Тут Пафнутий рассказал игуменье, какие пути привели Таис в обитель спасения, и попросил, чтобы сначала ее заключили в одиночную келью. Игуменья снизошла к его просьбе и отвела кающуюся в хижину, которая была освящена пребыванием в ней Леты, а ныне пустовала после кончины этой непорочной девы. В этой тесной каморке помещались только кровать, стол и кувшин. Когда Таис переступила порог кельи, ее охватила неизреченная радость.
- Я хочу сам запереть дверь,- сказал Пафнутий,- и наложить печать, которую Христос сломит собственной рукой.
Он взял возле колодца пригоршню сырой глины, положил в нее свой волос и, добавив немного слюны, вмазал глину в дверную щель. Потом он подошел к оконцу, у которого стояла умиротворенная и радостная Таис, пал на колени, трижды восславил господа и воскликнул:
- Как хороша идущая по тропам жизни! Как прекрасны ее ноги и как лучезарен ее лик!
Он встал, опустил куколь до самых глаз и медленно удалился.
Альбина подозвала одну из монахинь.
- Дочь моя,- сказала она,- отнеси Таис все необходимое: хлеба, воды и трехдырчатую флейту.
III. Евфорбия
Пафнутий вернулся в священную пустыню. Около Атриба он сел на корабль, направлявшийся вверх по течению Нила с продовольствием для обители игумена Серапиона. Когда Пафнутий сошел на берег, его с великой радостью встретили ученики. Одни воздевали руки; другие, простершись на земле, лобзали его сандалии. Ибо им уже известно стало все, что совершил праведник в Александрии. Монахи всегда какими-то неведомыми и скорыми путями узнавали обо всем, что касалось благоденствия и славы Церкви. Вести разносились по пескам с быстротой самума.
Пафнутий направился в глубь пустыни, а ученики следовали за ним, воздавая хвалу господу. Флавиан, старшина общины, внезапно загорелся благоговейным восторгом и стал петь вдохновенный псалом:
- Да будет благословен этот день! Вот отец наш вернулся к нам!
Он вернулся, украшенный новыми подвигами, а славные деяния его зачтутся и нам!
Ибо достоинства отца составляют богатство детей и святость настоятеля разливается благоуханием по всем кельям.
Отец наш Пафнутий привел ко Христу еще одну невесту.
Дивным умением своим он превратил черную овцу в белого агнца.
И вот он возвращается к нам, украшенный новыми подвигами,
Подобно арсинойской пчеле, обремененной цветочным нектаром,
Совсем как нубийский баран, изнемогающий под тяжестью своего обильного руна.
Отпразднуем день сей, приправив пищу нашу оливковым маслом!
Подойдя к пастырской келье, ученики преклонили колена и сказали:
- Благослови нас, отче, и надели каждого меркою масла, дабы мы достойно отпраздновали твое возвращение!
Один только Павел Юродивый не стал на колени; он не узнал Пафнутия и спрашивал у всех: "Что это за человек?" Но на слова его иноки не обращали внимания, потому что всем было известно, что он убог разумом, хоть и весьма благочестив.
Оставшись один в келье, антинойский настоятель размышлял:
"Вот я, наконец, снова в приюте тишины и радости. Вот я вернулся в обитель безмятежности. Почему же любезная моему сердцу соломенная кровля не приветствует меня как друга и стены не говорят мне: "Добро пожаловать!" Ничто со времени моего ухода не изменилось в этом несравненном жилище. Вот мой стол, вот одр мой. Вот голова мумии, столько раз внушавшая мне спасительные мысли, и вот книга, в которой я так часто искал лика божьего. Но я не нахожу ничего из того, что оставил здесь. Все утратило в моих глазах обычную прелесть, и мне кажется, будто я вижу эти вещи в первый раз. Стол и ложе, которые я некогда сделал собственными руками, черная иссохшая голова, свитки папируса со словами, изреченными самим богом,- все это кажется мне утварью какого-то мертвеца. Я так хорошо знал эти вещи, а теперь не узнаю их. Увы! Раз в действительности ничто вокруг меня не изменилось, значит сам я уже не тот, каким был. Я стал другим. Мертвец этот был я! Что же с ним сталось? Что унес он с собою? Что он мне оставил? И кто я теперь?"
Особенно тревожило его то, что помимо его воли келья теперь казалась ему маленькой и тесной, в то время как в глазах верующего она должна быть необъятной, ибо она - начало божественной бесконечности.
Он начал молиться, припав к земле, и на душе его стало немного легче. Но не провел он в молитве и часа, как образ Таис мелькнул перед его глазами. Он возблагодарил господа:
- Иисусе! Это ты посылаешь мне ее. Узнаю твое великое милосердие: ты хочешь, чтобы я возликовал, успокоился и умиротворился при виде той, которую я привел к тебе. Ты являешь мне ее улыбку, отныне уже не тлетворную, ее прелесть, отныне непорочную, ее красоту, жало которой я вырвал. Чтобы порадовать меня, ты мне показываешь ее, господи, очищенной и украшенной мною для тебя,- подобно тому как друг с улыбкой напоминает другу о приятном даре, полученном от него. Я верю, что видение послано тобою, и поэтому взираю на эту женщину с радостью. По благости своей ты не забываешь, Иисусе, что она приведена к тебе мною. Храни же ее, раз она тебе угодна, и не давай прелестям ее сиять ни для кого, кроме тебя.
Всю ночь он не смыкал глаз, и Таис представлялась ему даже явственнее, чем он видел ее в гроте Нимф. Он оправдывался, говоря:
- Свершенное мною совершено во славу господню.
И все же, к великому удивлению своему, он не находил покоя. Он вздыхал:
- Почто грустишь ты, душа моя, и почто смущаешь меня?
И душа его томилась. Тридцать дней пребывал он в тоске и печали, а для отшельника - это предвестие суровых испытаний. Образ Таис не покидал его ни днем, ни ночью. Он не гнал его от себя, потому что все еще полагал, что видение ниспослано ему богом и что это образ праведницы. Но однажды, под утро, Таис явилась ему в сновидении с венком из фиалок на голове, и от нежности ее веяло такою страшной силой, что монах закричал и тут же проснулся, обливаясь холодным потом. Не успел он еще открыть глаза, как почувствовал какое-то горячее и влажное дуновение: маленький шакал взобрался передними лапами на койку и хохотал, обдавая его лицо зловонным дыханием.
Пафнутий несказанно удивился, и ему показалось, будто некая неприступная твердыня рушится под ним. И в самом деле, он низвергался с высот своей веры. Некоторое время он не мог собраться с мыслями; наконец он немного успокоился, но, подумав, пришел в еще большую тревогу.
"Одно из двух,- думал он,- либо видение это, как и все прежние, от господа; оно было благостно, и лишь греховность моя извратила его, подобно тому как грязный сосуд портит доброе вино. Будучи недостойным его, я обратил назидание в соблазн, а бесовский шакал тотчас же воспользовался этим. Либо видение было не от господа, а, наоборот, от дьявола и потому несло с собою пагубу. А если так, кто же мне поручится, что предыдущие видения были ниспосланы мне с небес, как я верил до сих пор? Значит, мне не дано распознавать их, а такое умение необходимо отшельнику. И в том и в другом случае бог отвращает от меня лик свой, я чувствую это, но причины понять не могу".
Так рассуждал он и в отчаянии вопрошал:
- Боже милосердный, каким же испытаниям подвергаешь ты твоих служителей, раз созерцать праведниц столь опасно для них! Дай мне каким-нибудь ясным знаком понять, что́ исходит от тебя и что́ от другого!
Но бог, чьи пути неисповедимы, не счел нужным просветить своего служителя, и Пафнутий, ввергнутый в сомнения, решил больше не думать о Таис. Однако решение его оказалось бесплодным. Отсутствующая находилась возле него неотступно. Она смотрела на него, когда он читал, когда размышлял, созерцал и молился. Ее бесплотному появлению предшествовал легкий шорох, вроде шороха женского платья, и видения приобретали такую ясность, какой никогда не бывает у образов реального мира, ибо последние сами по себе зыбки и изменчивы, тогда как призраки, порожденные одиночеством, наделены его сокровенными свойствами и несокрушимой стойкостью. Таис являлась ему в различных обликах: то задумчивая, с челом, увенчанным ее последним бренным венком, в том самом наряде, в каком она присутствовала на пиру в Александрии - в лиловато-розовой тунике, усеянной серебряными цветами; то сладострастная, овеянная облаком легчайших покрывал и теплыми тенями грота Нимф; то благочестивая и сияющая неземной радостью, в монашеской рясе; то трагическая, со взглядом, исполненным смертного ужаса, с обнаженной грудью, по которой струится кровь ее пронзенного сердца. Всего больше смущало его в этих видениях то, что ведь все эти венки, туники, покрывала он сжег своими собственными руками,- и вот они являлись вновь. У него не оставалось никаких сомнений в том, что вещи эти наделены неумирающей душой, и он восклицал:
- Вот являются ко мне души неисчислимых грехов Таис!
Когда он отворачивался, он чувствовал присутствие Таис у себя за спиной, и это еще больше волновало его. Он жестоко страдал. Но и душа и тело его среди всех этих соблазнов оставались непорочными, поэтому он твердо уповал на господа и лишь кротко пенял ему:
- Боже мой! Я ведь отправился за ней в такую даль, к язычникам, ради тебя, а не ради себя. Будет несправедливо, если я пострадаю за то, что сделал в угоду тебе. Заступись за меня, сладчайший Иисусе! Спаситель мой, спаси меня! Не допусти, чтобы призраку удалось то, что не удалось живому телу. Я восторжествовал над плотью, не дай же призраку сразить меня. Чувствую, что ныне я подвергаюсь таким опасностям, каким не подвергался еще никогда. Я убеждаюсь и знаю, что мечта могущественнее действительности. Да и как может быть иначе, когда мечта есть высшая действительность? Мечта - душа вещей. Сам Платон, хоть и был идолопоклонником, признавал самодовлеющее бытие идей. В том бесовском сонмище, куда ты сопутствовал мне, господи, я слышал, как люди,- правда, запятнанные преступлениями, но все же не лишенные разума,- единодушно признавали, что в одиночестве, размышлениях и экстазе мы постигаем действительно существующие вещи; а в Писании твоем, господи, не раз говорится о природе снов и о могуществе видений, посылаемых как тобою, боже лучезарный, так и твоим супостатом.
В нем родился новый человек, и теперь он начинал рассуждать, обращаясь к богу, но бог не хотел вразумить его. Ночи превратились для него в бесконечное сновидение, а дни не отличались от ночей. Однажды утром он проснулся от собственных стонов, которые напоминали стенания, доносящиеся в лунные ночи из могил тех, кто стал жертвою злодеяния. Таис явилась ему с окровавленными ногами, и он горько заплакал, она же тем временем скользнула к нему в постель. Теперь он уже перестал сомневаться: видение Таис было видением нечистым.
Он с ужасом вскочил с оскверненного ложа и закрыл лицо руками, чтобы не видеть божьего света. Проходили часы, но чувство стыда не ослабевало. В келье царила полная тишина. Впервые за долгое время Пафнутий был один. Призрак, наконец, покинул его, но в самом его отсутствии было что-то жуткое. Ничто, ничто не отвлекало его мысль от сновидения. Он думал, терзаемый ужасом и отвращением: "Как же я не оттолкнул ее? Как не вырвался из ее холодных рук и обжигающих колен?"
Он уже не осмеливался произнести имя божье возле этого гнусного ложа и боялся, как бы в оскверненную келью не стали в любое время беспрепятственно проникать бесы. Опасения его оправдались. Семь маленьких шакалов, не смевших дотоле переступить его порог, теперь гуськом вошли в келью и забились под ложе. В час, когда должна была начаться вечерня, он заметил еще одного, восьмого, шакала, испускавшего острое зловоние. На другой день появился девятый, и вскоре их собралось уже тридцать, потом шестьдесят, потом восемьдесят. Преумножаясь, они становились все мельче и, став величиною с крысу, заполонили всю келью, ложе и скамью, Один из них прыгнул на деревянную полочку у изголовья одра, всеми четырьмя лапками вскарабкался на мертвую голову и уставился на монаха горящими глазками. И с каждым днем появлялись все новые и новые шакалы.
Дабы искупить греховное сновидение и бежать от нечистых мыслей, Пафнутий решил оставить келью, отныне для него омерзительную, и в недрах пустыни подвергнуть плоть свою неслыханному истязанию, заняться тяжелым трудом и новым подвижничеством. Но прежде чем осуществить это намерение, он отправился к старцу Палемону, чтобы испросить его совета.
Пафнутий застал праведника в садике за поливкой овощей. День угасал. Нил принял голубоватый оттенок, и воды его текли у подножья лиловых холмов. Старец ступал осторожно, чтобы не вспугнуть голубка, сидевшего у него на плече.
- Господь да не оставит тебя, брат Пафнутий,- сказал он.- Преклонись пред его милосердием: он посылает ко мне твари, созданные им, чтобы я побеседовал с ними о его творениях и возвеличил его в птицах небесных. Взгляни на этого голубка, посмотри, как переливаются краски на его шейке, и скажи, не прекрасно ли это божье создание? Но ты, брат мой, вероятно, хочешь поговорить со мною о божественном? Если так, я отставлю лейку и внимательно выслушаю тебя.
Пафнутий поведал старцу о своем странствии, о возвращении, о видениях последних дней, о том, что ему снится по ночам, не утаив и греховного сна и появления стаи шакалов.
- Не думаешь ли, отче,- спросил он,- что мне следует удалиться в глубь пустыни, дабы заняться там невиданным трудом и посрамить дьявола жесточайшим умерщвлением плоти?
- Я всего лишь жалкий грешник,- отвечал Палемон,- и плохо разбираюсь в людях, потому что всю жизнь провел в этом саду, с газелями, зайчатами и голубями. Но мне думается, брат мой, что недуг твой происходит оттого, что ты опрометчиво перешел сразу от мирских волнений к покою одиночества. Такие резкие перемены всегда пагубны для здравия души. Ты, брат мой, уподобился человеку, который почти одновременно подвергает себя сильному жару и сильному холоду. Его мучит кашель и трясет лихорадка. На твоем месте я, брат Пафнутий, не только не удалился бы теперь в суровую пустыню, а, наоборот, прибегнул бы к каким-нибудь развлечениям, приличествующим иноку и настоятелю. Я посетил бы окрестные монастыри. Говорят, среди них есть превосходные. Обитель игумена Серапиона насчитывает, как я слышал, тысячу четыреста тридцать две кельи, и монахи разделены там на братства, число коих равняется числу букв греческого алфавита. Уверяют даже, что при делении монахов принимается во внимание соответствие их характеров с формой объединяющей их буквы и что, например, те, которые значатся под литерой "Z", отличаются нравом переменчивым, те же, которые объединены под знаком "I", наделены стойкостью и прямодушием. На твоем месте, брат мой, я отправился бы самолично убедиться в этом и не успокоился бы до тех пор, пока не увидел собственными глазами столь диковинный порядок. Я ознакомился бы с уставами многочисленных общин, рассеянных по берегам Нила, и сравнил бы одну с другой. Эти занятия вполне приличествуют такому монаху, как ты. До тебя, вероятно, дошли слухи о том, что игумен Ефрем сочинил правила для иноков, преисполненные великого благолепия. Ты мог бы испросить у него позволения и переписать их; ты ведь изрядный грамотей. Мне бы с этим не справиться, да и у рук моих, привыкших орудовать лопатой, недостало бы гибкости, чтобы водить по папирусу заостренным тростником. Ты же, брат мой, знаешь грамоте, и за то - хвала господу, ибо хорошее письмо всегда радует душу. Труд переписчика и чтеца весьма полезен против дурных помыслов. А почему бы, брат Пафнутий, не записать тебе поучения отцов наших Павла и Антония? В этих благочестивых занятиях ты постепенно вновь обретешь умиротворение души и тела; отшельничество вновь станет любезно твоему сердцу, и вскоре ты снова сможешь посвятить себя подвижничеству, прерванному твоей отлучкой. Но от излишнего самобичевания большой пользы ожидать нельзя. Отец наш Антоний, когда жил среди нас, часто говаривал: "Излишний пост вызывает слабость, а слабость порождает нерадение. Некоторые монахи изнуряют тело неумеренно долгим воздержанием. О них можно сказать, что они вонзают себе в грудь кинжал и бездыханными предаются в руки дьявола". Так говорил святой муж Антоний. Я всего лишь невежда, но, с божьей помощью, я твердо запомнил его пастырские поучения.
Пафнутий поблагодарил Палемона и обещал подумать над его советами. Он вышел за живую изгородь, опоясывавшую садик, обернулся и увидел, что добрый садовник поливает овощи, а на согбенной его спине покачивается голубок. И, когда он увидел это, на глаза его навернулись слезы.
Возвратясь к себе в келью, он заметил в ней какое-то странное кишение. Оно напоминало шуршание песчинок, поднятых бешеным вихрем, и Пафнутий понял, что это мириады крошечных шакалов. В ту ночь ему приснилась высокая каменная колонна, на вершине которой стоял человек, и он услышал голос, сказавший:
- Взойди на этот столп.
Он проснулся, убежденный в том, что сон этот послан ему небесами, собрал учеников своих и обратился к ним с таким словом:
- Возлюбленные чада мои, покидаю вас, дабы направить стопы свои туда, куда посылает меня господь. Пока меня не будет с вами, слушайтесь Флавиана как меня самого и не оставляйте попечения о брате вашем Павле. Да снизойдет на вас благословение господне. Мир вам.
Он стал удаляться, а ученики его простерлись на земле; когда же они подняли головы, они увидели очертания его высокой черной фигуры уже среди песков, у самого горизонта.
Он шел день и ночь, пока не добрался до развалин храма, некогда воздвигнутого язычниками; здесь ему однажды, во время его чудесного путешествия, уже довелось переночевать среди скорпионов и сирен. Тут все так же возвышались стены, испещренные колдовскими знаками. Тридцать гигантских колонн, украшенных человеческими головами или цветами лотоса, все еще поддерживали каменные архитравы. Только в углу храма одна из колонн сбросила с себя вековую ношу и стояла свободная. Капителью ей служила голова улыбающейся женщины с продолговатыми глазами, пухлыми щечками и коровьими рогами на лбу.
Пафнутий взглянул на колонну и узнал в ней ту самую, что была явлена ему во сне; высоту ее он определил в тридцать два локтя. Он отправился в соседнюю деревню и заказал лестницу соответствующей длины, а когда лестницу приставили к столпу, он взошел на него, преклонил колени и обратился к господу:
- Боже мой! Вот жилище, которое ты уготовил мне. Сподоби же меня остаться здесь вплоть до смертного моего часа.
Он не взял с собою ничего съестного, ибо полагался на божественное провидение и надеялся, что сердобольные поселяне не оставят его без пищи. И действительно, на другой день, в час полуденной молитвы, к нему пришли женщины с детьми и принесли хлебы, финики и свежую воду, а мальчики подняли все это на вершину столпа.