Я совсем перестала стесняться
Специалистка по лечебной гимнастике подошла к кровати, откинула простыню и приподняла левую ногу матери. Ночная рубашка задралась, и мать равнодушно обнажила под посторонним взглядом свой дряблый живот, покрытый мелкими морщинами, и безволосый лобок. "Я совсем перестала стесняться", - призналась она с удивлением. "И правильно делаешь", - ответила я, но все же отвернулась и стала разглядывать сад за окном. Нагота матери потрясла меня. Ничье тело не значило для меня так мало и в то же время так много. Ребенком я льнула к нему, когда я стала подростком, оно тревожило и отталкивало меня; это происходит со всеми, и я считала естественным, что тело матери так и осталось для меня отталкивающим и священным одновременно - неким табу. Тем не менее меня поразила острота неприятного ощущения, которое я испытала теперь. А бездумная покорность матери только увеличила это ощущение. Она словно отбросила запреты, подавляющие ее всю жизнь, и этого я не могла не одобрить. Но тело ее уже стало жалкой оболочкой, которую щупали и теребили бесцеремонные руки врачей и в которой жизнь теплилась, лишь повинуясь какой-то бессмысленной инерции. Для меня мать существовала всегда, я никогда всерьез не думала о том, что когда-нибудь она уйдет из жизни. Ее смерть, как и ее рождение, помещались где-то за пределами реального времени. Иногда я говорила себе: она достигла возраста, когда люди обычно умирают, но слова эти, как и многие другие, не имели для меня подлинного смысла. И только теперь, глядя на нее, я стала различать неотвратимые признаки близкой смерти.
На следующее утро я отправилась в магазин: медицинские сестры посоветовали купить короткие ночные рубашки так как складки материи, собирающиеся под ягодицами, могут вызвать пролежни. "Желаете рубашечки "беби-долль"? - спрашивали продавщицы. Я перебирала тончайшее, нежных тонов белье, сшитое для юных жизнерадостных женщин, его легкомысленный покрой вполне отвечал названию. Стоял погожий осенний день, но небо казалось мне свинцовым, давящим. Я поняла, что беда, случившаяся с матерью, повлияла на меня гораздо сильнее, чем я ожидала. Я и сама не знала почему. Эта беда вырвала мать из тех рамок, в которые я привыкла ее заключать. Я узнавала мать в лежавшей передо мной больной женщине, но мне было внове чувство жалости и растерянности, которые она во мне вызывала. Наконец я остановила свой выбор на розовых в белый горошек рубашках "труакар".
Во время моего посещения, к матери зашел терапевт Т., наблюдавший за ее общим состоянием. "Вы, как видно, вообще слишком мало едите?" - "Этим летом у меня было скверное настроение, и мне кусок в горло не лез". - Вам не хотелось возиться на кухне?" - "Да нет, я готовила иной раз что-нибудь вкусное, а потом не притрагивалась к еде". - "Значит, дело не в лени, раз вы готовили вкусные блюда?" Мать ответила после минутного раздумья: "Как-то раз я сделала творожное суфле, а потом проглотила две ложки и оставила". - "Понимаю", - снисходительно улыбнулся врач.
Все они - доктор Ж., профессор В., терапевт Т., - подтянутые, вылощенные, благоухающие, взирали с высоты своего величия на плохо причесанную старую женщину с растерянными глазами. Я хорошо знала эту значительную мину, которую делают судьи и адвокаты перед лицом обвиняемого, когда для него решается вопрос жизни и смерти. "Итак, вы готовили себе вкусные блюда?" Почему доверчивость матери, с которой она пыталась разобраться в своем состоянии, вызывала у него усмешку. Ведь для нее это тоже был вопрос жизни и смерти. И как только Б. решился сказать мне: "Она снова будет жить полегоньку"? Эта снисходительность меня коробила. Когда устами матери говорил мирок благополучных, я негодовала, но теперь я была целиком на стороне пригвожденной к постели калеки, всеми силами пытающейся отдалить неподвижность, отдалить смерть.
Меня любят, потому что я веселая
Медицинские сестры, наоборот, вызывали во мне симпатию. Выполняя обязанности, унизительные для матери и неприятные для них самих, сестры проявляли к ней почти дружеское внимание. Молодая и хорошенькая мадемуазель Лоран, опытный тренер по лечебной гимнастике, всегда умела подбодрить мать, расположить к себе, отнюдь не впадая в снисходительный тон.
"Завтра мы сделаем вам рентген желудка", - заканчивая визит, сказал терапевт. Мать всполошилась: "Вы заставите меня глотать эту противную жижу!" - "Полноте, не такая уж она противная!" - "Ох, нет, ужасная!" Оставшись со мной наедине, она стала жаловаться: "Если бы ты знала, какая это гадость! От нее так противно во рту!" - "Не расстраивай себя заранее". Но ни о чем другом мама уже не могла думать. С того дня, как ее поместили в клинику, она очень внимательно следила за своим питанием. И все же ее ребяческий тон меня удивил. Ведь она мужественно перенесла столько страданий. А может, за отвращением к лекарству скрывался страх? Но в тот момент я об этом не подумала.
Как мне сообщили на следующий день, рентген желудка и легких прошел благополучно, все как будто оказалось в порядке. Мать лежала с умиротворенным выражением в розовой в белый горошек ночной рубашке и подаренном Ольгой халате. Волосы ее были заплетены в толстую косу; она совсем не походила на больную. Левая рука ее вновь обрела подвижность. Она разворачивала газету, перелистывала книгу и снимала телефонную трубку без посторонней помощи. Прошла среда. Четверг. Пятница. Суббота. Мать решала кроссворды, читала какое-то сочинение "об интимной жизни Вольтера" и записки Жана де Лери об экспедиции в Бразилию. Она просматривала "Фигаро", "Франс-Суар". Я навещала ее каждое утро, сидела час-другой, не больше, так как посетители ее утомляли. Иногда она даже жаловалась: "Сегодня у меня было слишком много народу". Палата ее благоухала цветами; цикламенами, азалиями, розами, анемонами. На ночном столике высилась стопка коробок с засахаренными фруктами, шоколадом, конфетами. Я спрашивала: "Ты не скучаешь?" - "О, нет!". Она с удовольствием принимала заботливый уход, внимание и предупредительность. Ведь раньше ей стоило мучительных усилий перенести ногу через край ванны, предварительно взобравшись на скамеечку; натягивая чулки, она всякий раз испытывала нестерпимую боль. А теперь утром и вечером сестры обтирали ее одеколоном, припудривали тальком. Еду ей приносили на подносе. "Одна из здешних сестер раздражает меня, - говорила мать. - То и дело спрашивает, когда я собираюсь домой, а я вовсе и не хочу домой". Когда ей сообщили, что скоро она сможет садиться и что после этого ее перевезут в санаторий, она помрачнела: "Они растрясут меня, растревожат перелом". И все же время от времени она подумывала о будущем. Одна из приятельниц рассказала матери о пансионах для престарелых, находящихся в часе езды от Парижа. "Никто не станет навешать меня там, и мне будет одиноко!" - сказала мать печально. Я заверила ее, что ей не придется ехать в такую даль, и показала список пансионов, расположенных поблизости. Мама уже мечтала о том, как она будет читать или вязать, сидя на солнышке в парке где-нибудь в Нейи, под самым Парижем. С легким сожалением и не без лукавства она заметила: "Соседи будут огорчены моим отъездом. И в клубе дамам тоже будет скучно без меня". Однажды она заявила мне: "Я слишком долго жила для других. Теперь я стану старой эгоисткой и буду жить только для себя". Ее тревожило, что она уже не сможет сама мыться и одеваться, но я успокоила ее, заверив, что сестра или сиделка помогут ей. Ну, а пока она с наслаждением нежилась на своей кровати "в одной из лучших клиник Парижа, где все гораздо лучше, чем в клинике Г.". Тем временем обследование продолжалось. Кроме рентгена, ей несколько раз делали анализ крови: все было в порядке. По вечерам у матери слегка поднималась температура; я хотела выяснить причину, но сестры, казалось, не придавали этому никакого значения.
"Вчера ко мне приходило слишком много людей, я устала", - сказала мать в воскресенье. Она была не в духе. По случаю выходного дня дежурила неопытная сестра; она опрокинула судно, полное мочи, простыня и даже подушки промокли. Мама часто опускала веки, мысли ее путались. Терапевт Т. не сумел расшифровать рентгеновские снимки, сделанные доктором Д., и на следующий день предстояло повторить рентген кишечника. "Опять глотать барий, какое наказание, - жаловалась мать, - и опять они меня растрясут. Оставили бы меня в покое!". Я сжимала ее влажную прохладную ладонь: "Не думай об этом заранее, не волнуйся! Тебе вредно волноваться". Мало-помалу она успокоилась, но казалась слабее, чем накануне. Звонили ее приятельницы, я брала трубку. "Какое внимание! - сказала я. - Английская королева могла бы тебе позавидовать: цветы, письма, конфеты, звонки! Все о тебе помнят!". Я держала ее вялую руку. Она не подняла век, но печальная усмешка тронула ее рот: "Меня любят, потому что я веселая".
Навязчивая идея матери
В понедельник маму собирались навестить несколько человек, а у меня были неотложные дела, так что я пришла к ней только во вторник утром. Я толкнула дверь и застыла на пороге. Мать, и без того худая, казалось, похудела и сморщилась еще больше. Она высохла, словно веточка. В ее хриплом шепоте звучала растерянность: "Я совсем обезвожена". Она прождала рентгена до вечера, а значит, в течение двадцати часов ей не позволяли пить. Проглотить барий оказалось не так уж мучительно, но жажда и тревога вконец ее извели. Лицо ее словно сжалось, искаженное предчувствием беды. Что показал рентген? "Мы ничего в снимках не понимаем", - уклончиво ответили мне сестры. Я добилась разговора с терапевтом. Оказалось, что и на этот раз снимки получились неясные; опухоли как будто не видно, но кишечник скован нервными спазмами и поэтому не функционировал со вчерашнего дня. Неисправимая оптимистка, мать была в то же время нервозной и мнительной, этим и объяснялся ее давний тик. Она была пастельно измучена, что попросила меня отменить по телефону визит ее духовника, отца П. Она едва шевелила языком и не могла заставить себя улыбнуться.
"До завтрашнего вечера", - сказала я, уходя. Сестра приезжала ночным поездом и собиралась прийти в клинику утром. В девять часов мне позвонил профессор Б. "Вы не будете возражать, если я назначу ночную сиделку к вашей матери? Она неважно себя чувствует. Вы хотели навестить ее завтра вечером, но будет лучше, если вы приедете утром". Наконец он решился и сказал мне, что в кишечнике образовалась непроходимость, вызванная опухолью в тонкой кишке: у матери обнаружен рак.
Рак. Он уже носился в воздухе. Он даже бросался в глаза - худоба, темные круги под глазами… Правда, еще недавно домашний врач отвергал подобное предположение, но кому не известно: родители последними решаются поверить в психическое расстройство своего ребенка, а дети - в то, что у их матери рак. К тому же она всю жизнь опасалась рака, и мы, привыкнув, не придавали этому значения. Стоило ей удариться грудью обо что-нибудь, как она приходила в ужас: "У меня будет рак груди". Прошлой зимой один из моих друзей перенес операцию по поводу рака желудка. "Вот увидишь, со мной случится то же самое". В ответ я пожала плечами: все-таки есть разница между раком и вялостью кишечника, которую лечат ревенем. Мы не могли себе представить, что навязчивая идея матери сбудется. А между тем Фраспна Дпато призналась нам позже, что она сразу подумала о раке: "Я узнала это характерное осунувшееся лицо. Да и запах". Все становилось понятным. Приступ, который случился с мамой в Эльзасе, был вызван опухолью. И именно опухоль послужила причиной обморока в ванной комнате. А две недели постельного режима ускорили непроходимость кишечника, которая давно угрожала маме.
Элен несколько раз разговаривала с ней по телефону и полагала, что найдет ее в отличном состоянии. Она была сильнее меня привязана к матери, они вообще были ближе друг другу, и я не хотела, чтобы, придя в больницу, Элен вдруг увидела перед собой умирающую. Вскоре после ее приезда я позвонила Диато, у которых она остановилась. Сестра уже спала. Какое пробуждение ее ожидало!
В тот день, в среду 6 ноября, началась забастовка, и мы лишились транспорта, газа, света. Я попросила Боста заехать за мной на машине. Но пока я его ждала, позвонил профессор Б. и сообщил мне, что маму рвало всю ночь и вряд ли она доживет до вечера.
Улицы были не так запружены машинами, как я опасалась. Около десяти утра я встретилась с Элен перед дверью палаты № 114. Я передала сестре слова профессора Б. Она сказала мне, что с утра около матери находится доктор Н., реаниматолог; он собирается ввести ей зонд через нос, чтобы промыть желудок. "Зачем же терзать ее, если она уже осуждена? Пусть дадут ей умереть спокойно", - плакала Элен. Я отослала сестру к Босту, который ждал в холле, чтобы отвести ее куда-нибудь выпить чашку кофе. Мимо меня, направляясь в палату, прошел доктор Н. Я задержала его. Это был молодой мужчина с замкнутым лицом, в белом халате и белой шапочке. "Зачем нужен этот зонд? К чему мучить мать, если нет никакой надежды?" Он, испепелив меня взглядом, ответил: - "Я делаю то, что должен делать" - и толкнул дверь. Через несколько минут медицинская сестра пригласила меня войти.
Надежда
Кровать опять стояла на прежнем месте, посередине палаты, изголовьем к стене. От левой руки матери тянулась вверх трубка капельницы. Из ноздрей свисал прозрачный синтетический зонд, который, проходя через сложную систему трубок и колб, заканчивался в стеклянной банке. Нос матери заострился, лицо еще больше сморщилось и выражало отчаяние и покорность. Она еле слышно прошептала, что зонд ее не очень беспокоит, но что ночь была тяжелой. Ее томила жажда, а пить не разрешали. Сестра подносила к ее рту стеклянную палочку, которую окунала в воду, и смачивала губы матери. Меня поразило, как жадно и в то же время сдержанно она сосала, ее верхняя губа, оттененная легким пушком, была немного выпячена, как в годы моего детства, когда мама была недовольна или смущена. "И вы хотели, чтобы мы оставили это в желудке?" - спросил Н. вызывающим тоном, показывая на сосуд, полный желтоватой жидкости. Я промолчала. В коридоре он сказал мне: "На рассвете ей оставалось жить не больше четырех часов. Я воскресил ее". Я не посмела спросить: для чего?
Идет консилиум. Элен стоит около меня, в то время как хирург П. и терапевт исследуют вздутый живот матери. Под их руками мать стонет, потом кричит. Укол морфия. Мать стонет. Мы просим: "Сделайте еще укол!" Они возражают, такое количество морфия парализует кишечник. На что же они надеются? Электричества все еще нет, врачи посылают кровь на анализ в американскую клинику, которая имеет собственную электростанцию. Может быть, они решили оперировать ее? "Вряд ли это возможно, больная слишком слаба", - отвечает мне хирург, выходя из палаты. Он удаляется, а пожилая медсестра, госпожа Гонтран, услышав этот разговор, восклицает: "Не позволяйте ее оперировать!" Но тут же закрывает рот ладонью: "Хорошо, что доктор Н. не знает, что я вам сказала! Если бы речь шла о моей матери, я бы…". Я спрашиваю: "А чем ей грозит операция?". Но госпожа Гонтран уже замкнулась и не отвечает на мой вопрос.
Мама заснула; я ухожу, оставив Элен номера телефонов, по которым можно меня найти. Когда она позвонила Сартру около пяти часов, в голосе ее прозвучала надежда: "Хирург все же хочет попытаться ее оперировать. Анализы крови благоприятные; она немножко набралась сил, сердце должно выдержать. И наконец, нет полной уверенности, что у нее рак: может быть, это всего лишь перитонит. В таком случае есть смысл. "Ты даешь согласие?" - ("Не позволяйте ее оперировать!") "Я согласна. В котором часу?" - "Приходи к двум. Ей ничего не скажут об операции, и она будет думать, что ее снова везут на рентген".
"Не позволяйте ее оперировать". Чего стоит совет медицинской сестры по сравнению с решением специалиста, по сравнению с надеждой, которую питает моя сестра? А если мама погибнет под ножом? Возможно, это еще не самый страшный исход. Кроме того, я не могла себе представить, что врач станет рисковать, если не уверен в силах больной. А если операция ускорит ход болезни? Не это ли имела в виду госпожа Гонтран? С другой стороны, при полной непроходимости кишечника мама не проживет и трех дней и скончается после мучительной агонии.
Час спустя Элен позвонила, захлебываясь от рыданий. "Приходи скорее, они вскрыли брюшную полость, обнаружили огромную опухоль… рак…". Сартр вышел со мной и в такси отвез в клинику. От тревоги перехватывало дыхание. Меня провели в коридор между приемной и операционной, там находилась сестра. Она была вне себя от горя и волнения, я попросила, чтобы ей дали что-нибудь успокаивающее. Она рассказала, что врачи самым естественным тоном предупредили мать, что перед рентгеном ей сделают анестезирующий укол. Пока доктор Н. давал наркоз, Элен держала маму за руку. Каким испытанием было для нее зрелище обнаженного, старого, измученного тела матери! Глаза закатились, рот открылся; никогда Элен не сможет забыть это лицо. Потом мать перенесли в операционную. Вскоре оттуда вышел доктор Н. и сообщил: в животе два литра гноя, прободение брюшины, обнаружена огромная злокачественная опухоль, худшая разновидность рака. Хирург удаляет все, что возможно. Пока мы с сестрой ждали исхода операции, пришла кузина Жанна со своей дочерью Шанталь. Жанна приехала из Лиможа и рассчитывала найти мать, спокойно лежащую в палате: Шанталь принесла для нее журнал с кроссвордами. Мы раздумывали, что сказать матери, когда она очнется. Что ж, скажем, что рентген показал перитонит и ее сразу же решили оперировать.