мы, миссис Мигльс и я, люди практические.
- Об этом вы часто упоминали в приятных и поучительных беседах, которые мы вели с вами, прогуливаясь по этим камням, - сказал его спутник, и легкая улыбка мелькнула на его серьезном смуглом лице.
- Практические люди. Так вот, однажды, пять или шесть лет тому назад, мы взяли Милочку в Церковь найденышей… вы слыхали о Госпитале найденышей в Лондоне? Это вроде Приюта найденышей в Париже.
- Я бывал там.