Из воспоминаний сибиряка о декабристах - Николай Белоголовый 7 стр.


Уженье рыбы занимало также видную роль в наших летних досугах. У А. В. Поджио был арендован под покос луг, известный под названием "Выгородки", верстах в 2-х – 3-х от деревни и прилегавший к реке Куде; когда он отправлялся на Выгородки, то брал и нас с собой, к компании нашей нередко присоединялись Мишель с Зверевым и гувернером, и мы по целым часам простаивали с удочками под тощими прибрежными ивами, вытаскивая из тихих заводей реки пискарей и окуней, водившихся в ней в изобилии.

XIII

Кроме того, за это же время я пристрастился к чтению, и эта страсть, только возраставшая с годами, доставила мне в жизни самые чистые и высокие наслаждения, а потому я не могу не вспомнить с благодарностью, что этой страстью я в значительной степени был обязан времени, проведенному у А. В. Поджио. Впрочем я должен прибавить, что и отец мой, будучи весьма занятым своими торговыми делами, любил постоянно читать и следить за литературой, выписывал журналы, имел хорошую для того времени библиотеку и своим примером тоже поощрял во мне зарождавшуюся страсть. Отец сам по себе давал такую высокую цену хорошему образованию, что, вероятно, и без влияния декабристов не остановился бы перед трудностями дать нам его, а трудности эти были весьма существенны и, помимо удаленности Иркутска от образовательных центров, заключались и в том, что отец пользовался только весьма умеренным достатком, а никогда не считался богачом. Несомненно однако, что знакомство и общение с декабристами еще более укрепило его в намерении относительно нашего воспитания и очень облегчило ему выполнение этой задачи. Он не замедлил ее выполнить и, отправляясь ежегодно по делам на нижегородскую ярмарку, в Москву и Петербург, он в 1840 году увез с собою старшего моего брата и поместил его в пансион Эннеса, один из лучших иностранных пансионов, бывших тогда в Москве; мне же было объявлено, как второму сыну, что на следующий год очередь будет за мной.

Вообще можно сказать, что иркутское купечество проявляло уже тогда большее стремление к образованию, чем это замечалось среди купечества внутренней России – и этому, мне кажется, была довольно понятная причина. Попадалось и в Иркутске несколько старинных и богатых купеческих домов, живших замкнутою и патриархальною жизнью, но их было немного; большинство же состояло из недавних выходцев из той же внутренней России, почти исключительно из вологодской, вятской и архангельской губернии, а так как в далекую Сибирь пускались все люди способные, предприимчивые, не удовлетворявшиеся рутинными и тесными рамками местной торговли и стремившиеся в Сибирь, как в отдаленную строну, где их способности и энергия могли найти более обширное поле для применения, то таким образом естественно образовывался подбор людей умных и деятельных, любивших работать мозгами, а не сидеть, сложа руки. Подвижность их была действительно изумительная, ибо редкий из этих иркутян не покидал каждый год своей семьи на 3–4 месяца, отправляясь или на нижегородскую ярмарку, или вдоль по Лене – в Якутск и Охотск, а с конца 1850-х годов в район этих путешествий вошла и Амурское окраина; эти же путешествия сами по себе служили отличным развивающим средством, так как знакомили с новыми местами, сводили с множеством новых людей иных понятий, обычаев и взглядов, а это не могло не расширить еще больше умственный кругозор этих живых людей. Как на образец такой подвижности могу указать опять-таки на моего отца, который еще за несколько лет до своей смерти, а умер он 56 лет от роду, совершил свою 25-ю поездку в Москву, что, считая в оба конца, вперед и обратно, по 10,000 верст, дает почтенный итог в 250,000 верст; кроме того, он несколько раз съездил в Якутск, на Амур, и даже в год своей смерти, уже совсем расшатанный болезнью, успел побывать и в Петербурге и в Николаевск на Амуре, т. е. на крайних, западном и восточном пунктах Российской империи, между которыми расстояние по календарю значится в 9,917 верст. Еще если бы эти путешествия совершались с теми удобствами, с какими они совершаются в настоящее время, а надо помнить, что применение пара на русских путях началось лишь в начале 50-х годов, когда открылась Николаевская железная дорога и появились первые пароходы на Иволге и Каме; до того же надо было вплоть до Москвы ехать в тарантасах и на перекладных по таким дорогам, которые в весеннее и осеннее время делались почти непроездными. Я не берусь с точностью высчитать, какую часть своей жизни употребил таким образом мой отец на разъезды, потому что не знаю наверное числа его поездок в Якутск, на Амур, в Енисейскую тайгу, но едва ли я преувеличу, сказавши, что 7–8 лет своей жизни он провел в пути между двумя станциями; достаточно сказать, что он до того обжился в тарантасе и отвык от оседлых удобств, что последние годы своей жизни, когда ему удавалось прожить несколько месяцев покойно дома, он уже потерял привычку спать в кровати, а устраивался на ночь в большом кресле полулежа и надевая на себя свой дорожный костюм: халат на беличьем меху, мягкие козловые сапоги (ичиги) и даже какую-то мягкую шапку на голову.

И большинство иркутских купцов вело подобную разъездную жизнь, так что летом город заметно пустел, потому что одна часть уезжала в Нижний, другая уплывала по Лене, третья разъезжалась по золотым приискам, и только в октябре, по возвращении мужей, начиналась и в городе и в семьях полная жизнь. Надо думать, что выработке более самостоятельных и прогрессивных личностей в иркутском купечестве не мало способствовало также то, что в Сибири, при отсутствии крепостного права, вовсе не существовало поместного дворянства и следовательно не было того общественного элемента, который, если и был в русских провинциях несколько культурнее остальных, зато не мало грешил своим привилегированным положением, своею замкнутостью и тем родовым чванством, с каким относился к так называемым податным сословиям. В сибирских городах общество состояло из чиновников, военных и гражданских, и из купцов, и эти два сословия, в силу численной малочисленности общественных сил, неизбежно перемешивались между собою чаще, сближались теснее, и это вело только к еще большему развитию купцов и их общественной равноправности. Без сомнения, своим панегириком в честь иркутских купцов я нимало не хочу умалить заслуги декабристов и их роль в деле просвещения Сибири, а стараюсь только объяснить, почему их выдающиеся личности тотчас же были надлежащим образом оценены и приобрели в Иркутске общие симпатии, а их пропаганда необходимости образования встретила такую подготовленную почву, что быстро стала приносить плоды. Так, одновременно с моим старшим братом, отправлен был из Иркутска старший же сын купца Н. И. Баснина, человека очень богатого, умного и большого оригинала, и помещен также в пансион Эннеса, а на следующий год, когда отправили и меня, отвезен был туда же и второй сын Баснина. А ведь нетрудно понять, как тяжело доставалось это образование детей нашим родителям, и надо было сильно сознавать его значение, чтобы идти на такие жертвы; не говоря уже о материальных затратах, весьма значительных вследствие удаленности Иркутска от столиц, какой нравственной борьбы стоила нашим отцам и матерям решимость отпускать своих детей за 5,000 верст, на руки совершенно чужих и посторонних людей, совсем в другую часть света, откуда всякое письмо шло в один конец никак не меньше месяца, а в весенние и осенние распутицы срок этот удлинялся чуть что не вдвое, телеграфа же тогда не было еще и в помине. Для детей тоже эта разлука с домашним кровом обходилась не без большой ломки, но мне кажется, судя по виденным мною образцам, такая ранняя оторванность от семьи скорее имела на них благоприятное, чем дурное влияние в смысле выработки нравственных характеров. Перенесенные в совершенно новую обстановку и рано предоставленные самим себе, дети ранее обыкновенного, в 12-14-летнем возрасте, сознавали необходимость строже следит за собою и за своими поступками, обходиться без советов старших, привыкали распоряжаться своими действиями самостоятельно и не рассчитывать на баловство и на всепрощающую любовь домашних; все это развивало наши характеры и придавало нм большую энергию и выдержку. Конечно, бывало иногда и обратное, то есть что такая преждевременная самостоятельность и такое отсутствие родительского контроля обращались во вред и приготовляли деморализованных людей, но так как во-первых я таких примеров знаю сравнительно очень мало, а во-вторых случаи воспитательной порчи среди детей, выросших под крылом родителей и постоянно на помочах, встречались, и, пожалуй, встречаются в России и до сих пор очень часто, то я склонен скорее думать, что система воспитания сибирских мальчиков вдали от родных имела, по крайней мере дли своего времени, гораздо больше хороших последствий, чем дурных.

Промелькнула и последняя зима моего привольного и беззаботного детства дома. Я все продолжал заниматься у А. В. Поджио, к которому на смену выбывшего старшего брата поступил теперь мой третий брат. Наступила весна. Недели за две до отправления в Москву меня уволили от всех занятий и в течение этого времени баловали до отвалу, исполняя все мои желания и прихоти, вроде того, как баловали в те годы сыновей, сдаваемых в рекруты. Мать старалась не отпускать меня от себя, в голосе отца слышались в обращении со мной необычайно ласковые ноты, братья великодушно уступали мне во всем и дарили мне свои любимые вещи, разные бабушки и тетушки, а у нас их было немало, носили меня на руках. Словом, я чувствовал себя калифом на час, и мое упоение этим именинным настроением смущалось только частыми слезами бедной матери и набегавшим на меня смутным представлением о предстоящей мне перемене в жизни. Тяжесть разлуки со мной усиливалась для родителей еще тем обстоятельством, что в этом, 1847 году, отец никак не мог ехать сам в Москву, а потому приходилось меня даже на дорогу сдать на попечение посторонним людям, и в спутники или, как говорится в Сибири, в попутчики мои до Москвы найдены были интендантский чиновник Галенковский, ехавший в отпуск, и иркутский мещанин Стрекаловский, молодой человек, отправлявшийся в Москву для изучения стеклянного и фаянсового производства, и которому отец специально поручил меня во время путешествия. Накануне назначенного к отъезду дня мать позвала меня к себе и уложила мой чемодан при мне, чтобы я знал, где и что из моего белья и платья лежит, и не перерывал по-пустому весь чемодан, и в заключение дала мне особенную книжечку, в которой записан был весь мой гардероб, с наказом беречь все и не растеривать, так как ходить за мной больше уж будет некому. Потом я перешел в кабинет к отцу, и он мне прочитал составленное им для меня и написанное на большом листе бумаги наставление, как я должен вести себя в дороге и по приезде в Москву, наполненное не банальными сентенциями, а с тем ясным здравым смыслом, который его отличал, и с тою попечительною любовью, которая старалась предусмотреть до мелочей все затруднения и дотоле неведомые мне положения, какие могли встретиться на чужбине при дебютах в самостоятельной жизни; эту инструкцию он отдал мне, приказал почаще в нее заглядывать и советоваться с нею во всех затруднительных случаях. Утро отъезда прошло в больших суетах; в последний раз я пообедал в своей семье и тотчас же после обеда все родные и близкие разместились в разных экипажах и поехали провожать меня до Вознесенского монастыря, лежащего в 4-х верстах от города по московскому тракту и служащего обычным местом последнего расставанья с едущими в Россию; впереди, на долгуше, ехал я с родителями и братьями. В монастыре был отслужен, по всегдашнему обыкновению, напутственный молебен у мощей иркутского святителя Иннокентия, потом все перешли в монастырскую гостиницу, напились чаю, и затем наступил последний момент прощания. Отец чуть не насильно вырвал меня из объятий матери и подсадил в тарантас, по бокам моим поместились товарищи моего путешествия; все обнажили головы, перекрестились, и при словах: "Ну трогай, ямщик; с Богом!" застоявшаяся тройка весело двинулась, унося меня в неведомую даль. В последний раз мелькнуло у меня в глазах побледневшее, заплаканное лицо матери и неестественно веселое лицо отца с судорожно подергивавшимися губами, и я залился горькими слезами, уткнувшись лицом в свою дорожную подушку; мои спутники не пытались даже меня утешать и оставили свободно выплакаться. Этими слезами я оплакивал первый период моего детства, веселый, счастливый; впереди меня ждало что-то новое, особенное и, главное, совсем чужое.

Здесь я обрываю последовательный рассказ о моей личной жизни и далее коснусь ее лишь настолько, насколько в нее входят позднейшие мои воспоминания о декабристах. Чувствую опять-таки, что эти воспоминания и мелки и скудны, и если тем не менее пишу их, то в надежде, что и они могут со временем пригодиться как достоверный материал.

XIV

В Москве я тотчас же поступил в пансион Эннеса, где уже находился мой старший брат, и так как подготовлен я был хорошо, то и был принят в 3-й класс, а продолжая учиться старательно, через три года, т. е. в 1850 году, когда мне не исполнилось еще 16 лет, был в состоянии выдержать вступительный экзамен в Московский университет на медицинский факультет. В университете мои занятия шли так же успешно, и я надеялся в 1855 году окончить курс и вернуться на родину, но Крымская война совсем перепутала мои планы, когда правительство предложило нам, еще студентам 4-го курса, поступить военными врачами до окончания полного медицинского образования. Во мне началась сильная борьба: с одной стороны, всеми помыслами меня тянуло неудержимо домой в Иркутск, страстно хотелось повидать отца и мать, которых я не видал 7 лет, хотелось отогреться в тепле родной семьи после многолетнего пребывания среди чужих; а с другой, мое 19-летиее сердце не могло оставаться равнодушным к героическим усилиям русской армии, и я рвался туда – на эти севастопольские укрепления, где лилась родная кровь и валялись тысячи раненых, которым, в качестве врача, я мог принести посильную пользу. Узел этих колебаний я разрубил тем, что решил воспользоваться летней вакацией 1854 года и, сдавши переходные экзамены с 4-го курса на 5-й, прокатиться в Иркутск, повидаться с родителями и проститься с ними, быть может, снова на долгий срок, так как тогда я бы мог с более покойной совестью и с удовлетворенными чувствами отправиться по окончании курса врачом в действующую армию.

Тут же, весьма кстати для меня, подошло, что вакации в университете в этот год были продолжительнее обыкновенных, вследствие того, что, по случаю войны, вышло распоряжение, ввиду недостатка военных врачей, ускорить выпуск казеннокоштных студентов 4-го курса, а также и всех своекоштных, добровольно пожелавших обойтись без 5-го курса; таких добровольцев нашлось немало и только 50 человек, в числе которых был и я, хотели во что бы то ни стало отслушать 5-й курс; тем не менее и нас пристегнули к товарищам и заставили сдать переходные экзамены к началу мая; таким образом, мои вакации должны были продлиться около четырех месяцев. Однако мое намерение воспользоваться этим длинным отдыхом, чтобы съездить в Иркутск, т. е. отмахать 10 000 верст, считая туда и обратно, и притом в раннее весеннее время, когда не установилась летняя дорога и не сбыли весенние разливы рек, имеющие место обыкновенно в мае, не могло не казаться очень опрометчивым и безрассудным, а потому, когда я сообщил мое намерение приятелю моего отца, купцу П. И. Куманину, у которого я проживал все время моего пребывания в Москве, то этот весьма умный и почтенный человек, очень любивший меня, уставился на меня своими глазами, выражавшими недоумение, в здравом ли я уме и не чересчур ли перезубрил во время экзаменов. Но я так горячо и в то же время убедительно развил мои мотивы, что старик тут же обнял меня, сказавши: "Ну, что же? в добрый час, валяй, друг любезный, а если твой отец осерчает на тебя за твою поездку и найдет ее сумасшедшей, то ему ты так-таки и скажи, что, значит, и я на старости лет сошел с ума, потому что я план твой одобрил и благословил тебя на дорогу". Я успел подыскать себе и двух попутчиков, ехавших до Тюмени и, сдав 3-го мая последний экзамен, на следующий же день выехал из Москвы в родные края.

Не буду обременять мой рассказ подробностями своего путешествия; скажу только, что оно было сопряжено с большими препятствиями по причине весенней распутицы и громадных разливов Волги, и особенно рек Западной Сибири Тобола, Иртыша, Оби и др. Особенно памятен остался у меня перевоз в 60 верстах по ту сторону Тюмени, где слившиеся вместе реки Тобол и Исеть затопили огромное пространство и образовали целое море, среди которого водораздел двух рек обозначался лишь верхушками затопленных деревьев. Бывалый человек, отысканный мною в Тюмени в качестве попутчика до Иркутска, предупредил меня, что, чтобы перебраться через эту необозримую пучину, нам необходимо выехать из Тюмени к ночи, к восходу солнца быть на перевозе, немедленно захватить карбаз, и только тогда мы могли бы к концу дня добраться до противоположного берега. Мы так и исполнили все по этой программе, весьма удачно заняли карбаз и поплыли, как вдруг, после 2-х часового плавания, поднялся сильный ветер и развел большие волны по импровизированному морю и вынудил перевозчиков вернуться назад; нам предстояла впереди отчаянная перспектива сидеть на берегу неопределенное время, так как поджидалась почта, которая и должна угнать наш единственный карбаз; из этого плачевного положения мы вышли тем, что, по совету мужиков, отправились в объезд по курганскому тракту, сделали около 150 верст крюку, имели вместо одного огромного перевоза – семь небольших, но, несмотря на это, на следующее утро добрались до противоположного берега этого наводненного пространства.

Назад Дальше