Я был уже дней десять в резиденции, когда в один прекрасный день вдруг поднялся страшный, резкий ветер, несший с собой целые тучи пыли. Он дул с малярийных низменностей и попутно проносился над несколькими снеговыми вершинами, а потому был резкий и холодный. Нервы наши под влиянием этого ветра были до крайности напряжены и расстроены; глаза нестерпимо горели от едкой пыли, ноги ныли под тяжестью тела, чувствовалось полное расслабление, и даже прикосновение одной руки к другой вызывало ощущение болезненно неприятное, почти отвратительное. Кроме того, ветер спускался по ущельям гор и бушевал неистово вокруг дома, со свистом и ревом, утомляющим слух и действующим угнетающим образом на мозг. И бушевал он не бурными порывами, как это часто бывает, а шумел и ревел безостановочно, как воды громадного водопада, так, что не было даже моментов отдыха для напряженных нервов, не было возможности хоть секунду передохнуть. А там, выше, в горах, там ураган налетал и бушевал порывами, то с удвоенной силой, то как будто притаившись стихал и затем снова принимался свирепствовать с диким бешенством, - и тогда до нас доносился отдаленный протяжный вой этой страшной бури, переходивший под конец в жалобное завывание, невыразимо мучительное для слуха. Время от времени мы видели, как на той или другой террасе горных уступов вдруг подымался громадный столб пыли и затем рассеивался и рассыпался подобно облаку пыли при взрыве. Не успел я проснуться, как уже лежа в постели я почувствовал страшное нервное напряжение и удрученное состояние вследствие этой погоды, и по мере того, как день подвигался вперед, это состояние все усиливалось и ухудшалось. Напрасно я пытался бороться против этого действия погоды и даже решил совершить свою обычную утреннюю прогулку. Неистовое бешенство бури очень скоро подорвало мои силы, побороло мое упорство и испортило мое настроение до невозможности. Я вернулся домой, изнемогая от слабости, с пересохшим горлом, весь в поту, в пыли и песке. Двор казался опустелым и заброшенным; время от времени блеснет откуда-то случайно ворвавшийся в него солнечный луч, на одно лишь мгновение, или залетит яростный порыв злобного ветра и затеребит кусты и ветви гранатовых деревьев и разметает, рассыплет их яркий цвет по всему двору, застучит и захлопает ставнями окон и промчится дальше.
В большой нише или амбразуре сеньора расхаживала взад и вперед, раскрасневшаяся, с горящими глазами, и мне показалось, будто она разговаривала сама с собой, как человек разгневанный или возмущенный чем-нибудь. И когда я обратился к ней с обычным приветствием, она только махнула досадливо рукой, как бы желая сказать: "Проходи дальше", и продолжала свою прогулку. Погода нарушила душевное равновесие даже и этого невозмутимого существа, и идя дальше к себе наверх по лестнице, я чувствовал себя менее пристыженным своей необычайной нервозностью в этот день.
Ветер не стихал в продолжение всего дня. Я сидел в своей комнате и притворялся перед самим собой, что я читаю, или ходил взад и вперед от дверей к камину и прислушивался к шуму и вою ветра у меня над головой. Стемнело, а у меня даже не было свечи; я начинал тосковать по человеческому обществу и тихонько спустился во двор. Он утопал теперь в голубоватой мгле наступающей ночи; только в большой нише светился яркий огонь в камине и освещал ее всю красноватым светом. Это было чрезвычайно красиво. Дров было наложено очень много, высоким костром, над которым развевался целый сноп длинных языков пламени, колыхавшихся от врывавшегося в нишу ветра. И в этом ярком, неровном, колеблющемся свете сеньора продолжала ходить взад и вперед от одной стены к другой, беспрерывно, нервно жестикулируя, то ломая руки, то складывая их молитвенно, то простирая их вперед, как бы взывая к небу или к человеческому милосердию, и в этих беспорядочных движениях удивительная красота и грация этой женщины выявлялись еще ярче; но в глазах ее горел теперь страшный огонь, который поразил меня как-то особенно неприятно. В нем было что-то жуткое, недоброе. Постояв некоторое время в тени и поглядев на нее, но не будучи замечен ею, как мне показалось, я повернулся и пошел обратно, ощупью пробираясь в свою комнату. К тому времени, когда наконец пришел Филипп и принес мне ужин и свечу, мои нервы окончательно расшатались, и если бы он был сегодня таким, каким он бывал обыкновенно, я непременно удержал бы его у себя во что бы то ни стало, даже силой, если бы это понадобилось, - лишь бы мне только избавиться от мучительного состояния томившего меня одиночества. Но и на Филиппа этот ветер также произвел свое удручающее действие; он тоже весь день был как в жару, в нем тоже сказывалось лихорадочное возбуждение, а теперь, с наступлением ночи, он впал в такое уныние, в такое пришибленное состояние и смутную тревогу, которыми он заражал и меня. Вид его вытянувшегося, побледневшего лица, его поминутные вздрагивания и испуганные озирания или напряженное прислушивание страшно действовали на меня. И когда он вдруг, вздрогнув, уронил из рук блюдо и разбил его, я не мог удержаться, вскочил с места и крикнул:
- Да что это с нами такое! Мы все как будто помешались! - И при этом я постарался рассмеяться, но это вышло как-то неестественно и странно.
- Все это от этого проклятого ветра, - жалобно отозвался Филипп. - Чувствуется, как будто надо что-то сделать, а что - не знаешь!
Я не мог не заметить, что сравнение это было чрезвычайно удачное; и вообще Филипп обладал способностью выражаться иногда замечательно образно и весьма наглядно передавать свои физические ощущения.
- И ваша матушка тоже, по-видимому, болезненно ощущает на себе вредное влияние этой природы, - заметил я. - Вы не опасаетесь за нее, что она может почувствовать себя нехорошо?
Он пристально посмотрел на меня каким-то подозрительным, испытующим взглядом, а затем сказал резко, отрывисто, как бы умышленно вызывающим тоном:
- Нет! Ничего не опасаюсь!
А в следующий за сим момент он схватился обеими руками за голову и, раскачиваясь из стороны в сторону, вдруг начал жалобно причитать и жаловаться на ветер и на шум, от которого у него в голове все кругом идет, и в ушах гудит, и все кружится в мыслях, точно колесо на мельнице. "И кому только может быть хорошо в такую погоду? Кто может чувствовать себя спокойно и приятно при таком ветре?" - воскликнул он наконец, и действительно, я мог только согласиться с ним и повторить за ним тот же вопрос, потому что и я был достаточно расстроен и измучен за этот день.
Я рано лег в постель, утомленный за весь этот долгий томительный день постоянным напряженным состоянием, без единой минуты отдыха. Но вредоносное влияние этой погоды и несмолкаемый, беспрерывный шум ветра не давали мне заснуть. Я лежал и изнывал, и ворочался с боку на бок, не находя себе покоя. Все мои чувства и все нервы были до того напряжены, что я не мог более совладать с ними. Минутами я начинал дремать, и в эти минуты меня мучили и душили страшные кошмары, от которых я пробуждался в холодном поту, хватался за голову и чувствовал себя на волосок от умопомешательства. Эти минуты полузабытья заставляли меня утрачивать чувство времени, так что я не мог определить, который это был час, но, вероятно, была уже поздняя ночь, когда я вдруг пробудился от внезапно раздавшихся не то жалобных, не то озлобленных криков, до крайности раздражающих и неприятных. Я вскочил с кровати, полагая, что это снова сон, но крики все продолжали раздаваться по всему дому; крики от физической боли, как мне начинало казаться, но вместе с тем крики ярости, бешенства и бессильной злобы, до того дикие, безобразные и режущие слух, что их невозможно было выносить. И это была не иллюзия; нет, несомненно, где-то истязали какое-то живое существо, помешанного или дикое животное. И почему-то у меня вдруг мелькнула мысль о Филиппе и замученной им белке. Вне себя я кинулся к двери, но дверь оказалась запертой на ключ снаружи, и как я ее ни тряс, как ни стучал, все было напрасно. Я был под надежным запором, заперт как пленник в моей комнате. А между тем крики все продолжались, как будто затихая, переходя в жалобное стенание, и тогда мне начинало казаться, что я различаю в нем членораздельные звуки, и в эти минуты я был уверен, что это человеческий голос; но затем крики снова усиливались, и весь дом оглашался безумными адскими воплями, которые могли свести и здорового человека с ума. Я стоял у двери и прислушивался до тех пор, пока все в доме не стихло и крики эти не замерли. Но я долго еще стоял и все прислушивался, и эти страшные крики все еще раздавались у меня в ушах; мне все еще казалось, что я слышу их, сливающихся с воем бури и свистом ветра, и когда я наконец добрался до своей постели, то чувствовал себя совершенно разбитым. С истерзанной душой и чувством смертельного отвращения я лег в постель и старался укрыться в ней от охватившего меня ужаса и безотчетного страха, сдавливающего мне сердце.
Но удивительно, что после этого я не мог заснуть. Меня мучил вопрос: зачем меня заперли? Что такое происходило в эту ночь? Кто издавал эти ужасные нечеловеческие крики, не поддающиеся никакому описанию? Человеческое существо? Нет, это было невероятно! Животное? Но едва ли это были крики животного. Да и какое животное, за исключением льва или тигра, могло так потрясать своим криком сами стены? И в то время, как я перебирал все это в мыслях, мне вдруг пришло в голову, что ведь я еще до сих пор ни разу не видал даже издали дочери хозяйки дома. Что могло быть более вероятным, чем предположение, что дочь сеньоры и сестра Филиппа была помешанная? Или, что могло быть более правдоподобным, как не мысль, что такие невежественные и слабоумные люди, как Филипп и его мать, не знали другого средства справляться с больной, кроме жестокого насилия? Это являлось как бы разрешением всех тревоживших меня вопросов, а вместе с тем, когда я воскрешал в своей памяти эти крики (причем я каждый раз невольно содрогался и чувствовал, как мороз пробегал у меня по телу), такое объяснение мне казалось неудовлетворительным; даже и самая ужасная жестокость, думалось мне, не в состоянии была вырвать подобные крики у помешанного. Только в одном я был совершенно уверен: я не мог жить в доме, где такие невероятные вещи могли происходить, и не дознаться сути дела, а если нужно, то и вмешаться в него.
Наступил следующий день; ветер, как видно, израсходовал все свои силы, и теперь ничто не напоминало о том, что здесь происходило в последнюю ночь. Филипп подошел ко мне, когда я еще лежал в постели. Он был чрезвычайно весел и радовался хорошей погоде и яркому солнцу; когда я проходил по двору, сеньора, как всегда с небрежной грацией, возлежала у колонны и грелась на солнце, прекрасная и по обыкновению неподвижная. Когда я вышел из ворот, то вся природа кругом как будто мрачно улыбалась: небо было такое холодно-голубое, и на нем повсюду были рассеяны, точно острова на океане, обрывки туч и облаков, а склоны гор, залитые солнцем, пестрели темными пятнами теней от облаков. Непродолжительная прогулка освежила меня и восстановила мои силы, и вместе с тем я утвердился в намерении во что бы то ни стало выяснить мучившую меня тайну, а потому, когда я увидел со своего излюбленного пригорка Филиппа, отправлявшегося работать в саду, я тотчас же вернулся в дом и решил теперь же осуществить мое намерение. Сеньора, как мне казалось, была погружена в сладкую дремоту; подойдя к ней, я немного постоял, смотря на нее в упор, но она даже и не шевельнулась; даже в том случае, если мое намерение было бы нескромно, мне нечего было опасаться такого надзора, и вот я поднялся по лестнице на галерею и приступил к осмотру дома.
Все утро я ходил от одной двери к другой и обходил просторные, красивые, но опустелые комнаты с поблекшими обоями и дорогими тканями на стенах; одни были темные из-за плотно заколоченных окон, другие ярко залиты дневным солнцем, но все запущенные, опустевшие, неприветливые. Несомненно, это был некогда богатый дом, на который время дохнуло своим опустошительным дыханием и заволокло все густой пылью и посеяло повсюду разочарование; пауки качались повсюду на своих длинных паутинах, пятнистые тарантулы бегали по карнизам, муравьи суетливо бегали целыми полчищами по полу большой залы, где некогда происходили торжественные приемы. Большие мясные и трупные мухи нашли себе убежище в старинной резьбе деревянных панелей, и эти питающиеся падалью противные насекомые, нередко распространяющие заразу и смерть, тяжело летали по комнатам и жужжали на окнах. Из обстановки уцелели где один стул или кресло, где одна кушетка, где большая старинная кровать или монументальное резное кресло, напоминающее трон, одиноко стоящие в пустых комнатах на голом полу, словно острова, затерявшиеся среди моря, свидетельствующие о том, что некогда здесь жили люди. И во всех этих пустых комнатах стены были украшены портретами давно умерших людей. По этим их изображениям я мог судить, в какую знатную и родовитую семью меня забросила судьба, и к какой аристократической и красивой породе принадлежали хозяева этих хором, по которым я теперь так беспрепятственно бродил. Многие из мужчин на портретах были украшены орденами и знаками отличий и имели внушительный и мужественный вид старых благородных воинов; женщины были одеты в богатые и красивые наряды и украшены драгоценными уборами. Большинство полотен было написано рукой великих и известных мастеров. Но не это доказательство прежнего величия произвело на меня особенно сильное впечатление даже и в сравнении с настоящим упадком и безлюдьем этого дворца и с захудалостью этого вымирающего рода. Нет, меня главным образом поражала здесь наглядная семейная хроника этого старинного рода, которую я читал в этом ряде красивых лиц и горделивых фигур. Никогда еще в жизни не видел я так ясно несомненного чуда наследственности в породе, в силу которого все физические черты и характерные особенности рода с изумительной точностью передаются из поколения в поколение. Ребенок родится от матери и растет, и складывается, и становится незаметно человеком со всеми присущими человеку свойствами, которые он приобретает неизвестно как, и наследует общий облик своих родителей и родных, что именуется обыкновенно "фамильным сходством". Он поворачивает голову, как один из его предков, протягивает вам руку, как другой из них, - все это, несомненно, чудеса, которые, однако, утратили для нас свою поразительную изумительность вследствие того, что они постоянно повторяются на наших глазах. Но здесь это изумительное сходство во взгляде, в чертах лица, в осанке всех этих изображенных на портретах представителей разных поколений, смотревших на меня со стен резиденции, - здесь это чудо било в глаза. Оно так поразило меня, что я невольно остановился перед запыленным старинным зеркалом и долго всматривался в свою физиономию, стараясь уловить в ней сходство с тем или другим из моих сородичей, найти то связующее звено, которое сроднило меня с моей семьей, с моим родом. Наконец, продолжая осмотр дома, я отворил дверь комнаты, которая казалась жилой. Это была очень большая комната, обращенная окнами на север, где горы были особенно дики и угрюмы. К самому камину, где еще тлели уголья, был придвинут высокий стул, деревянный, без подушек; пол и стены были голые, общий вид комнаты получался какой-то аскетический, можно даже сказать, мрачный и суровый.
Кроме книг, лежавших в беспорядке тут и там, в комнате не было никаких следов или признаков какой-нибудь работы, развлечения или труда. Присутствие книг в этом доме крайне удивило меня, и я принялся с чрезвычайной поспешностью, подгоняемый чувством страха быть застигнутым, проглядывал одну за другой эти книги, желая ознакомиться с их характером и содержанием. Это были самые разнородные книги: были тут и божественные, то есть священные, и исторические, и научные, все очень старые и преимущественно латинские. На некоторых из них я увидел несомненные следы постоянного употребления и усердного изучения, другие же были порваны и отброшены в сторону, как негодные, как бы в порыве гнева и негодования. Торопливо обходя комнату, я наткнулся на столе у окна на несколько листков простой желтой бумаги, исписанных карандашом. Необдуманное любопытство толкнуло меня схватить один из них и ознакомиться с его содержанием. Это были стихи, не совсем удовлетворительные по рифме и размеру, написанные на современном испанском языке; содержание их было приблизительно такое:
Радость пришла повитая стыдом,
Горе повито лилейным венком;
Радость на солнце смотрела.
Как оно чудно горело!
Христос, на Тебя указало мне Горе
Своим изможденным перстом!
Мне стало невыразимо совестно за мой неделикатный поступок; положив листок на место, я поспешно бежал из этой комнаты. Уж, конечно, ни Филипп, ни его мать не могли читать этих книг, ни тот, ни другой не были в состоянии написать эти стихи, хотя и безыскусные по форме, но проникнутые глубокой мыслью и чувством, недоступными этим двум существам. Значит, я забрел в комнату дочери сеньоры и святотатственно хозяйничал в ее святилище. Но видит Бог, что моя совесть жестоко казнила меня за это. Мне не давала покоя и меня угнетала мысль, что я насильственно вторгнулся в тайники души этой молодой девушки, занимавшей такое странное положение в этой странной семье, и страх и опасения, что она может как-нибудь узнать о моей нескромности, тяготили надо мной как тяжелое преступление. Кроме того, я упрекал себя за свои предположения в предшествующую ночь, и недоумевал, как я мог приписать эти ужасные дикие крики девушке, которая теперь представлялась мне почти святой, бледным и одухотворенным призраком, изнуренным бдением, постом и молитвой, проводящей дни свои в слепом исполнении всех предписаний и обрядов своей религии, живущей одинокой отшельницей, в полном душевном одиночестве, среди своих слабоумных родных, в этой совершенно не соответствующей ей семье. И в то время, как я, облокотясь на балюстраду галереи, смотрел вниз на залитый солнцем двор, с его яркой рамкой из цветущих гранатовых деревьев, и на богато, красиво и пестро разодетую сеньору, как всегда нежащуюся на солнце, на эту красивую женщину, дремлющую в небрежной грациозной позе на мягких шкурах, - которая теперь так сладко потянулась и облизнула кончиком розового язычка свои красивые губы, как бы смакуя с особым сладострастным наслаждением свою негу и лень, - я невольно сравнил эту сцену с тем, что я сейчас только что видел там, в пустой холодной комнате, с голыми полами и стенами, напоминающей мрачную монастырскую залу, с окнами, выходящими на север, а потому печальную и мрачную, с видом на горы, дикие и суровые, как и сама эта огромная мрачная комната, в которой жила юная и, быть может, прекрасная отшельница.