- А куда девали вашего Главного? - поинтересовался Калугин, встретив Терлецкого, которого знал еще по работе в комитете комсомола института, где они оба когда-то учились, правда, на разных факультетах: Калугин на самолетостроительном, а Терлецкий на радиотехническом.
- Выдвинули.
- Вверх или вниз?
- Как тебе сказать… Пожалуй, вбок. Есть такой способ. Кабинет у него теперь по метражу примерно такой же, как был. Секретарша… - Терлецкий сделал обеими руками округлые движения у своего туловища, показав этим бесспорные достоинства новой секретарши их бывшего шефа. - И "Волга" такая же, как была, черная. Только ведает он вопросами, которые… как бы это сказать… которые пощупать нельзя. У них результаты - не металл. И не, скажем, решения, которые потом в металл обратятся… А так: сотрясение воздусей… Понятно? - Терлецкий для ясности поводил перед собой в пространстве рукой.
Да, Калугину было понятно. Такое выдвижение - вбок - он даже одобрил: "С учетом личности выдвигаемой персоны…" И вообще: хорошо, когда задача может быть решена несколькими способами. Это иногда бывает очень удобно.
…Предварительное заключение готовилось полным ходом.
- В понедельник представим на утверждение, - обещал, отвечая на очередной звонок "сверху", Вавилов. - Самое позднее, во вторник.
В ясное (все еще упорно ясное!) воскресное утро Литвинов ехал по загородному шоссе. Как всегда в выходной день, движения на дорогах было мало, грузовые машины почти совсем не попадались, да и легковые встречались редко. Ехать было легко и бесхлопотно - ни тебе обгонов, ни разъездов со встречными. Справа по ходу, за невысокими холмами, чувствовалась река - оттуда через открытые боковые стекла слегка тянуло влагой. Негустые рощицы и поляны по обеим сторонам дороги тогда, в середине шестидесятых годов, еще не отступили под натиском строек расширяющегося города (сегодня в этих местах большие жилые массивы).
Ровно работал мотор, шипел под шинами асфальт, казалось бы, все работало на спокойное, умиротворенное настроение. Но на душе у Литвинова было не очень-то спокойно. Он ехал в больницу, навестить залегшего там Шумова.
Вообще говоря, о том, что Шумов собирается в больницу, Литвинов знал и раньше. Но речь поначалу шла об обследовании.
- Медики - люди любопытные, - разъяснял положение дел сам Лев Сергеевич. - Интересуются, что у меня внутри. Как дети, когда игрушки распатронивают.
Однако уже самые первые шаги предпринятого обследования вызвали в семье Шумова и у его друзей немалое беспокойство. Что-то у него в желудке нашли нехорошее: то ли язву, то ли полип, то ли что-нибудь еще… Толком врачи ничего не говорили ("Вот закончим обследование, тогда…"), но явно приучали Шумова к мысли, что, возможно, придется ставить вопрос об операции. И чем туманнее, неопределеннее высказывались служители Эскулапа, тем тревожнее это звучало, - хотя каждому разумному человеку (а Литвинову нравилось считать себя разумным человеком) было ясно, что действительно не могли же врачи произнести что-нибудь более или менее внятное, пока нет результатов обследования.
По дороге Литвинов думал о том, что несладко сейчас должно быть Шумову. Живет он там, бедняга, в своей комфортабельной отдельной палате наедине со всякими вряд ли очень веселыми мыслями, счет времени ведет от одного блистающего именами медицинских светил консилиума до следующего, глотает чуть ли не ежедневно разные кишки - одна другой противнее, подвергается всевозможным другим, отнюдь не более приятным процедурам ("С севера и с юга", - как он сам разъяснил Марату по телефону). И ждет… Ждет если не приговора в юридическом смысле этого слова, то чего-то весьма к этому близкого.
"Да, - подумал Марат, - это, пожалуй, покрепче, чем какой-нибудь случай в воздухе! Там быстрее: раз, раз - и готово! А главное, больше от себя самого зависит; такого пассивного ожидания нет… Это, наверное, закон: человеку не нравится зависеть от судьбы; он хочет зависеть от себя. По крайней мере нормальный, активный человек. Такой, как Лева".
Больница занимала обширную территорию. Литвинов добрых минут пять ехал вдоль ее белой, сложенной из прессованных плит ограды, пока добрался до проходной. Оставив машину на асфальтированной площадке и выстояв короткую очередь в бюро пропусков ("Интересно, зачем тут пропускная система? Что здесь - полигон? Или оборонный завод?"), Литвинов направился к корпусу, в котором лежал Шумов.
Больница относилась к категории "литерных". Отдельные, комфортабельные палаты. Мебель, больше похожая на гостиничную, чем на больничную. Внимательный, хорошо оттренированный персонал. Широкий, тоже мало похожий на больничный, выбор блюд, которым, правда, Шумов особенно свободно пользоваться из-за своих желудочных хвороб не мог. Тенистый парк, настолько просторный, что, гуляя по нему и редко встречая людей, трудно было поверить в четырехзначное число больных, одновременно лечащихся в этом медицинском учреждении. Словом, все вокруг должно было вызывать у обитателей больницы одни лишь положительные эмоции.
Все - кроме пустяка: самих приведших их сюда болезней…
Шумов ждал Литвинова на скамейке перед входом в корпус. Пакет с фруктами ("3ачем ты это тащил! Тут кормят - дай бог!") оставил в раздевалке и предложил не идти в палату, а лучше отправиться погулять.
Гуляли долго. Вышли к пруду. Потом углубились в парк, дальние уголки которого - где кончался асфальт, скамейки, светильники и прочие приметы цивилизации - были, в сущности, уже не парком, а настоящим лесом. Посидели на каких-то пеньках…
По дороге в больницу Марат с непривычной для него тревожной неуверенностью все возвращался мыслью к тому, как он будет говорить с Шумовым. Строить из себя этакого бодрячка ("Пустяки! Чего тут беспокоиться? Заживет само - в лучшем виде!") было - как всякая фальшь - противно, а главное, бессмысленно: не тот Шумов человек, чтобы проглотить такую дешевую наживку. Вывалить на больного друга всю свою тревогу, все беспокойство за него - еще хуже. Таких посетителей за версту подпускать нельзя! Вообще не говорить о хворобах Шумова, обойти совсем эту болевую точку тоже не годится - кто поверит, что данная тема Литвинова не интересует… Так ничего по дороге и не придумалось.
А встретились, увидели друг друга, и разговор - простой и естественный - пошел сам собой. Шумов вел себя в точности так же, как всегда. Ни малейшего налета трагизма в его облике не просматривалось. На вопрос Марата: "Ну, как там твои животные дела, Лева?" - ответил точно, исчерпывающе, но без излишнего многословия, своим обычным, спокойным, деловым тоном - будто говорил о некой научной задаче, достаточно важной, но прямо его, Шумова, не касавшейся, которая в ближайшем будущем должна быть решена и, без сомнения, будет решена… Хотя, конечно, предсказать, какой в итоге получится ответ, пока трудно…
- Они со мной завели разговор об операции. Издалека завели. Ну, я им сразу сказал, что в принципе сторонник кардинальных решений. Так что на операцию согласен. Без колебаний согласен… А то все эти пилюли, вливания, втирания… Вот во вторник, послезавтра, будет консилиум - седьмой, я им теперь счет веду. Приедет Богоявленский. Мне кажется, они потому так и волынили, что его ждали - он где-то за границей был, не то в Италии, не то в Испании…
На этом информацию о себе Шумов закончил. Закрыл вопрос.
Гораздо более заинтересованно он заговорил о делах Литвинова:
- Ну, а как там твое "Окно"? Получается?
"Опять об "Окне"! - подумал Марат. - Что они с Ростопчиным, сговорились, что ли!" - и ответил, небрежно пожав плечами:
- Конечно. Чему там не получаться-то!..
Шумов улыбнулся. В молодые годы он не раз поругивал (по мнению Марата, "пилил") друга за, как он называл, петушиную самоуверенность. Но время шло. Чем дальше, тем яснее становилось, что переделать характер Литвинова - дело безнадежное. К тому же, с другой стороны, жизнь давала все больше подтверждений тому, что для уверенности в себе - петушиной уж там или не петушиной - у Литвинова основания были. И немалые.
…Постепенно Марат убеждался, что Шумов не просто демонстрирует внешнее спокойствие, скрывая переживания, связанные, вероятно, с предстоящей операцией, да и вообще со всей этой невыясненной, может быть, такой грозной, что и подумать страшно, болезнью. Нет, он действительно не углублялся, не позволял себе углубляться в раздумья о ней, а думал о самых разных делах - и об оставленной на время (конечно же, на время!) работе, и о проблемах своих друзей, и о просьбах разных, порой совсем далеких от него людей, которые добирались до него даже в больнице и которым он старался не отказывать в помощи. Шумов оставался Шумовым.
Поговорили об общих знакомых. Как всегда, Шумов высказывал свое мнение о людях в форме коротких, казалось бы, очень частных, не всегда даже сразу понятных замечаний.
Об одном конструкторе сказал!
- У него дома висит портрет Хемингуэя.
- А ты что, был у него?
- Нет, не был. Но уверен: Хемингуэй там есть.
- Откуда ты знаешь?.. И, между прочим, если и есть, что в этом плохого.
- Плохого, конечно, ничего… Хочешь повесить у себя портрет любимого писателя - вешай на здоровье… Вот только немного странно: почему это у всех как на подбор именно он любимый. Ты много видел в знакомых домах портретов Толстого или Чехова? А Бабеля? Паустовского? Бальзака? Голсуорси?.. Нет! Оказывается, все как один, стройными рядами, любят Хемингуэя… И добро бы взаправду любили. А то ведь просто по моде живут. Портрет Хэма - это модно! Это сейчас носят… Черт знает что такое!..
Временами Литвинов почти забывал, что разговор, который они вели с Шумовым, чем-то не совсем обычный. Что тяжкий топор занесен над головой его друга. Нет, обреченностью в поведении Шумова и не пахло.
Простились, когда уже смеркалось.
- Ты во вторник, после консилиума, все-таки позвони мне. Что они скажут.
- Позвоню…
…И вот Литвинов возвращается в город по тому же, теперь уже совсем пустынному шоссе. Редко расставленные, похожие на огромные торшеры дорожные светильники вырывают из темноты круглые тарелки белого асфальта. Изредка мигнет, переключая фары на ближний свет, встречная машина. Днем было не по-осеннему тепло, но после захода солнца похолодало…
"Какие они все-таки разные - жизненные ситуации, в которых проявляется мужество человеческое!" - подумал Марат,
Вокруг Тюленева постепенно начало складываться общественное мнение. Мнение, нельзя сказать, чтобы очень уж положительное.
Старожилам летной комнаты стали слегка надоедать его рассказы о том, как воевали он и его друзья - известные асы, фигурировавшие в его изложении как "Саши", "Бори" и "Жоры". Даже сдержанный Федько высказался однажды по поводу устных новелл Тюленева:
- Это для вечера воспоминаний в жэке. А если уж Федько!..
Не улучшила отношения к Тюленеву и его быстро выявившаяся забывчивость - назовем это так - в денежных делах. Одалживал деньги он обычно не без театральности: зазвав очередную жертву за шкаф в раздевалке и глядя ей в глаза, проникновенным голосом произносил:
- Никому другому я бы не сказал, а тебе скажу: очень меня приперло… - После чего следовало краткое изложение неожиданно возникших обстоятельств, повлекших за собой непредвиденные расходы: болезнь жены, отсутствие осенней обуви у дочки, кража бумажника с деньгами у оказавшегося проездом в Москве однополчанина и тому подобное. Каждое из этих обстоятельств, взятое в отдельности, выглядело чрезвычайно убедительно и вызывало желание незамедлительно броситься на помощь попавшему в затруднительное положение человеку. Затем Тюленев скромно называл сумму и либо тут же получал ее, либо, если у его собеседника не было с собой денег или нужная сумма оказывалась достаточно внушительной, ему говорили: "Завтра принесу". И приносили - на этот счет в авиации традиции прочные: товарищу нужно - кровь из носу, а достань!
Но когда приходил назначенный самим Тюленевым срок возвращения долга, он реагировал на это… то есть попросту никак не реагировал. Глядел невинными глазами на выручившего его человека, благо те же авиационные традиции предписывали о долгах по возможности не напоминать: не отдает человек денег, когда обещал, значит, нет у него; будут деньги - отдаст. И, надо сказать, почти всегда так оно и получалось. Во всяком случае, на испытательном аэродроме в лице Тюленева возникло первое исключение из правил.
- Не в тугриках дело. Хрен с ними, - заметил Аскольдов, когда выяснилось, что в своих финансовых контактах с Тюленевым едва ли не все обитатели летной комнаты оказались в одинаковом положении. - Хорошему человеку я бы и без отдачи дал. От другого тошнит: не люблю, когда из меня дурака делают.
И все же было решено ("Суд, посовещавшись на месте…" - сказал по этому поводу Литвинов) пока Тюленева не трогать: "Он у нас недавно; еще ничего не заработал - на одной зарплате сидит. Вот получит первые летные, тогда…"
Но еще не дождавшись первых летных, Тюленев влип в историю, хотя, в общем, довольно мелкую, но тем не менее неприятную.
В одно прекрасное утро его вызвал к себе начальник летно-испытательной базы. Явившись по вызову, Тюленев обнаружил в кабинете, кроме его владельца, еще и главного бухгалтера и старшего метеоролога. Причина, по которой образовался этот несколько неожиданный по составу триумвират, выяснилась незамедлительно.
- Скажите, Митрофан Кондратьевич, это ваша подпись? - спросил начальник базы, протягивая Тюленеву лист бумаги, оказавшийся при ближайшем рассмотрении актом на списание шести литров спирта, израсходованного тремя днями раньше для ликвидации обледенения винтов на самолете, пилотируемом летчиком-испытателем М. К. Тюленевым, в чем последний и расписался размашистой, украшенной затейливыми завитушками подписью.
После не очень внятного "угу" Тюленева, справедливо истолкованного присутствующими как подтверждение подлинности его подписи, дознание продолжилось:
- Посмотрим полетный лист. Так, вы взлетели в двенадцать двадцать и сели… сейчас… вот: посадка в семнадцать сорок пять. Все это время над нами было чистое голубое небо. Откуда же обледенение?
- Так мы же по маршруту ходили. За Горький, - попытался выкрутиться Тюленев.
- За Горький? Николай Игнатьевич, - обратился начальник базы к метеорологу. - Покажите, пожалуйста, синоптическую карту. Какая была погода по маршруту?
Предусмотрительно оказавшаяся здесь же карта была развернута. Нанесенные на нее размашистые кривые изобар неопровержимо свидетельствовали, что гребень высокого давления - отрог мощного антициклона, уже который день неподвижно стоявшего над центральными районами европейской части страны, - был развернут на восток, как раз в сторону Горького. И таинственные синоптические значки, испещрявшие карту, столь же неопровержимо гласили: почти по всему маршруту того злополучного полета было безоблачно; лишь местами по небу тянулась легкая перистая облачность, да и та на таких высотах, куда старомодному транспортному самолету, на котором летал Тюленев, добраться было заведомо невозможно.
- Ну так как же? - нарушил начальник базы возникшее молчание.
Припертый к стенке, Тюленев не стал больше сопротивляться ("Раскололся", - констатировал потом Аскольдов), но тут же попробовал было свалить грех на бортмеханика:
- Я ему говорил: неудобно. А он: у нас это принято, все так делают.
Увы, справедливость требовала признать, что в последних словах Митрофана содержалась изрядная доля истины. Все не все, но были экипажи, которые, летая на винтомоторных самолетах, оборудованных спиртовыми противообледенительными системами, грешили списыванием прекрасной влаги, якоб.ы израсходованной на борьбу с коварной коркой нарастающего льда, в пользу технического состава. Но делали это не так откровенно - уж во всяком случае, не при абсолютно безоблачной погоде (хотя с точки зрения этической эта деталь - грубо или деликатно - вряд ли существенна). Начальник базы вцепился в очень уж очевидную "приписку" Тюленева скорее всего потому, что давно прицеливался поймать за руку кого-нибудь из чрезмерно активных борцов с обледенением, дабы на его примере преподать должный урок всем прочим, за руку не схваченным нарушителям.
В конце концов Тюленев отделался легким испугом. Ему сделали устное внушение. Акт просто порвали - будто его и не было. Однако позаботились о том, чтобы история эта не осталась в секрете, чем и достигли запланированного педагогического эффекта.
Но репутация Тюленева оказалась слегка подмоченной - не столько даже из-за злополучного липового акта, сколько из-за предпринятой им с перепуга попытки подставить вместо себя под удар бортмеханика. Все понимали, что именно бортмеханик был инициатором всего дела и что он же после полета делил "сэкономленную" драгоценную влагу, никак не обидев при этом и самого себя, словом, что ссылка на него не была высосана из пальца. И тем не менее, полагала аэродромная общественность, командир, что бы ни произошло на борту, прятаться за спину подчиненных не должен! Напротив, обязан в случае чего собой их прикрыть.
Все это, вместе взятое: небезукоризненная щепетильность Тюленева в денежных вопросах, некристальное поведение в эпизоде со списанным спиртом, чрезмерная размашистость его военных воспоминаний, - повлекло за собой, кроме всего прочего, и то, что коллеги усомнились в стопроцентной достоверности этих воспоминаний.
- Ох, чую я, брешет наш Митрофан! Как сивый мерин брешет, - покачал головой Аскольдов.
И никто ему не возразил.
К самолетной стоянке подъехал аэродромный микроавтобус. Экипаж с парашютами на плечах вылез из него и направился к самолету. Механик Лоскутов, как всегда, сделал несколько шагов навстречу Литвинову - доложить о готовности машины. Но на этот раз в отличие от обычного механик встречал командира корабля, держа в руках какие-то бумажки и небольшую фанерку. И после привычного доклада: "Все в порядке, Марат Семенович, машина готова. Двигатели опробованы. Заправка полная" - добавил: "А теперь вам надо в этом документике расписаться. Так сказать, автограф оставить. Семь раз. Что вы шасси осмотрели. И приемник воздушных давлений. И все прочее… И что машину у меня приняли".
Несколько ошарашенный Литвинов взял в руки изготовленный типографским способом листок.
- Зачем? Кому это надо? - спросил он. - Я расписался в полетном листе. И если сажусь в самолет и лечу на нем, значит, я его принял. Могу, если требуется, в этом расписаться - что принял. Но семь раз!.. Может быть, мне еще за каждый прибор, что я его показания проверил, расписываться? Так их в кабине не семь, а, наверное, семьдесят семь… Нет, ты скажи: кому это надо?
- Не знаю, - пожал плечами Лоскутов. - Мне-то уж ни с какой стороны не надо. Наверное, там кому-нибудь… - И, кивнув головой куда-то в сторону ангаров, где предположительно могли находиться авторы вновь изобретенной бумаги, механик высказал несколько дополнительных соображений относительно того, какое применение данного документа было бы, по его, механика, мнению, гораздо более рациональным и достойным.
- Ладно, Петрович, потом разберемся, - решил Литвинов. - А пока давай, где тут нужно семь раз… Не задерживать же вылет!