Испытательные полеты - одно из самых увлекательных, но и самых трудных дел на свете. Герой этой повести летчик-испытатель Марат Литвинов испытывает устройство, которое обещает практически закрыть понятие "нелетная погода". Поначалу трудности, с которыми сталкивается летчик, кажутся чисто техническими, пилотажными, но очень скоро выясняется, что они, как, наверное, все в нашей жизни, тесно переплетены с проблемами психологическими, нравственными, моральными. Об этом и повесть.
Содержание:
От автора 1
Глава 1 1
Глава 2 8
Глава 3 14
Глава 4 21
Глава 5 25
Глава 6 30
Глава 7 33
Глава 8 37
Глава 9 40
Глава 10 47
Глава 11 50
Марк Лазаревич Галлай
Полоса точного приземления
Испытательные полеты - одно из самых увлекательных, но и самых трудных дел на свете. Герой этой повести летчик-испытатель Марат Литвинов испытывает устройство, которое обещает практически закрыть понятие "нелетная погода". Поначалу трудности, с которыми сталкивается летчик, кажутся чисто техническими, пилотажными, но очень скоро выясняется, что они, как, наверное, все в нашей жизни, тесно переплетены с проблемами психологическими, нравственными, моральными. Об этом и повесть.
От автора
С повестью, которая лежит перед вами, автор, говоря откровенно, хлебнул лиха! С самого начала работы над ней все пошло как-то иначе, чем с другими, более ранними его книгами.
Те, более ранние, принадлежали жанру, который условно (и, наверное, не очень точно) принято называть художественно-документальным. Главной приметой этого жанра справедливо считается строгое следование фактам, категорическая недопустимость каких бы то ни было вымыслов и домыслов.
До поры до времени особых трудностей в связи с этим у автора не возникало. Но когда он - в этой повести - вознамерился больше углубиться в проблемы нравственные, психологические (хотя и связанные с той же жизнью в авиации), испытанный жанр оказал сопротивление. Автор не смог заставить себя написать "он почувствовал…" или "он подумал, что…" применительно к реальным - живущим или жившим - людям.
Автор долго воевал с материалом, с темой, с самим собой, а когда пыль этих сражений улеглась, не без удивления обнаружил, что перед ним лежит рукопись, в которой все события вымышленные. Схожие с когда-то где-то происходившими, но вымышленные… И технические проблемы, вокруг которых разгораются в повести страсти человеческие, тоже вымышленные: так, например, никогда не существовала фигурирующая в повести станция "Окно" - мировая авиационная техника пошла по другим путям осуществления "слепого" захода на посадку. А главное, полностью вымышленными оказались персонажи повести. Разве что Белосельского, Федько и Шумова можно отдаленно - весьма отдаленно - связать с реально существующими или существовавшими людьми.
Действие повести происходит в шестидесятые годы. Вообще говоря, точная привязка описываемых событий к определенному промежутку времени в данном случае, наверное, не так уж обязательна - речь идет прежде всего о психологии людей, которая изменяется с течением времени не очень быстро. Правда, чрезвычайно быстро изменяется техника, особенно авиационная, но не она находится в центре повествования. Шестидесятые годы показались автору, пишущему о летчиках, интересными и потому, что тогда еще. продолжали активно действовать, летать авиаторы, участвовавшие в Великой Отечественной войне и вынесшие из нее немалый профессиональный, а главное, нравственный опыт.
Закончив повесть, автор по инерции поставил было подзаголовок "документальная". Но тут же зачеркнул его, потому что… Выше как раз объяснено, почему… Однако, если бы существовал такой термин, автор охотно предпослал бы повести подзаголовок - "почти документальная".
А впрочем, раз уж написано просто "повесть", пусть так оно и остается. Тем более, что это, наверное, действительно ближе всего к тому, что в конце концов получилось на самом деле.
Глава 1
"Высота сто восемьдесят. Скорость двести девяносто", - глуховато прозвучал в наушниках голос наблюдателя.
Литвинов пошевелился - поудобнее устроился в кресле, снял с рук перчатки ("кто видел пианиста, который играл бы в перчатках?") и, не глядя, бросил их на боковой пульт кабины. Кожей ладоней сразу ощутил теплоту штурвала и пронизывающую его - как живое существо - мелкую дрожь. Теперь на последнем, завершающем этапе захода на посадку вслепую пилотировать самолет требовалось с точностью ювелирной.
В кабине уютный полумрак. Стекла задернуты непроницаемыми черными шторками. Мистическим зеленоватым светом флюоресцируют стрелки и оцифровки приборов. Снаружи доносится спокойное, приглушенно-монотонное шипение работающих на средних оборотах реактивных двигателей.
- Высота сто пятьдесят. Скорость двести восемьдесят…
Самый ответственный момент. Упустишь сейчас курс или глиссаду - поправить с каждой секундой будет все труднее.
В центре приборной доски, прямо перед глазами летчика - небольшой, как у старомодного телевизора, экран. Четыре мерцающие золотистые полоски выстроились на нем правильной равнобедренной трапецией. Пока она правильная, не перекошенная, сидящая на своем законном месте у перекрестья в центре экрана, все в порядке… Смотреть! В оба глаза смотреть, чтобы не упустить малейший перекос или уход отметки и в ту же секунду мягким, точно дозированным движением штурвала и педалей пресечь отклонение в зародыше…
- Высота сто двадцать. Скорость двести восемьдесят…
Голос наблюдателя - ведущего инженера Феди Гренкова, обычно мальчишески звонкий, сейчас звучит непривычно солидно, даже немного напряженно. Федя чувствует всю меру лежащей на нем ответственности: самолет приближается к земле, а летчик в закрытой кабине ничего, кроме приборов не видит. А приборы… Самый главный прибор, "Окно", который они как раз испытывают, пока еще на положении как бы подследственного. Полное доверие ему еще только предстоит заслужить. Для того и летают.
А земля-то, родимая, рядом! Считать ворон не приходится…
Правда, пока все идет хорошо, заход точный - вот она впереди, белая бетонная полоса аэродрома. Гренков, как положено, докладывает текущие, быстро меняющиеся значения высоты и скорости полета. И на всякий случай неотрывно держит палец на красной кнопке; стоит ее нажать - и шторки кабины летчика мгновенно откроются. Подведет прибор - летчик выправит машину взрячую. Приведет ее в более или менее приемлемое положение раньше соприкосновения - назовем это так - с землей. Кстати, в случае этого самого соприкосновения первым уткнется в матушку землицу сидящий в носовой кабине наблюдатель. Хотя, конечно, в подобной ситуации одной-двумя сотыми секунды раньше или позже - более или менее безразлично. Но тем не менее…
В общем, так или иначе, наблюдателю, когда земля рядом, лучше быть начеку: палец на кнопке держать.
Самолет уверенно шел вдоль невидимой, но строго заданной линии снижения - глиссады, будто скользя на санках по воображаемому склону невидимой горы. Там, где этот склон упирался в землю, начиналась бетонированная взлетно-посадочная полоса - ВПП.
Был тот час ранних сумерек, когда небо еще совсем светлое, а на земле все уже начинает терять разноцветность, делается дымчатым, серым. На этом блекнущем фоне с каждой минутой появляется все больше золотистых точек - загорающихся на земле огоньков. Большая часть из них беспорядочно разбросана, но некоторые выстраиваются ровными пунктирными цепочками вдоль малых и больших дорог.
- Высота сто. Скорость двести семьдесят пять.
Еще полтора-два десятка напряженных секунд полета и наконец произнесенное нескрываемо довольным тоном:
- Высота тридцать. Открываю.
Шторка перед лицом Литвинова щелчком съеживается в гармошку. Стекла кабины открыты.
Широкая белая лента посадочной полосы - по курсу впереди! Вот ее кромка, метрах в двухстах перед носом.
А пунктирная линия - ось полосы - чуть-чуть левее. Метров на десять - двенадцать. Это пустяки. Легким движением штурвала Литвинов вводит самолет в змейку - и вот он уже точно на оси полосы.
Федя Гренков удовлетворенно констатирует:
- Приличный заходик, Марат Семеныч. Более чем!
- Выключить самописцы, - откликается на неделовые разговоры Феди Литвинов.
В наушниках шлемофона пропадает тихое, похожее на комариное, жужжание. Пока оно было, вроде бы, если специально не вслушиваться, не замечалось. А пропало - и сразу это чувствуется. Так нередко бывает в жизни: доходит до сознания не наличие какого-то раздражителя, а его исчезновение.
- Следующий заход, - говорит Литвинов.
Белый остроносый самолет идет, энергично разгоняясь, над взлетно-посадочной полосой. Колеса шасси уползают в свои ниши, захлопываются закрывающие их створки. Машина из неуклюже растопыренной, ощетинившейся - такой она заходит на посадку - снова превращается в гладкую, каплеобразно зализанную, всем своим видом свидетельствующую, что создана она для полета. Самолет поднимает нос и крутой горкой уходит вверх. На высоте ста метров он на мгновение замедляет подъем, - это летчик убрал закрылки, последнее, что нарушало плавность очертаний летящей машины, - и размашистой дугой разворачивается влево".
Новый заход. Уже четвертый или пятый в этом полете.
Когда началась война, Марат Литвинов только-только перешел в девятый класс. Еще накануне все его помыслы и жизненные планы определялись одним словом: каникулы. Марат в компании нескольких одноклассников собирался через недельку-полторы двинуться в турпоход, а пока предавался блаженному ничегонеделанью.
Мать уходила на службу, оставив сыну на столе завтрак: пусть мальчик понежится, очухается немного, а то очень уж он в последнее время перезанимался.
В интересах истины следует заметить, что насчет "перезанимался" мать несколько преувеличивала. Марат учился неплохо, без троек в четверти (отдельные текущие тройки и даже двойки, вскоре исправлявшиеся, не в счет), но чрезмерно тем, что называется грызть гранит науки, свою особу не утруждал.
Уже в школьные годы он не без интереса относился к авиации - читал, что попадалось, про самолеты, летчиков, дальние перелеты. Но не меньше интересовал его и флот (в довоенные годы почти столь же популярный, как авиация), и физика (пик популярности который был еще впереди), и история, особенно петровской и екатерининской эпох, притягательная сила которых дополнительно возрастала благодаря тому, что в школе их проходили лишь вскользь. Во всяком случае, об авиации как основном, главном деле своей жизни юный Литвинов в школьные годы не помышлял. Как, впрочем, не думал в таком плане и ни о чем другом. В раннем детстве его устремления были более конкретными, хотя и весьма быстро преходящими: одна за другой его манили профессии пожарного, лодочника, продавца кондитерского (конечно, кондитерского) магазина, киномеханика… Но в средних классах школы эта конкретность испарилась. Многообразие мира захлестнуло Марата.
Его отец, невысокий лысоватый крепыш (с годами Марат становился все больше похожим на него), был часовщиком, или, как неизменно говорил он сам, часовых дел мастером. К профессии отца Марат относился не то чтобы пренебрежительно - в школе ему уже успели разъяснить, что в нашей стране всякий честный труд уважаем, - но все же с заметно меньшим почтением, чем, скажем, к профессиям шахтера, комбайнера, сталевара, о которых в газетах писали почему-то существенно больше, чем о часовщиках.
Впрочем, однажды отец заставил его задуматься, заметив как бы между прочим, что часовое дело - самое главное.
- Почему? - откровенно удивился Марат.
- А потому, что, если ты что-нибудь потеряешь, можно найти. Или, скажем, поломаешь, так починить. Только время, если упущено, так уж упущено. Часовых дел мастера как раз к времени и приставлены. Помогают людям, чтоб не терять его, между пальцев не пропускать. - И Литвинов-старший, вытянув руку, пошевелили пальцами, чтобы наглядно показать, как именно может протекать через них потерянное время.
Термин "рабочие династии" тогда в ходу не был, но, наверное, Семен Михайлович был бы не прочь, чтобы сын унаследовал его профессию. Однако никогда ни впрямую, ни намеком этой темы в разговорах с Маратом не касался. Может быть, считал: успеется. И посмеивался над женой, исподволь вдохновенно, хотя и без видимого успеха расписывавшей Марату величие и очарование юриспруденции, которой она преданно служила в скромной роли машинистки райсуда. Отец говорил: "Зря стараешься, мать. Придет время, сам на свой вкус все найдет: и невесту, и дело по душе… Ну, а мы с тобой, если он захочет, конечно, поможем, посоветуем…"
Ни помочь, ни посоветовать ему не пришлось. Осенью сорок первого года Семен Михайлович ушел в ополчение. Похоронка на него пришла месяц спустя.
…Школу Марат оканчивал в сибирском городке, куда его с матерью забросила эвакуация. По утрам учился, а вечерами работал, сначала учеником слесаря, а потом слесарем в железнодорожном депо. В гулком, пустом депо было холодно. Холодно даже летом, а зимой со стен вообще изморозь не сходила. Громоздкие паровозные детали казались еще более тяжелыми, чем были на самом деле, из-за постоянного, не отпускающего ни днем, ни ночью чувства если не голода, то неполной сытости. Рабочая карточка Марата и тем более служащая матери отоваривались скупо. Вещей, которые можно было бы загнать на барахолке, в эвакуационной спешке они с собой почти не взяли - обе сибирские зимы Марат пробегал (пробегал в буквальном смысле слова, иначе замерз бы) в старом демисезонном пальтишке, кустарно утепленном заложенными под подкладку газетами: Эти газеты были первым собственным изобретением Марата, узнавшего в школе, что бумага мало теплопроводна.
Когда позже, в последний год войны, на фронте кто-нибудь в присутствии Литвинова проезжался по адресу тыловиков, которые сидят себе в уюте и безопасности, горя не знают да вокруг наших солдатских жен виражи крутят, Марат свирепел:
- Ты что, хлебнул сам-то этого райского житья?.. Ну, и не трепись о том, чего не знаешь… Солдатские жены! С тыловой кормежки дай бог как-нибудь ноги волочить, а не о солдатских женах думать… Нашу летную пятую норму они только в прекрасных снах видят. Да и то вряд ли, потому что понятия не имеют, что это такое есть, пятая норма…
Вернувшись с войны, Литвинов узнал, что далеко не всем в тылу жилось так уж беспросветно трудно. Всякое бывало. Но собственные впечатления всегда сильнее услышанного из чужих уст. Да и исключения, как известно, только подтверждают правила.
Но все это было позднее. А окончив в сорок третьем году школу, Марат неожиданно для самого себя вдруг обнаружил, что никакого другого будущего, кроме службы в авиации, себе не представляет.
Мастер его смены в депо воспринял решение Марата почти как личное оскорбление или, во всяком случае, как измену паровозоремонтному делу, в котором предсказывал Марату большое будущее.
- Просись в железнодорожные войска! - наставлял он Литвинова. - Да и вообще: жди повестки! Чего ты раньше времени в военкомат суешься?
- Там сейчас разнарядка в летную школу есть. А завтра не будет, вот и пошлют неизвестно куда, - отвечал хорошо информированный Марат.
В летную школу он поступил легко: в приемных и врачебно-летных комиссиях, столь трудно проходимых в довоенные (как впрочем, и в послевоенные) годы, прекрасно понимали, что полуголодное житье и учение пополам с работой ни глубине вынесенных из средней школы знаний, ни богатырскому здоровью поступающих особенно способствовать не могли. К тому же война требовала пилотов - потери летного состава боевой авиации были больше, чем едва ли не в любом другом роде войск: если летчик ранен хотя бы настолько, что теряет сознание, - значит, он убит…
С инструктором Марату повезло. Умный, по летным понятиям немолодой, лейтенант Охрименко усмотрел в Литвинове "перспективного" курсанта и всячески старался вложить в него максимум возможного за ускоренный (сильно ускоренный) курс обучения.
- Ты смотри, Литвинов, - говорил он. - Налет в школе ты получишь такой… Слезы, а не налет. Так, постарайся, выжми из него, что только сможешь. Думай больше про полеты. Мысленно проигрывай. Идешь, скажем, по улице и думай: делаю левый вираж… прижимаю нос… ручку влево… ногой помогаю… поддерживаю крен… чуть ручку на себя, чтоб не зарывалась… В общем, летай побольше в уме… И за ребятами смотри, кто как летает, на ус наматывай. Знаешь, не зря говорят: сто чужих посадок посмотришь, считай, одну сам сделал…
Особенно нажимал Охрименко на осмотрительность в воздухе. В полете без конца требовал, чтобы курсант показывал все самолеты, какие только были в этот момент в пределах видимости. И ругательски ругал за какую-нибудь не замеченную на фоне леса идущую низом машину:
- На фронте у тебя не Охрименко осмотрительность проверять будет, а кто? Фриц!.. Ты книжек начитался, думаешь, воздушный бой - это карусель: кто кого на пилотаже обойдет. Нет, брат, имей в виду, если уж летчик противника увидел, сбить его - дело трудное. Бывает, конечно, но редко… Я вот в госпитале отлеживался, так у всех, кто был сбитый, допытывался, как, мол, тебя сбили. И кого ни спросишь, знаешь, как отвечали? Почти все! А так: летел себе, все тихо-спокойно, никого, кроме своих, в воздухе нет, и вдруг - удар, разрывы, пламя, от машины клочья летят, только успевай выброситься!.. Понял! Варежку в полете не разевай - это на войне самое первое дело.
Однажды Литвинов, летая по кругу над аэродромом, обогнал другой самолет (по мнению Марата, излишне размазавший круг) неположенным образом - с внутренней стороны. Зорко наблюдавший с земли за своими курсантами Охрименко для начала отстранил Марата от полетов на три дня - поставил на старт махать флажками, выпускать в воздух других, завидовать. А по истечении срока наказания, прежде чем снова допустить к полетам, провел с проштрафившимся учлетом душеспасительную беседу:
- Что ж ты, Литвинов? Не ждал от тебя.
- Так ему же давно пора было третий разворот делать. А он вон куда, километров на десять упер!
- Положим, не на десять, а от силы на два… Но все равно срезать круг нельзя! Вполне свободно может столкновение получиться.
- У него же глаза есть. Видит. И столкновение ему тоже ни к чему.