Крагаев был довольно хорошо, хотя и не особенно близко, знаком с Омежиной. Она была вдова богатого помещика, умершего внезапно за несколько лет до этой весны. Она и сам? имела независимое состояние. Дача, куда она приглашала Крагаева, была ее собственная.
О ее жизни с мужем ходили в свое время странные слухи. Говорили, что он часто и жестоко бьет ее. Дивились тому, что она, женщина состоятельная, терпит это, и не оставляет его.
Детей у них не было. Говорили, что Омежин и неспособен иметь детей. И это еще более казалось всем странным, - зачем же она с ним живет?
Часы Крагаева показывали ровно два часа, и уже становилось совсем светло, когда его автомобиль, замедляя ход, приближался к ограде загородного дома Омежиной, где ему приходилось бывать несколько раз прошлым летом.
Крагаев чувствовал странное волнение.
"Будет еще кто-нибудь, или только я один зван? - думал он. - Приятнее быть наедине с милою дамою в эту очаровательную ночь. Разве и зимою не надоели достаточно все эти люди!"
У ворот не видно было ни одного экипажа. Было совсем тихо в темном саду. Окна в доме были не освещены.
- Ждать? - спросил шофер.
- Не надо, - решительно сказал Крагаев, и расплатился.
Калитка у темных ворот была немного приоткрыта. Крагаев вошел и закрыл за собою калитку. Оглянулся почему-то - увидел в калитке ключ и, повинуясь какому-то неясному предчувствию, замкнул калитку.
Тихо шел он по песочным дорожкам к дому. От реки тянуло прохладою, кое-где в кустах слабо и неуверенно чирикали первые, ранние птички.
Вдруг знакомый голос, опять, как утром, странно-ровный и холодный, окликнул его.
- Я здесь, Андрей Павлович, - говорила Омежина.
Крагаев повернул в ту сторону, откуда слышался голос, и на скамейке перед куртиною увидел хозяйку,
Она сидела и улыбалась, глядя на него. Одета она была точь-в-точь так, как он потом изобразил ее на картине: то же черное платье, изысканно простое покроем, никаких украшений; та же черная шляпа с широкими полями и с белым пером; так же руки заложены были за спину, и казались связанными; так же, спокойные на желтом сыроватом песке дорожки, видны были белые ноги, и на них, охватывая тонкие щиколотки, слабо поблескивало золото двух скованных золотою цепью браслетов.
Омежина улыбалась тою же неопределенною улыбкою, которую потом Крагаев перенес на портрет, и говорила ему:
- Здравствуйте, Андрей Павлович. Я почему-то была уверена, что вы непременно придете в назначенный час. Простите, я не могу подать вам руки, - мои руки крепко связаны.
Заметив движение Крагаева, она засмеялась невесело, и сказала:
- Нет, не беспокойтесь, - не надо развязывать. Так надо. Так он хочет. Нынче опять его ночь. Сядьте здесь, рядом со мною.
- Кто он, Ирина Владимировна? - с удивлением, но осторожно спросил Крагаев, садясь рядом с Омежиною.
- Он, мой муж, - спокойно отвечала она. - Сегодня годовщина его смерти. В этот самый час он умер, - и каждый год в эту ночь и в этот час я опять отдаю себя в его власть. Каждый год он выбирает того, в кого входит его душа. Он приходит ко мне, и мучит меня несколько часов. Пока не устанет. Потом уходит, - и я свободна до будущего года. На этот год он избрал вас. Я вижу, вы удивлены. Вы готовы думать, что я - сумасшедшая.
- Помилуйте, Ирина Владимировна, - начал было Крагаев. Омежина остановила его легким движением головы, и сказала:
- Нет, это - не безумие. Послушайте, я вам все расскажу и вы меня поймете. Не может быть, чтобы вы, такой чуткий и отзывчивый человек, такой прекрасный и тонкий художник, не поняли меня.
Когда человеку говорят, что он - тонкий и чуткий человек, то он, конечно, готов понять все, что угодно. И Крагаев почувствовал себя начинающим понимать душевное состояние молодой женщины. Следовало бы поцеловать, в знак сочувствия, ее руки, и Крагаев с удовольствием поднес бы к своим губам тонкую, маленькую ручку Омежиной. Но так как сделать это было неудобно, то он ограничился тем, что пожал локоть ее руки.
Омежина ответила ему благодарным наклонением головы. Улыбаясь странно и неверно, так что нельзя было понять, весело ли ей очень, или хочется плакать, она говорила:
- Мой муж был слабый, злой человек. Не понимаю теперь, почему, за что я его любила, почему не уходила от него. Сначала робко, потом все откровеннее и злее с каждым годом он мучил меня. Все виды мучений он разнообразил, чтобы терзать меня, но скоро он остановился на одной, самой простой и обыкновенной муке. Не понимаю, почему я все это терпела. И тогда не понимала, и теперь не понимаю. Может быть, ждала чего-то. Как бы то ни было, я была перед ним слабым и злым, как покорная раба.
И Омежина спокойно и подробно стала рассказывать Крагаеву, как мучил ее мух. Говорила, как о ком-то чужом, словно не она претерпела все эти мучительства и издевательства.
С жалостью и негодованием слушал ее Крагаев, но так тих и ровен был ее голос, и такая злая зараза дышала в нем, что вдруг Крагаев почувствовал в себе дикое желание повергнуть ее на землю и бить ее, как бил ее муж. Чем дольше она говорила, чем больше узнавал он подробностей этого злого мучительства, тем яснее он чувствовал и в себе это возрастающее злое желание. Сначала ему казалось, что говорит в нем досада на ту бесстыдную откровенность, с которою она передавала ему свою мучительную повесть, - что это ее тихий, почти невинный цинизм вызывает в нем дикое желание. Но скоро он понял, что это злобное чувство имеет более глубокую причину.
Или уже и в самом деле не душа ли покойного воплощалась в нем, изуродованная душа злого, слабого мучителя? Он ужаснулся, но скоро почувствовал, как в душе его умирает этот мгновенно-острый ужас, как все повелительнее разгорается в душе похоть к мучительству, злая и мелкая отрава.
Омежина говорила:
- Все это я терпела. И ни разу никому не пожаловалась. И даже в душе не роптала. Но был день весною, когда я была так же слаба, как и он. В душу мою вошло желание его смерти. Были ли очень мучительны те побои, которые он мне тогда наносил, весна ли с этими призрачными белыми ночами так на меня действовала - не знаю, откуда в меня вошло это желание. Так странно! Я никогда не была ни злою, ни слабою. Несколько дней я томилась этим подлым желанием. Я ночью садилась у окна, смотрела в тихий, неясный свет городской северной ночи, с тоскою я со злостью сжимала свои руки, и думала настойчиво и зло: "Умри, проклятый, умри!" И случилось так, что он вдруг умер, вот в этот самый день, ровно в два часа ночи. Но я не убила его. О, не думайте, что я убила его!
- Помилуйте, я не думаю этого, - сказал Крагаев, но голос его звучал почти сердито.
- Он умер сам, - продолжала Омежина. - Или, может быть, силою моего злого желания я свела его в могилу? Может быть, так могущественна бывает иногда воля человека? Не знаю. Но я не чувствовала раскаяния. Совесть моя была совершенно спокойна. И так продолжалось до следующей весны. Весною, чем яснее становились ночи, тем хуже было мне. Тоска томила меня все сильнее и сильнее. Наконец, в ночь его смерти он пришел ко мне и мучил меня долго.
- А, пришел! - с внезапным злорадством сказал Крагаев.
- Вы, конечно, понимаете, - говорила Омежина, - что это был не покойник, пришедший с кладбища. Для таких проделок он был все ж-таки слишком благовоспитанный и городской человек. Он сумел устроиться иначе. Он овладел волею и душою того, кто, как вы теперь, пришел ко мне в эту ночь, кто мучил меня жестоко и долго. Когда он ушел и оставил меня изнемогшею от мук, я плакала, как избитая девчонка. Но душа моя была спокойна, и я опять не думала о нем до следующей весны. И вот каждый год, когда наступают белые ночи, тоска начинает томить меня, а в ночь его смерти приходит ко мне мучитель мой.
- Каждый год? - задыхающимся от злости или от волнения голосом спросил Крагаев.
- Каждый год, - говорила Омежина, - бывает кто-нибудь, кто приходит ко мне в этот час, и каждый раз словно душа моего мужа вселяется в моего случайного мучителя. Потом, после мучительной ночи, тоска моя проходит, и я возвращаюсь в мир живых. Так было каждый год. В этот год он захотел, чтобы это были вы. Он захотел, чтобы я ждала вас здесь, в этом саду, в этой одежде, со связанными руками, босая. И вот я послушна его воле. Я сижу и жду.
Она смотрела на Крагаева, и на лице ее было то сложное выражение, которое он потом с таким искусством перенес на свою картину.
Крагаев как-то слишком поспешно встал. Лицо его стало очень бледным. Чувствуя в себе страшную злобу, он схватил Омежину за плечо, и диким, хриплым голосом, сам не узнавая его звука, крикнул:
- Так было каждый год, и нынче с тобою будет не иначе. Иди! Омежина встала и заплакала. Крагаев, сжимая ее плечо, повлек ее к дому. Она покорно шла за ним, дрожа от холода и от сырости песчинок под нагими стопами, торопясь и спотыкаясь, больно на каждом шагу ощущая подергивание золотой цепи и толчки золотых браслетов. И так вошли они в дом.
Смерть по объявлению
Резанов чувствовал себя таким слабым, усталым, увядающим. К вечному успокоению все чаще клонились мысли. Казалось, что слаще нет отдыха, как на дощатом ложе, в сосновой домовине.
И захотелось вдруг развлечения не по установленной программе.
Сидел в своей тихой комнате один.
Читал объявления в "Новом Времени" очень внимательно. Искал чего-то. Сравнивал и выбирал.
Его бледное, начинающее увядать, лицо являло признаки смущения и нерешительности. В задумчивости взял карандаш. Поставил его острием на абажур лампы.
Дрожала рука. Стучало острие карандаша. Усмехнулся. Подумал:
"Старею".
Опять опустил глаза, - когда-то вечно-веселые, теперь устало равнодушные, - на газетные листы склонил внимательные и спокойные взоры.
Наконец выбрал одно объявление.
Какая-то интеллигентная молодая дама, красивая и воспитанная, находясь в крайней нужде, просила добрых людей одолжить ей пятьдесят рублей; согласна была на все условия. Просила писать в семнадцатое почтовое отделение до востребования, предъявительнице квитанции за № 205824.
Резанов вынул из коробки лист желтоватой, шероховатой бумаги с неровными краями, с водяными знаками Margarette Mill.
Усмехаясь невесело, писал:
"Милостивая Государыня,
Я дам Вам деньги, которых Вы просите, но не в долг и не даром, а за работу, о которой сейчас Вам напишу. Напишу по необходимости вкратце, - в письме многого не скажешь. Но так как, по Вашим словам, Вы - дама интеллигентная, то Вы, может быть, поймете, что именно от Вас потребуется. Вы должны явиться мне в образе моей смерти, - чем более привлекательной, тем лучше, - и сообразно с этим вести себя. Если Вы сумеете разнообразить достаточно эту веселую игру, то Ваш заработок может быть и впредь достаточен для Вашего пропитания. Согласны ли Вы? Не страшно ли Вам? Понимаете ли Вы, что от Вас требуется? Если согласны, и не боитесь, и понимаете, то напишите, когда и где я могу Вас в первый раз встретить. Для меня самое удобное время - после пяти вечера. Пишите в Главный почтамт предъявителю трех рублей № 384384. Письмо возьму в четверг".
Трехрублевка, новенькая, пошловато-красивого образца 1905 года, хрустела неприятно, как накрахмаленное платье полоротой причастницы. Цифры 384 повторялись дважды. Совпадение казалось странным и знаменательным.
Подумал:
"А если?"
Бледно улыбнулся.
"Ну и пусть".
Не подписал. Запечатал. Сам отнес и бросил в почтовый ящик, - чтобы не забыли до утра, чтобы дошло скорее.
Потом вернулся, и думал, какая она придет.
Тощая, уродливая, с побуревшим от бедности и страданий лицом, с желтыми зубами, с жидкими рыжеватыми космами волос под истасканною на дожде и ветре шляпою, где жалко и смешно трепыхаются перо и бант?
Или молоденькая, застенчивая, тихая, с тонкими пальцами швеи, исколотыми иглою, с бледным, точно восковым личиком, с большим, милым ртом?
Или пьяною придет проституткою, накрашенная, разбитная, с визгливым голосом и грубыми ухватками?
Или провинциальная вульгарная дама в невероятном костюме, с невозможными манерами, с немытою шеею, - брошенная мужем и еще никуда не пристроившаяся?
Какая же она будет, моя смерть? Моя смерть!
Или в темном встретит переходе, и не увижу ее, и только в холодную опущу руку мое бедное золото?
В четверг пошел в Почтамт. Летний день в столице был пылен, жарок и шумен. Там и здесь чинили мостовые, красили дома, - и так неприятно пахло. И все же было весело, привычно, и вывески знакомых ресторанов глядели празднично-нарядно.
Не торопился. Пил пиво у Лейнера. Никого не встретил знакомых. Да и кого теперь встретить? Разве случайно.
Было близко время к четырем, когда прошел сквозь узкие, отворенные двери в новый, под стеклянною крышею, зал Почтамта. Вспомнил старый, заплеванный закоулок, где прежде выдавали письма до востребования. Теперь и чиновники заботятся о миловидности.
Остановился у будочки с бумагою и конвертами. Вертящаяся витрина показала ему все виды приторной пошлости на открытках, как на подбор.
- Покупают? - спросил он продавщицу. Смазливая девица со скучающим лицом обидчиво дернулась жирными плечами.
- Вам что угодно? - спросила она враждебным тоном. - Конверты, бумага, открытые письма.
Взглянул на нее пристально. Заметил кудерьки на лбу, фарфоровый цвет лица, синие зрачки. Сказал:
- Да ничего не надо.
И прошел дальше.
Прямо против входа за средним двойным окном большой квадратной загородки сидели три девицы, разбиравшие письма. Снаружи стояли получатели. Толстая дама с бородавкою на носу спрашивала письмо на имя Руслан-Звонаревой.
- Ваша фамилия Звонарева? - спросила почтовая барышня с лицом цвета пшеничной булки, и отошла вглубь к шкалу с письмами.
- Руслан-Звонарева, - испуганным полушепотом говорила ей вслед дама с бородавкою.
И, когда почтовая пшеничная девица вернулась с пачкою писем к окошку, дама с бородавкою повторила:
- У меня двойная фамилия, Руслан-Звонарева.
Рядом с нею стоял рыжий господин с котелком в руке, и беспокойными глазами смотрел на письма, которые перебирала вторая почтовая девица, самая красивая из трех, и очень гордая этим. Господин, по всем признакам, ждал письма "чувствительного и фривольного", и волновался, и был некрасив и жалок.
Третья девица, пухлая, румяная, с лицом широким и коротким, с опущенною на лоб широкою занавескою густых каштанового цвета волос, смеялась чему-то своему. Все обращалась к двум другим, - и те улыбались, - и смеялась, и говорила какие-то отрывочные слова о чем-то забавном.
Резанов молча протянул ей свою трехрублевку. Смотрел на девиц. Думал, что они молоды, здоровы, миловидны. Так их подобрало почтовое начальство, заботящееся о приличном вид своих учреждений.
Вспомнил недавнюю газетную полемику между почт-директором и какою-то просительницею, которая не получила места на почте потому, что была тощая, некрасивая, вялая от робости и бедности и недоедания, и старая, - целых тридцать два года.
Закрыл глаза, - встало чье-то бледное, испитое, испуганное лицо с широко-открытыми глазами, с дергающимися нервно и робко губами. Кто-то шепнул, так ясно и тихо:
- Нечем жить.
Кто-то ответил, тихо и спокойно:
- Не живи.
Резанов открыл глаза. Ненавидящим взором смотрел на пухлолицую девицу, которая искала письмо на его номер, выкидывая из пачки на стол одно за другим открытки и закрытая письма. И все смеялась. Так противно, надоедливо.
Наконец протянула письмо в узком штемпельном конверте. Перебросила остальные письма;
- Больше нет.
- И не надо, - досадливо сказал Резанов.
Отошел в сторону, сел на скамью у колонны. Разорвал конверт. Торопился, но был спокоен.
Крупные и узкие буквы, тонкие черты, ровный и спокойный почерк, неожиданно-красивый.
"Милостивый Государь,
Я согласна. Я не боюсь. Я понимаю. Четверг, шестой час. Михайловский сад, аллея направо от входа. Белое платье. В правой руке Ваше письмо в конверте.
Ваша Смерть".
Сторож звонил. Зал пустел. Резанов поехал в "Вену". Пообедал. Пил вино. Торопился.
Приехал в сад в половине шестого.
Она стояла недалеко от входа, на краю аллеи, под деревом. Ее платье белело на темной зелени тихого сада.
Тонкая, бледная, очень тихая, и спокойная. Внимательно смотрела на него, когда он подходил к ней. Глаза серые, спокойные. Ничего не выдавали. Только внимательные. В лице, совсем некрасивом, выражение ясности и покорности. Губы большого рта улыбались мило и печально.
- Милая смерть, - сказал он тихо.
Стал перед нею. Странно волнуясь, протянул ей руку.
Она молчала. Переложила его письмо в левую руку. Пожала его руку тонкою, холодною, тихою рукою.
Он спросил ее:
- Ты долго ждала меня?
Она ответила, медленно произнося слово за словом, голосом ясным, безжизненно ровным, смертельно спокойным:
- Ты меня не ждал. Ты думал, что встретишь не меня.
И казалось, что холодом повеяло от нее. И так тихи, так недвижны были складки ее белого платья. Ее простая соломенная шляпа с белою лентою, надетая высоко, кидала желтую тень на ее покойное лицо. Стоя перед Резановым, она слегка склонилась и провела концом своего легкого зонтика тонкую черту на песке, слева направо, между ним и ею.
Спросил:
- Это - правда, что ты согласна быть моею смертью?
И такой же был тихий ответ:
- Я - твоя смерть.
Спросил опять, чувствуя холод в теле:
- Разве ты не боишься исполнять такую мрачную роль?
Сказала:
- Смерть боится живых, и не показывается им так прямо. Ты, может быть, первый, кто увидел мое лицо, земное, человеческое лицо твоей смерти.
Сказал:
- Ты ведешь свою роль очень быстро, и слишком добросовестно. Скажи мне, как тебя зовут?
Улыбнулась печально и кротко. Сказала:
- Я - твоя смерть, белая, тихая, безмятежная. Торопись дышать земным воздухом, - часы твои сочтены.
Нахмурился. Сказал:
- Ты интеллигентная дама, ты находишься в затруднительном положении, и просишь денег. Что довело тебя до такой крайности, что ты согласна на все условия? И даже на то, чтобы играть в такую страшную игру.
Ответила:
- Я голодна, больна, устала и печальна.
Засмеялся. Сказал:
- Прежде всего отдохни. Что ты стоишь? Сядь на скамейку.
Прошли несколько шагов. Сели. Она чертила на песке запутанный узор.
Сказал: