Она замерла на месте, словно оглушенная. Так это он был причиной того сопротивления, того противодействия, которое она встречала в иные дни, это из-за него вздыхала дурочка: "Если б вы только знали!" - безутешно рыдая в объятиях старшей подруги! И вот по окончании подкопа, который каждый со своей стороны вел к заветному кладу так хитро, терпеливо и таинственно, они при последнем ударе заступом очутились лицом к лицу, но с пустыми руками. Мать и сын молчали и искоса поглядывали друг на друга. Глаза их, такие схожие, злобно горели в полумраке. А знакомые меж тем приходили и уходили, оживленная беседа не прекращалась. И сильна же эта дисциплина, эта светская выдержка, заставившая обоих подавить в себе переполнявшее их желание кричать, топать ногами, вопить, разнести все вокруг!
Госпожа Астье первая прервала молчание:
- Если бы еще княгиня не уехала...
Рот ее исказился от злобы - ведь этот внезапный отъезд был тоже делом ее рук!
- Заставим вернуться! - сказал Поль.
- Каким образом?
Вместо ответа он спросил:
- Сами в театре?
- Не думаю. Куда ты? Что ты хочешь делать?
- Оставь меня в покое... Слышишь? Только не вмешивайся... У тебя несчастливая рука.
Он вышел из ложи с толпой посетителей, удалявшихся по окончании антракта, а мать вновь заняла свое место слева от г-жи Анселен, по-прежнему восторженной, благоговеющей, в состоянии вечного экстаза.
- О, этот Коклен!.. Да посмотрите же, милая!
Но "милая" была очень рассеянна. С блуждающим взглядом и страдальческой улыбкой освистанной балерины, она под предлогом, что свет рампы слепит ей глаза, поминутно оборачивалась к зрительному залу, отыскивая сына. Пожалуй, он еще затеет ссору с князем, если тот здесь... И все по ее вине, из-за ее чудовищной недогадливости...
- О, этот Делоне! Вы видели? Видели?..
Нет, она видела только ложу герцогини, куда кто-то вошел, такой же изящный и молодой, как ее Поль, но это был юный граф Адриани, узнавший вместе со всем Парижем о разрыве и уже пустившийся по свежим следам. До самого конца спектакля мать терзалась страхом, тысячи смутных планов роились в ее голове. Она припоминала все, что случилось, даже мелкие эпизоды, которые должны были насторожить ее. Ах, дура, дура!.. Как это она не сообразила?..
Наконец-то разъезд! Но до чего все это медленно, остановки на каждом шагу, обмен приветствиями, улыбки, рукопожатия!
- Где вы проводите лето? Приезжайте к нам в Довиль.
В узком коридоре, где теснится толпа, где женщины укутываются в меха и шали, проверяя грациозным движением, на месте ли их сережки, на широкой мраморной белой лестнице, внизу которой ожидают слуги, мать, продолжая разговаривать, зорко всматривается, прислушивается, старается уловить в гуле огромного светского пчелиного роя, разлетающегося на несколько месяцев, словцо, намек на какое-нибудь столкновение. Но вот показалась герцогиня, гордая и величественная, в длинном белом манто, затканном золотом, - она спускалась под руку с папским гвардейцем. Она знает, какую подлость учинила ей приятельница, и обе женщины, проходя, обмениваются холодным взглядом, лишенным всякого выражения, но более опасным, чем самая отчаянная ругань прачек на мостках. Они знают теперь, чего можно ждать друг от друга, знают, что в этой войне, сменившей их задушевную близость, противники вооружены отравленными стрелами и каждый удар будет метко направлен искусной рукой в самое чувствительное место. Но обе находятся при исполнении светских обязанностей, обе прикрываются личиной хладнокровия, и их злобные чувства, у одной - глубокие и сильные, у другой - полные яда, могут соприкоснуться, столкнуться, не угрожая вспышкой.
Внизу, в толпе выездных лакеев и молодых щеголей, ждал Леонар Астье, заехавший за женой, как он ей и обещал.
- А вот и мэтр! - воскликнула г-жа Анселен.
В последний раз, смочив пальцы святой водой, она окропила ею всех академика Астье-Рею, академика Данжу, и Коклена, и Делоне. Ох!.. Ах!.. Леонар молча следовал за нею, ведя под руку жену, сердито подняв от сквозняка воротник. Шел дождь. Г-жа Анселен предложила подвезти супругов, правда, без особой настойчивости, как обычно поступают люди, имеющие собственные экипажи, но боящиеся утомить лошадей, а пуще всего прогневать кучера, разумеется, лучшего кучера в Париже. Впрочем, мэтра ждал фиакр; он резко прервал поток любезностей, расточаемых толстой дамой.
- Ну, конечно, конечно, - щебетала она, - знаем мы вас... Чтобы побыть вдвоем... Ах, эти счастливые супруги!..
По мокрым проходам Леонар Астье увел жену.
Когда светская чета по окончании бала или вечера уезжает в карете, невольно возникает вопрос: "О чем они теперь будут говорить?" По большей части ни о чем особенном. Муж обычно покидает такого рода празднества раздраженный, усталый, а жена старается еще продлить их в темноте экипажа, сравнивая все мелочи своего наряда, своей внешности с тем, что она сейчас видела, припоминая особенности туалетов и убранства комнат. Но надетая в обществе маска столь бесстыдна, лицемерие света столь велико, что было бы любопытно понаблюдать за тем, как будет отброшена светская рисовка, уловить правду в звуках голоса, в самом существе этих людей, увидеть подлинные отношения между супругами, внезапно освободившимися от стеснений и условностей в своей карете, которая мчится по пустынному Парижу между отблесками фонарей.
Что касается супругов Астье, то их возвращения были особенно характерными. Оставшись наедине с мужем, г-жа Астье тотчас отбрасывала всякую почтительность и внимание, которыми она окружала мэтра в обществе, говорила резко, словно вымещая свой вынужденный интерес к его рассказам, прослушанным уже сотни раз и наводящим на нее смертельную скуку. Леонар, благодушный от природы, неизменно довольный собой и другими, возвращался обычно в самом радужном настроении и каждый раз бывал озадачен теми гадостями, которые его жена принималась рассказывать про хозяев дома - их друзей и про гостей, только что встреченных там. В своем злословии она спокойно доходила до самых чудовищных обвинений, с той легкостью, с тем бессовестным преувеличением, которыми проникнуты все взаимоотношения парижского общества. Чтобы не раздражать жену, он молчал, нахохлившись, или же дремал в своем углу. В этот вечер, не в пример прочим, мэтр развалился в экипаже, не обращая внимания на окрик жены: "Нельзя ли поосторожнее с моим платьем!" - пропустив мимо ушей этот пронзительный крик женщины, у которой помяли ее наряд. Но ему было наплевать на ее платье.
- Меня обокрали, сударыня! - крикнул он так громко, что стекла зазвенели.
Ах, боже мой!.. Автографы!.. Она совсем о них позабыла, в особенности в эту минуту, снедаемая более серьезной тревогой, и в удивлении ее не было ни малейшего притворства.
Обокрали, унесли письма Карла V, три ценнейших документа... Но голос его уже утратил уверенность, необходимую при атаке, подозрения его были поколеблены искренним изумлением Аделаиды. А она тем временем оправилась:
- Кого же вы подозреваете?
В честности Корантины, по ее мнению, сомневаться не приходится... Вот разве Тейседр... Но как можно предположить, что такой неотесанный болван...
Тейседр!.. Леонар даже завопил, настолько ему это показалось очевидным. Движимый ненавистью к человеку со щеткой, он как нельзя лучше объяснил себе преступление, проследив его от самых истоков, с той минуты, когда за столом зашла речь о ценности манускрипта. Слова мэтра, подхваченные Корантиной, были в простоте душевной повторены ею на кухне... Ах, негодяй, у него и вид настоящего преступника! Что за безумие было противиться этому безотчетному чувству недоверия! Разве естественна, в самом деле, эта антипатия, ненависть, которую внушил полотер ему, Леонару Астье, академику? Получит же он по заслугам, этот мерзавец, живо отправится на каторгу!
- Письма Карла Пятого! Ты только подумай...
Он решил, не заезжая домой, подать жалобу полицейскому комиссару. Жена пыталась отговорить его:
- Да вы с ума сошли!.. К комиссару после полуночи!
Но он заупрямился и высунулся под дождь, чтобы отдать приказание кучеру. Г-же Астье пришлось резко потянуть его назад. Усталая, измученная, не имея больше сил поддерживать эту ложь, вывертываться и хитрить, она призналась во всем:
- Это не Тейседр... Это я!..
Не переводя дыхания, она рассказала про поездку к Босу и про полученные деньги - двадцать тысяч франков, которые ей надо было достать во что бы то ни стало... Последовавшее затем молчание было столь продолжительным, что она подумала, не случился ли с мужем обморок или не хватил ли его удар. Нет. Но, подобно упавшему или сильно ударившемуся ребенку, бедный Крокодил так широко раскрыл рот, чтобы дать выход своему гневу, набрал такое количество воздуха, что не мог издать ни единого звука. Но вот наконец раздался неистовый рев на всю площадь Карусель, через которую ехал по лужам фиакр:
- Обокрали! Меня обокрали... Жена обокрала меня ради сына...
Его исступленный бред прерывался бранными словами из лексикона овернских крестьян вперемежку с воплями Гарпагона, оплакивающего украденную шкатулку: "О, где ты, справедливость! Праведное небо!.. Я погиб!.." - и с восклицаниями из других избранных произведений в том же роде, которые он не раз цитировал своим ученикам.
На огромной площади, по которой в этот час театрального разъезда сновали во всех направлениях омнибусы и экипажи, было светло, как днем, от яркого света высоких электрических фонарей.
- Да замолчите же наконец! - остановила его г-жа Астье. - Ведь вас все знают.
- Кроме вас, сударыня.
Ей казалось, что он вот-вот прибьет ее, и в том состоянии нервного напряжения, в каком она находилась, она была бы, пожалуй, этому рада. Но Леонар внезапно притих из боязни скандала, только клялся прахом своей матери, что по приезде домой тотчас уложит свой сундук и отправится прямехонько в Сованья, а его супруга со своим сынком, прожорливой акулой, пусть наслаждаются плодами своего грабежа.
И еще раз высокий старый сундук, подбитый большими гвоздями, был перенесен из передней в кабинет. В нем еще оставалось несколько поленьев с прошлой зимы, но это не остановило Бессмертного, и в течение целого часа на весь дом раздавался грохот от швыряния дров и от хлопанья дверцами шкафов, из которых он все выкидывал, сваливая в опилки, на сухую кору белье, платье, ботинки, даже зеленый мундир и вышитый парадный жилет, аккуратно завернутые в салфетку. Но гнев его, нашедший себе выход в этой возне, постепенно стихал, по мере того как наполнялся сундук, и если от бури оставалась еще легкая зыбь и глухие раскаты, то лишь потому, что он чувствовал себя слабым, связанным по рукам и ногам, всеми своими корнями вросшим в эту жизнь. А г-жа Астье, присев на краешек кресла, в капоте и в ночном кружевном чепчике, смотрела на эти сборы и, позевывая, повторяла спокойно и насмешливо:
- Леонар! Ну полно!.. Леонар!..
10
- ...Для меня люди, как и вещи, имеют только одно значение, интересуют только с той стороны, с которой к ним можно подойти, чтобы вертеть ими как вздумается, чтобы крепко держать их в руках... Эту сторону найти я умею, и в этом моя сила!.. Кучер, к "Черной Голове"!..
По приказанию Поля Астье открытое ландо, в котором он вместе с Фрейде и Ведрином выехал за город, остановилось направо от моста Сен-Клу, перед указанной им гостиницей. Все трое были в черных, словно траурных, цилиндрах, резко выделявшихся на ярком послеобеденном солнышке. При каждом толчке тяжелого наемного экипажа о булыжники площади был виден зловещий длинный футляр из зеленой саржи, торчавший из-под откинутого верха. Готовясь к дуэли с д'Атисом, Поль сначала наметил секундантами виконта де Фрейде, из-за его титула и частицы "де", и графа Адриани, но нунциатура побоялась нового скандала после истории с кардинальской шапкой, и Полю пришлось заменить юного Пепино скульптором, но его не покидала надежда, что, быть может, в последнюю минуту, для протокола дуэли, который будет опубликован в газетах, Ведрин не откажется раскрыть свой титул маркиза. Впрочем, ничего серьезного, судя по видимости, не произошло - просто пререкание в клубе за карточным столом, к которому князь присел в последний раз перед своим отъездом из Парижа. Недоразумение тем не менее уладить не удалось ввиду крайней несговорчивости Поля Астье, снискавшего себе громкую славу в фехтовальных залах; пробитые им мишени выставлялись напоказ в тире на бульваре д'Антэн.
В то время как коляска стояла у террасы ресторана, привлекая многозначительные взгляды молчаливых официантов, из круто спускавшегося переулка выкатился толстый человечек. Вертлявый и приветливый, как курортный врач, в белых гетрах, белом галстуке и в цилиндре, он издали махал зонтиком.
- Вот и Гомес... - сказал Поль.
Доктор Гомес, студентом успешно работавший в парижских больницах, а потом опустившийся из-за пристрастия к картам и давнишней сомнительной связи, искатель приключений низкого пошиба, человек не злой, но беспринципный, сделал своей специальностью участие в такого рода делах, получая за труды два луидора и завтрак. Девицы легкого поведения звали его дядюшкой. В настоящее время он отдыхал у Клокло в Вилль-д'Авре и прибыл к назначенному месту запыхавшись, держа в руках дорожный мешок с набором хирургических инструментов, аптечкой, бинтами, лубками в таком количестве, что их хватило бы на целый перевязочный пункт.
- Укол или рана? - спросил он, усевшись в ландо против Поля.
- Укол... укол, доктор. На академических шпагах... Французская академия против Академии моральных и политических наук.
Гомес улыбнулся, пристроив мешок между ногами.
- Я не знал... Я подготовился к серьезному делу.
- Нужно будет все это выложить, чтобы произвести впечатление на противника, - промолвил Ведрин своим обычным, спокойным тоном.
Гомес прищурился, видимо смущенный присутствием двух секундантов, неизвестных на парижских бульварах. Поль Астье относился к доктору как к слуге и даже не соизволил их познакомить.
Когда ландо тронулось с места, во втором этаже отворилось окно "отдельного кабинета", и в нем показалась любопытная парочка: высокая хрупкая девушка с светло-голубыми, цвета льна, глазами, в корсете, с обнаженными руками, прикрывшись салфеткой, которая, однако, не закрывала груди и плеч, и бородатый уродец, настоящий балаганный карлик. Снизу была видна только его напомаженная, едва возвышавшаяся над подоконником голова и несоразмерно большая рука, охватившая, словно щупальцами, склонившийся стан Марии Донваль, инженю театра Жимназ.
Доктор узнал ее и назвал по имени.
- С кем это она?
Его спутники оглянулись, но женщина исчезла - у окна осталась только длинная голова горбуна, будто срезанная и посаженная на край подоконника.
- Скажите на милость! Да это дядюшка Фаж!..
Ведрин махнул ему рукой, потешаясь возмущением Фрейде.
- А что я тебе говорил?.. Самые хорошенькие девочки Парижа...
- Какая мерзость!
- Вас это удивляет, господин де Фрейде?
Поль Астье подверг женщин злобной критике... Это испорченные дети, со всеми извращениями и недостатками детей, с природными склонностями к обману и лжи, заносчивости и трусости... Кроме того, женщины жадны, тщеславны и любопытны! Болтают бойко и самоуверенно, но ни одной мысли в голове. В споре юлят, вертятся, скользят, точно ходят в потемках по льду... Разве можно о чем-нибудь поговорить с женщиной?.. У женщины ничего нет - ни доброты, ни жалости, ни ума, даже чувственности. Изменяет мужу с любовником, которого тоже не любит, пуще всего боится стать матерью, только один ее любовный возглас не лжет: "Будь осторожен!" Вот какова современная женщина... За фасон шляпки, за новое платье от Шприхта она способна украсть, готова на всякую низость, потому что, в сущности, любит только наряды!.. Чтобы представить себе, до какой степени женщины влюблены в наряды, нужно сопровождать, как это ему неоднократно приходилось, светских дам - самых шикарных, самых знатных - к знаменитому портному... Они дружат со старшими мастерицами, приглашают их на завтрак к себе в замок, благоговеют перед старым Шприхтом, как перед папой римским... Маркиза де Рока-Нова привозила к нему своих дочек - не хватало только, чтобы она попросила его благословить их.
- Совершенно верно, - подтвердил доктор, автоматически кивая головой, как человек на жалованье, у которого вывихнута шея от постоянного одобрения.
После неожиданной, прервавшей мирное течение беседы, резкой и необъяснимой выходки молодого человека, обычно такого холодного и сдержанного, наступило недоуменное, неловкое молчание. Солнце невыносимо пекло, накаляя сложенные из камня стены, окаймлявшие крутую дорогу, по которой с трудом тащились лошади; гравий скрипел под колесами.
- Как милосердна и сострадательна может быть женщина - этому я был свидетелем... - Ведрин заговорил, откинув голову, убаюканный движением экипажа, полузакрыв глаза, словно видя то, что недоступно другим... - Не у знаменитого портного, нет! В городской больнице, в отделении Бушеро... Заново оштукатуренная конура, железная кровать в беспорядке, одеяла сброшены на пол, и на ней безумец в предсмертном припадке, голый, покрытый потом, с пеной у рта, в страшных судорогах, извивается, как клоун в цирке, корчится и воет так, что по всему больничному двору слышно. У его изголовья две молодые женщины по обе стороны кровати: монахиня и совсем юная студентка, слушательница Бушеро... Обе наклонились без отвращения и страха к несчастному, к которому никто не решается подойти; они отирают ему лоб и губы, выступивший от страданий пот и пену, которая его душит... Монахиня все время-читает молитву, студентка не молится, но у обеих глаза светятся той же любовью, и с одинаковой нежностью их маленькие мужественные ручки стирают слюну чуть ли не во рту у страдальца. И в них обеих, не знающих усталости, в их героической, чисто материнской самоотверженности чувствовалось столько женственного! Вот настоящие женщины!.. Хотелось пасть перед ними на колени и рыдать.
- Спасибо, Ведрин! - прошептал Фрейде; он задыхался от волнения, думая о своей милой сестре.
Доктор хотел было опять кивнуть головой: "Совершенно верно...", но Поль Астье нервно и сухо остановил его:
- Ну, понятно, сиделки, я не спорю... Сами хворые, они обожают ходить за больными, перевязывать, натирать, греть простыни, подносить тазы... К тому же их увлекает власть над страждущими, измученными болезнью...
Голос у него становился пронзительным, как у матери, в его холодных глазах сверкал злой огонек, удививший его спутников, которые невольно подумали: "Что с ним такое?" У доктора явилась вполне обоснованная мысль: "Сколько там ни толкуй об уколах и академических шпагах, а я бы не хотел быть на месте князя".