В скопище многих "дней", которыми миссис Морин загромождала память, она умудрялась вклинить и свой собственный день, о котором сплошь и рядом ее друзья забывали. Но все равно создавалось впечатление, что в доме часто собираются гости, оттого уже, что там часто произносились запросто известные всем имена, и оттого, что туда приходили какие-то таинственные люди, носившие иностранные титулы и английские костюмы, которых Морган именовал "князьями" и которые, сидя на диванах, говорили с девочками по-французски, причем так громко, словно хотели убедить всех вокруг, что в речах их не содержится ничего неподобающего. Пембертон не мог понять, как это, говоря таким тоном и в расчете на то, что их все услышат, князья эти умудрятся сделать предложение его сестрам, - а он пришел к довольно циничному выводу, что от них именно этого и хотят. Потом он убедился в том, что даже при всех выгодах, которые сулило знакомство с ними, миссис Морин ни за что бы не разрешила Поле и Эми принимать этих высокопоставленных гостей наедине. Молодых девушек никак нельзя было назвать робкими, но именно от этих-то мер предосторожности обаяние их еще больше возрастало. Короче говоря, в доме этом жили цыгане, которым неимоверно хотелось принять обличье филистеров.
Но как бы то ни было, в одном отношении они не выказывали ни малейшего ригоризма. Когда дело касалось Моргана, они становились на редкость восторженными и милыми. Какая-то совсем особая нежность, безыскусственное восхищение мальчиком были в равной степени присущи каждому из членов этой семьи. Больше того, они даже принимались восхвалять его красоту, которой тот отнюдь не блистал, и, пожалуй, даже побаивались его, как бы признавая, что он сделан из более тонкого материала, чем они сами. Они называли его ангелочком и настоящим чудом и сокрушались по поводу его слабого здоровья. Вначале Пембертон опасался, что эта страстная восторженность их приведет к тому, что он возненавидит мальчика, но, прежде чем это случилось, чувства их передались и ему. Впоследствии же, когда он уже был близок к тому, чтобы возненавидеть всех остальных членов семьи, известным искуплением их пороков явилось для него то, что они были по крайней мере милы с Морганом, что они начинали ходить на цыпочках всякий раз, когда им казалось, что ему становится хуже, и даже готовы были пропустить чей-нибудь "день" для того, чтобы доставить мальчику удовольствие. Но к этому всякий раз примешивалось очень странное желание подчеркнуть его независимость от них, как будто сами они понимали в душе, что не стоят его. Передав его в руки Пембертона, они, казалось, стремились принудить рачительного наставника принять на себя все заботы о нем и тем самым снимали с себя всякую ответственность. Они приходили в восторг, видя, что Морган полюбил своего нового учителя, и были убеждены, что любовь эта сама по себе уже является для молодого человека высшей наградой. Просто удивительно, как они умудрялись сочетать весь ритуал обожания мальчика, да, впрочем, и настоящую горячую привязанность к нему с не менее горячим желанием освободиться от него и умыть руки. Значило ли это, что они хотели освободиться от него, прежде чем новый учитель успеет их раскусить? Пембертон распознавал их все лучше месяц за месяцем. Так или иначе, все члены семьи, отворачиваясь от Моргана, делали это с подчеркнутой деликатностью, словно стараясь не дать повода обвинить их в том, что они вмешиваются в его воспитание. Увидев с течением времени, как мало у него с ними общего (Пембертон обнаружил это по _их_ поведению, которое смиренно возвещало об этом), нашему учителю пришлось задуматься над тайнами переходящих от предков к потомкам свойств, над диковинными прыжками, которые совершает наследственность. Как могло случиться, что мальчик начисто отрешен едва ли не от всего того, что поглощает внимание его родных? Сколько бы вы ни наблюдали их, все равно было бы не ответить на этот вопрос - тайна была сокрыта на глубине двух или трех поколений.
Что же касается мнения самого Пембертона о его новом ученике, то сложилось оно далеко не сразу - очень уж мало он был подготовлен к такому выводу самодовольными юными варварами, с которыми ему до этого приходилось иметь дело и с которыми неразрывно связывалось его представление об обязанностях домашнего учителя. Морган был существом путаным и вместе с тем поразительным, ему не хватало многих качеств, наличие которых подразумевалось в самом genus [роде (лат.)], и вместе с тем в нем можно было отыскать множество других, которыми отмечены только натуры исключительные. Однажды Пембертон сделал в этом отношении большой шаг вперед: ему стало совершенно ясно, что Морган в самом деле на редкость умен и что хотя формула эта не имела еще пока под собой твердой почвы, она должна была стать единственной предпосылкой, на основе которой общение их могло принести плоды. В нем можно было найти все характерное для ребенка, жизнь которого не упрощена пребыванием в школе: ту взращенную в домашнем тепле чуткость, которая могла иметь худые последствия для него самого, но которая располагала к нему окружающих, и целую шкалу изощренности и изящества - музыкальных вибраций, воодушевляющих, как подхваченные на ходу мотивы, и приобретенных им за время частых поездок по Европе вослед за своим постоянно кочующим табором. Такого рода воспитание никак нельзя было рекомендовать наперед, однако сказавшиеся на Моргане результаты его можно было определить на ощупь - это была тончайшая ткань. Вместе с тем в душевном складе его ощущалась заметная примесь стоицизма, несомненно появившегося под влиянием страданий, переносить которые ему приходилось еще в очень ранние годы, стоицизма, который выглядел как обыкновенная удаль и который, учись он в гимназии, мог бы оказаться для него спасительным, если бы, например, сверстники сочли его маленьким чудаком-полиглотом. Пембертон очень скоро с радостью обнаружил, что ни о каком поступлении в школу не могло быть и речи: для миллиона мальчиков она может быть и хороша - для всех, кроме одного, и Морган был именно этим одним. Доведись ему учиться там, он невольно стал бы сравнивать себя со своими однокашниками и почувствовал бы свое превосходство над ними, а это одно могло сделать его заносчивым. Пембертону хотелось заменить ему собою школу и постараться, чтобы эта новая школа значила больше, чем та, где пять сотен осликов щиплют траву, и чтобы мальчик, освободившись от погони за баллами, от вечной напряженности и забот, мог оставаться занятным занятным потому, что, хотя в этой детской натуре жизнь уже начинала вступать в силу, в ней еще было много изначальной свежести, безудержного тяготения к шутке. Получалось так, что, даже несмотря на затишье, на которое обрекали Моргана различные его немощи, шутки его все равно расцветали пышным цветом. Это был бледный, худой, угловатый, запоздалый в своем физическом развитии маленький космополит, который любил гимнастику для ума и примечал в поведении окружающих его людей гораздо больше, чем можно было предположить, но у которого вместе с тем была своя комната для игр, где жили какие-то детские суеверия и где он мог каждый день разбивать по дюжине надоевших ему игрушек.
Глава 3
Однажды под вечер в Ницце, когда, вернувшись с прогулки, они сидели вдвоем на открытом воздухе и любовались розовеющими на горизонте лучами заката, Морган внезапно спросил:
- А вам что, нравится жить в такой вот близости с нами всеми?
- Дорогой мой, если бы это было не так, то зачем же мне тогда было здесь оставаться?
- А откуда я знаю, что вы останетесь? Я почти уверен, что очень долго все это не продлится.
- Надеюсь, что ты не собираешься меня увольнять, - сказал Пембертон.
Морган задумался и стал смотреть на заходящее солнце.
- Мне кажется, что справедливости ради следовало бы это сделать.
- Ну конечно, мне же поручили заботиться о твоем нравственном воспитании. Но в этом случае лучше не поступай так, как велит справедливость.
- По счастью, вы еще очень молоды, - продолжал Морган, снова оборачиваясь к учителю.
- Ну да, по сравнению с тобой - конечно!
- Поэтому для вас не будет так обидно потерять столько времени.
- Вот с этого и надо начинать, - примирительно ответил Пембертон.
Какую-то минуту оба молчали, после чего мальчик спросил:
- А вам действительно очень нравятся мои отец и мать?
- Безусловно, это же прелестные люди.
Морган снова погрузился в молчание; потом вдруг неожиданно фамильярно и вместе с тем ласково воскликнул:
- Ну, не знал я, что вы такой врун!
Слова эти вогнали Пембертона в краску, и на то были свои причины. Мальчик тут же заметил, что собеседник его покраснел, после чего покраснел сам, и оба они, учитель и ученик, посмотрели друг на друга долгим взглядом, содержавшим в себе гораздо больше того, что обычно бывает затронуто при подобных обстоятельствах даже в мину ты молчания. Взгляд этот смутил Пембертона; ведь вместе с ним пока еще едва ощутимой тенью поднялся вопрос - и это было его первое пробуждение, - вопрос, который сыграл совсем необычную и, как ему представлялось в силу совершенно особых причин, беспримерную роль в их отношениях с его маленьким другом. Впоследствии, когда он увидел, что говорит с этим мальчиком так, как мало с кем из мальчиков можно было говорить вообще, эта минута неловкости в Ницце, на морском берегу, вспоминалась ему как первая вспышка возникшего между ними взаимопонимания, которое с тех пор все росло. А неловкость эта усугубилась еще и тем, что он почел своим долгом сказать Моргану, что тот вправе как угодно оскорблять его, Пембертона, но что о родителях своих он никогда не должен говорить ничего худого. Впрочем, на это мальчику легко было возразить, что ему и в голову не приходило оскорбить их. Это была сущая правда; Пембертону нечего было на это ответить.
- Да, но почему же это я врун, если говорю, что я нахожу их прелестными? - спросил молодой человек, понимая, что начинает вести себя опрометчиво.
- Да потому, что это не _ваши_ родители.
- Они любят тебя больше всего на свете, и ты никогда не должен об этом забывать, - сказал Пембертон.
- Поэтому-то они вам так нравятся?
- Они очень ко мне милы, - уклончиво ответил Пембертон.
- А все-таки вы врун! - смеясь, повторил Морган и взял своего учителя под руку. Он прильнул к нему, глядя снова на море и болтая в воздухе своими длинными тонкими ногами.
- Не надо меня пинать ногами, - сказал Пембертон, а сам в это время думал: "Черт побери, не могу же я жаловаться на них ребенку!"
- Есть и еще одна причина, - продолжал Морган, который сидел теперь неподвижно.
- Другая причина чего?
- Кроме того, что это не ваши родители.
- Я не понимаю тебя, - сказал Пембертон.
- Ничего, скоро вы все поймете.
Пембертон действительно очень скоро все понял, но ему пришлось выдержать большую борьбу даже с самим собой, прежде чем он смог в этом признаться. Ему подумалось, что самым нелепым было бы вести из-за этого распри с мальчиком. Он удивлялся тому, как еще не возненавидел Моргана за то, что тот вверг его в эту борьбу. Но к тому времени, когда борьба эта началась, возненавидеть его он уже не мог. Морган являл собою нечто исключительное, и, чтобы узнать его, надо было принять его таким, каким он был со всеми присущими ему странностями. Пембертон истощил обуревавшее его отвращение ко всему особому, прежде чем что-то успел постичь. Когда же он наконец достиг своей цели, он обнаружил, что попал в крайне затруднительное положение. Вопреки всему тому интересу, который его воодушевлял. Теперь им придется решать все вдвоем. В тот вечер в Ницце, перед тем как возвращаться домой, прильнув к его плечу, мальчик сказал:
- Ну, уж во всяком случае, вы продержитесь до конца.
- До конца?
- До тех пор, пока с вами не расправятся.
- Расправиться надо _с тобой_! - воскликнул молодой человек, прижимая его к себе плотнее.
Глава 4
Год спустя после того как Пембертон стал жить с ними, мистер и миссис Морин неожиданно отказались от виллы в Ницце. Пембертон успел уже привыкнуть к внезапным переменам, после того как имел случай не раз видеть, как они вторгались в их жизнь за время двух стремительных поездок: одной - в Швейцарию, в первое лето, которое он провел вместе с ними, другой - в конце зимы, когда все семейство двинулось во Флоренцию, а через какие-нибудь десять дней, после того как город этот не оправдал возлагавшихся на него надежд, охваченное загадочным унынием, потянулось назад во Францию. Они вернулись в Ниццу, по их словам, "навсегда"; это не помешало им однажды майским вечером в дождь и грязь втиснуться в вагон второго класса - никто никогда не знал, каким классом им вздумается ехать, - и Пембертон помогал им впихивать туда множество тюков и портпледов. Неожиданный этот маневр свой они объяснили тем, что решили провести лето "где-нибудь на лоне природы", однако, приехав в Париж, они сняли небольшую меблированную квартиру в захолустье, на пятом этаже в доме с вонючей лестницей и мерзким portier [портье (фр.)], и последовавшие за этим четыре месяца провели там в нужде и нищете.
В этот незадачливый период их жизни в выигрыше оказались только ученик и учитель, которые успели за это время побывать в Доме инвалидов , в соборе Парижское богоматери, в Консьержери и во всех музеях и вознаградили себя за перенесенные тяготы множеством прогулок по городу. Они обрели свой собственный Париж, и это им пригодилось, ибо на следующий год все семейство приехало в этот город уже надолго. Это второе пребывание там жалостно и смутно слилось в памяти Пембертона с первым, и ему сейчас уже трудно было различить их. Перед глазами его встают оборванные бриджи Моргана, из которых тот никогда не вылезал и которые никак не подходили к его блузе и все больше выцветали, по мере того как он из них вырастал. Он все еще помнит, в каких местах были дыры на нескольких парах его цветных чулок.
Мать мальчика обожала его, но во всем, что касалось одежды, ограничивала его строго необходимым. В известной степени виноват в этом был он сам, ибо, под стать какому-нибудь немецкому философу, проявлял полнейшее равнодушие к своей наружности. "Милый мой, на тебе же _все_ расползается", - говорил иногда Пембертон тоном безнадежного упрека, на что мальчик, спокойно оглядев его с головы до ног, отвечал: "Дорогой друг, но ведь и на вас тоже! Я не хочу быть лучше, чем вы". Пембертону было нечего возразить - утверждение это в точности отражало положение дела. Но если скудость собственного гардероба была в его глазах совсем особой статьей, ему не хотелось, чтобы его маленький питомец выглядел слишком уж бедным. Впоследствии, правда, он нередко ему говорил: "Ну что же, если мы действительно бедны, то почему бы нам и не выглядеть бедными?" И он утешал себя мыслью, что в растрепанности Моргана есть что-то от взрослого и от истого джентльмена - до того она была не похожа на неопрятность уличного мальчишки, который все на себе марает и рвет. Ему не стоило большого труда заметить ту последовательность, с которой, по мере того как ее маленький сын все более явно предпочитал общество своего учителя любому другому, миссис Морин все решительнее отказывалась от мысли шить ему новое платье. Она не делала ничего, что нельзя было выставить напоказ, она пренебрегала младшим сыном, потому что тот сторонился людей, а потом, убедившись, что всем поведением своим мальчик как бы подтверждает этот хитрый ее расчет, не стала поощрять его появления, когда приходили гости. В поступках ее была своя логика: красивым должен был выглядеть в семье только тот, кто сам любит красоваться.
И в этот период их пребывания в Париже, да и в последующие Пембертон прекрасно понимал, как он и его юный друг должны были поражать окружающих своим видом; когда они медленным шагом прогуливались по аллеям Зоологического сада - так, как будто им совсем было некуда пойти; когда в зимние дни они просиживали в галереях Лувра, преисполненных такой великолепной иронии по отношению к людям бездомным, - так, как будто им надо было только погреться возле calorifere [отопления (фр.)]. Иногда они сами посмеивались над этим; шутки эти бывали вполне в духе мальчика. Они воображали себя частицей необъятной колыхающейся толпы бедняков огромного города и вели себя так, как будто гордились местом, которое оба заняли в этой толпе; она открывала перед ними бесконечное разнообразие жизни и позволяла им считать себя как бы участниками некоего демократического братства. Если Пембертону и не приходилось проявлять настоящего сочувствия к своему терпевшему лишения маленькому другу (любящие родители никогда не допустили бы, чтобы сын их действительно страдал), то зато мальчик сочувствовал своему учителю, и это имело немалое значение для обоих. Порою Пембертон спрашивал себя, что могут подумать о них посторонние люди; ему начинало казаться, что те смотрят на них искоса, словно подозревая, что он похитил мальчика у родителей. Моргана никак нельзя было принять за юного аристократа со своим гувернером - он был для этого недостаточно элегантен; зато он вполне мог сойти за его больного младшего брата. Иногда у мальчика оказывалась пятифранковая монета, и - за исключением одного только раза, когда они купили на эти деньги два славных галстука, один из которых он подарил своему учителю, - они методично тратили эти деньги на старые книги. Это всегда бывал для них торжественный день, и они проводили его на набережных, роясь в пыльных ящиках, которыми были уставлены парапеты. Такие дни скрашивали им жизнь, потому что запас бывших в их распоряжении книг истощился очень скоро после того, как они познакомились. У Пембертона, правда, довольно много книг осталось в Англии, но он вынужден был написать туда своему приятелю и просить его их продать.