Сафо - Альфонс Доде 10 стр.


Фанни и Жан приехали, когда все уже сидели за столом: им неправильно показали дорогу, и они долго блуждали вокруг озера, в проходах между высокими оградами садов. В крайнее замешательство привели Жана холодный прием хозяйки, обозлившейся на то, что они заставили себя ждать, ее голос, как у ломового извозчика, и необычайный вид старых парок, которым Роса представила гостя, – трех "модниц", как в этом мире называют перворазрядных кокоток, трех обветшалых потаскух, трех знаменитостей времен Второй империи, имена которых – Уилки Коб, Облапоша и Клара Сумасбродка – пользовались тогда не меньшей известностью, чем имена крупных поэтов и увенчанных славой полководцев.

Они вполне оправдывали название "модниц": они и сегодня оделись по последней моде, их весенние туалеты, их воротнички, их ботинки радовали глаз своим изяществом, но сами-то они уже увяли, их прелесть нуждалась в подкраске, в подмалевке. Облапоша, безбровая, с померкшими глазами, с выпяченной нижней губой, все шарила вокруг своей тарелки, вилки, бокала. Сумасбродка, рыхлая, прыщавая, с грелкой у ног, вытянула на скатерти скрюченные от подагры персты, унизанные сверкавшими перстнями, которые ей так же трудно, так же сложно было надевать, как и снимать. Девичья талия поджарой Коб подчеркивала уродливость ее испитого, как у истощенного клоуна, лица, на которое падали рыжие патлы. После того как она разорилась и все имущество ее пошло за долги, она отправилась в Монте-Карло попытать счастья в последний раз, но вернулась оттуда без единого су, да к тому же еще по уши влюбленная в смазливого крупье, который пренебрег ею. Роса подобрала ее, подкармливала и всюду хвасталась своим благодеянием.

Все три женщины знали Фанни, и разговаривали они с ней покровительственно: "Как поживаешь, детка?" И то сказать: в платье из материи по три франка за метр, с красной брошью – подарком Купера – в виде единственного украшения, она выглядела новобранкой среди этих жутких ветеранок щегольства, казавшихся уже совершенными призраками на фоне роскоши, при ярком свете озера и неба, вливавшемся в дверь столовой вместе с благоуханием весны.

Тут же сидела старуха Пилар, Сhinge [3 – Chinge – искаженное французское слово singe – обезьяна. ], как она сама себя называла на смеси французского с испанским, форменная макака с бескровным, морщинистым лицом, в искаженных чертах которого сквозило какое-то злобное лукавство, подстриженная под мальчишку, так что седые ее волосы не закрывали ушей, в старом платье из черного атласа с широким голубым матросским воротником.

– А вот господин Гаденыш!.. – представив Жана гостям, объявила Роса и показала ему комок розовой ваты на скатерти, на котором дрожал от холода хамелеон.

– А почему меня не знакомят? – наигранно веселым тоном спросил верзила с седеющими усами, в светлом, застегнутом на все пуговицы пиджаке, державшийся, пожалуй, даже чересчур прямо.

– Верно, верно… А Татав? – со смехом спросили женщины.

Хозяйка процедила сквозь зубы его имя.

Это был де Поттер, ученый-музыкант, прославленный автор "Клавдии" и "Савонаролы", и Жан, видевший его мельком у Дешелета, сейчас с изумлением отметил, что у выдающегося композитора повадка обывателя, что вместо лица у него деревянная гладкая маска и что глаза у него тусклые, хотя в них и проглядывала безумная, неизлечимая страсть, давным-давно привязавшая его к этой мерзавке, заставившая его бросить жену и детей и сделаться приживальщиком в доме, где он просаживал свое большое состояние, свой доход со спектаклей и где с ним обращались хуже, чем с лакеем. Надо было видеть, какие уничтожающие взгляды бросала на него Роса, когда он что-нибудь рассказывал, как презрительно обрывала его. А Пилар переплевывала дочь – она всякий раз прибавляла тоном, не допускающим возражений:

– Саткнис, мой мальчик!

Сидеть рядом с Пилар, слушать, как чавкают, словно пережевывая жвачку, ее старческие отвислые губы, перехватывать инквизиторский взгляд, каким она осматривала тарелку своего соседа, было для Жана настоящей пыткой, еще усугублявшейся насмешливым тоном Росы, изображавшей Фанни на музыкальном вечере в меблированных комнатах и легковерных богачей иностранцев, принимавших экономку за обедневшую светскую даму. Бывшая наездница, полная нездоровой полнотой, с десятитысячефранковыми кабошонами в ушах, явно завидовала своей подруге, возврату ее молодости и красоты, которым та была обязана этому юному красавцу. А Фанни нисколько не сердилась; напротив, она забавляла общество, высмеивала жильцов: перуанца, который, тараща свои белые глаза, признавался ей, что ему хочется познакомиться с какой-нибудь знаменитой кокуткой, или голландца с его странным способом за ней ухаживать: сидя сзади нее, он пыхтел, как паровоз, и лишь изредка нарушал молчание: "Укатайте: почем в Батавии картофель?"

Госсену было не до смеха, и Пилар тоже: она следила за тем, как бы не пропали серебряные ложки, или же ловко била мух то на своем приборе, то на рукаве у соседа, а затем, ласково приговаривая: "Кушай, mi amta [4 – Моя душенька (исп.). ], кушай, mi corazon [5 – Мое сердце (исп.). ]!" – кормила ими разлегшуюся на скатерти гнусную тварь, захиревшую, бесформенную и опухшую, как пальцы Сумасбродки.

Разогнав уцелевших мух и углядев жертву на буфете или же на стеклянной двери, она вставала и с торжеством ловила ее. Частые эти набеги в конце концов вывели из себя ее дочь, а она и так сегодня решительно была не в духе.

– Что ты вскакиваешь каждую минуту? Меня это раздражает.

А мать ей ответила на той же смеси двух языков:

– Вы-то сами лопаете, bos otros [6 – Искаженное испанское слово vosotros – вы. ]… А ему нелься?

– Или выйди из-за стола, или сиди смирно… Ты нам надоела…

Старуха огрызнулась, и тут обе начали ругаться, как ругаются ханжи-испанки, мешая образы ада и дьявола с площадной бранью:

– Hija del demonio!

– Cuerno de Satanas!

– Puta!..

– Mi madre!

Жан смотрел на них в ужасе, а гостьи, привыкшие к подобного рода семейным сценам, продолжали спокойно утолять аппетит. Только де Поттер, которому стало неловко перед посторонним, попытался унять их:

– Да будет вам!

Но Роса в бешенстве обернулась к нему:

– Да ты-то чего вмешиваешься?.. Что это еще за манера?.. Хочу говорить и буду говорить!.. А ты ступай к жене!.. Ты мне осточертел – у тебя глаза как у дохлой рыбы, а на голове три волоса… Вот и отнеси их своей индюшке, давно пора!..

Де Поттер выслушал ее с улыбкой, но слегка побледнев.

– Хорошенькая жизнь!.. – пробормотал он себе под нос.

– Вольному воля!.. – прорычала она, всей грудью навалившись на стол. – А то знаешь, двери открыты: фюить!.. Брысь!..

– Успокойся, Роса!..

Тусклые глаза несчастного де Поттера смотрели на нее умоляюще.

А мамаша Пилар, снова принявшись за еду, с такой комической невозмутимостью бросила ему: "Заткнись, мой мальчик!.." – что все покатились с хохоту, даже Роса, даже де Поттер, – он обнял свою все еще ворчавшую возлюбленную, а затем, чтобы умаслить ее, поймал муху, бережно взял за крылышки и преподнес Гаденышу.

И это был де Поттер, прославленный композитор, гордость Национальной школы! Как удалось приворожить его этой женщине, грубой, погрязшей в пороках, да еще вкупе с мамашей, присутствие которой делало ее еще более отвратительной, ибо, точно сквозь увеличительное стекло, показывало, какою Роса станет двадцать лет спустя?..

Кофе подали на берегу озера, в маленьком гроте "рокайль", внутри обтянутом светлым шелком, по которому скользила тень от воды, – в уютном гнездышке для поцелуев, представлявшем собою плод воображения писателей XVIII века, – и его вделанное в потолок зеркало отражало сейчас все ужимки рассевшихся на широком диване старых парок, осовевших после обильной трапезы, отражало Росу с пробившимся сквозь румяна естественным румянцем на щеках, уронившую руки на плечи де Поттера.

– О мой Татав… Мой Татав!..

Однако очень скоро пламя шартреза пересилило пламя любви, и когда одной из дам пришла мысль покататься на лодке, Роса послала де Поттера.

– Но только лодку! Слышишь? Лодку, а не "норвежку"!

– Я скажу Дезире…

– Дезире завтракает.

– В лодке полно воды, надо ее вычерпать, это не так-то просто…

– С вами пойдет Жан… – чтобы предотвратить новую бурю, сказала Фанни.

Они сидели в лодке на скамейках друг против друга и, раздвинув колени, сосредоточенно вычерпывали воду, не обмениваясь ни словом, ни взглядом, словно завороженные той размеренностью, с какой вода выплескивалась из черпаков. Высокая катальпа, вычерчиваясь на ослепительно сверкавшей поверхности озера, простирала над ними душистую прохладу.

– Давно вы связаны с Фанни? – прекратив на время свое занятие, неожиданно спросил композитор.

– Два года… – слегка смутившись, ответил Госсен.

– Всего лишь два года!.. Ну, тогда то, чему вы только что явились свидетелем, может, пожалуй, послужить вам предостережением. Я живу с Росой двадцать лет, двадцать лет прошло с тех пор, как я, вернувшись из Италии – я тогда получил Римскую премию, – однажды вечером пошел в цирк и увидел ее на повороте круга: стоя на одноколке и размахивая хлыстом, она пролетела мимо меня в шлеме, на котором красовались острия пик – их было восемь, – и в кольчуге с золотыми блестками, не доходившей до колен. Ах, если б кто-нибудь мне тогда сказал!..

Снова взявшись за черпак, он начал свой рассказ с того, что на первых порах все только посмеивались над его связью. Когда же дело приняло серьезный оборот, то сколько его родители потратили усилий, сколько они уговаривали его, на какие только жертвы ни шли, чтобы добиться разрыва! Они откупались от нее, но он снова к ней возвращался.

– Испытаем еще одно средство – путешествие, – сказала его мать.

Он отправился в путешествие, возвратился и снова сошелся с наездницей. Тогда его женили на хорошенькой женщине с богатым приданым; в качестве свадебного подарка – обещание, что он будет академиком… Но уже через три месяца он оставил жену ради былой привязанности…

– Ах, молодой человек, молодой человек!..

Де Поттер рассказывал о себе тусклым голосом, и ни один мускул не дрогнул на его маскообразном лице, неподвижном, как крахмальный воротничок, из-за которого ему приходилось держать голову прямо. А мимо них проезжали лодки со студентами и девушками, брызгавшие песнями, молодым и хмельным смехом. Многим из этих несмышленышей следовало бы остановиться и выслушать в поучение страшный рассказ де Поттера…

В тот день у Росы все словно сговорились повлиять на Фанни и разлучить ее с Жаном; в гроте старые модницы наперебой взывали к ее благоразумию:

– Красив твой миленок, но ведь в кармане-то ни гроша… Что с тобой будет?..

– А если я его люблю?..

Роса пожала плечами:

– Да оставьте вы ее!.. Она и своего голландца упустит, как упустила на моих глазах все благоприятные случаи… После истории с Фламаном она кое-чему как будто научилась, а теперь опять за свое; такая же взбалмошная, как и была, даже еще хуже!

– Ay, Vеllаса!.. [7 – Правильно: ay, bellaca (исп.). Здесь в смысле: "Ах ты, дрянь этакая!.."] – проворчала мамаша Пилар.

Тут похожая на клоуна англичанка заговорила с диким акцентом, который долго способствовал ее успеху:

– Полюбить всей душой человека – это прекрасно, моя деточка… Любовь, знаете ли, вещь хорошая… Но вы должны любить еще и деньги… Если я богатая сейчас, как вы думать: мой крупье, что я уродина, сказал бы?..

Тут на англичанку налетел порыв ярости, и голос у нее поднялся до визга.

– Ах, как это ужасно!.. Славиться во всем мире, быть всесветной, быть всем известной, как… как памятник, как… как бульвар… такой известной, что вы сказал: последнему извозчику: "Уилки Коб!" – и он уже знать, где это… Я имела принцы под мои ноги, а короли, когда я плевала, короли говорили: "Красиво плюнула!" А теперь эта мерзкая прощелыга брезгует мной, потому что, видите ли, я безобразный, и я даже не имею чем заплатить ему за одну ночь.

Мысль, что крупье посмел назвать ее уродиной, терзала Коб, и наконец, не выдержав, она распахнула платье:

– Лицо – yes [8 – Да (англ.). ], не спорю, но все остальное: грудь, плечи… Это вам что: не белизна? Это вам что: не упругость?..

Она бесстыдно оголяла свое тело – тело ведьмы, каким-то чудом оставшееся молодым после тридцатилетнего пребывания в адском пекле, а шея и лицо у нее высохли, как у покойницы.

– Лодка готова!.. – крикнул де Поттер.

Англичанка упрятала под платье все, что у нее еще оставалось от молодости, и комически-сокрушенно проговорила:

– Как жаль, что я не могу повсюду ходить гоулоя!..

На фоне пейзажа Ланкре, на фоне кокетливой белизны вилл, особенно ярко сверкавшей среди свежей зелени, вилл, с их террасами и лужками, сбегавшими к озерцу, чешуйчатому при свете солнца, жутью веяло от лодки, принявшей на борт дряхлых и убогих жриц любви: ослепшую Облапошу, старого клоуна и скрюченную Сумасбродку, пропитывавших след от кормы мускусным запахом грима.

Жан, согнувшись, сидел за веслами, и ему было стыдно и страшно: ведь его могут увидеть знакомые в этом аллегорическом зловещем челне и, пожалуй, подумают, что он исполняет какие-то неблаговидные обязанности. Утешением служила ему Фанни: она сидела возле руля, которым правил де Поттер, она ласкала и взор и душу Госсена, и никогда еще ее улыбка не казалась ему такой молодой, – вернее всего, по контрасту.

– Спой нам что-нибудь, деточка!.. – попросила Сумасбродка, разомлев от весеннего воздуха.

Фанни своим выразительным и глубоким голосом запела баркаролу из "Клавдии", а композитор, откликнувшись на зов своего первого большого успеха, подражал с закрытым ртом оркестровому сопровождению, набегающему на мелодию, словно искристая рябь, подергивающая водную гладь. При ярком свете, да еще среди такой красоты, это было чудесно. С террасы одной из вилл долетело: "Браво!" Провансалец, мерно взмахивавший веслами, жадно впивал божественные звуки из уст своей возлюбленной, им овладевало страстное желание прильнуть к ее устам, как в жаркий день припадают к роднику, и, не поднимая головы, не отрываясь, пить, пить, пить.

Росу это созвучие голосов, видимо, раздражало, и вдруг она, рассвирепев, оборвала кантилену:

– Эй вы, певуны! Долго вы еще будете мурлыкать у нас над ухом?.. Вы воображаете, что эта панихида доставляет нам удовольствие?.. Нет, с нас довольно… Да ведь уже и поздно, Фанни, пора в клетку…

Яростным взмахом руки Роса показала на ближайшую пристань.

– Причаливай!.. – сказала она своему любовнику. – Отсюда им будет ближе до станции…

Это прозвучало резко, как внезапное увольнение, но бывшая наездница приучила свое окружение к подобным выходкам, и никто не посмел возразить ей. Фанни и Жана высадили на берег, Жану на прощанье было сказано несколько холодно-любезных слов, Фанни шипящим тоном были отданы распоряжения, и лодка отошла берега, взметая споры и крики, а затем вода – отличный проводник звука – донесла до слуха влюбленных оскорбительный взрыв хохота.

– Слышишь? Слышишь? – побледнев от злобы, сказала Фанни. – Это она над нами издевается…

При этом последнем оскорблении к горлу ее прихлынули все прежние унижения, все прежние обиды, она перечисляла их по дороге на станцию, рассказывала даже о том, что до сего времени скрывала. Роса только и думает, как бы разлучить их, учит ее, как обманывать его.

– Она же меня натравливала на этого голландца!.. Не далее как сегодня они все на меня напали… Я тебя люблю по-настоящему, понимаешь? И моя любовь раздражает это порочное существо, а ведь она страдает всеми пороками, самыми отвратительными, чудовищными. Ну, а я больше не хочу, и вот она…

Заметив, что Жан побледнел и что губы у него дрожат, как в тот вечер, когда он рылся в нечистотах ее писем, Фанни остановилась.

– Не бойся!.. – сказала она. – Твоя любовь излечила меня от всех этих мерзостей. Меня тошнит и от ее вонючего хамелеона, и от нее самой.

– Тебе нельзя там оставаться… – охваченный болезненной ревностью, сказал Госсен. – Кусок хлеба, который ты там зарабатываешь, вывалян в грязи. Давай снова жить вместе – как-нибудь выкрутимся.

Она давно ждала этого вопля души, она его вызывала. Однако для виду она воспротивилась, привела в качестве довода, что вдвоем им не прожить на триста франков в месяц, которые он получает в министерстве, как бы не пришлось потом опять расставаться…

– А мне так было горько уходить из нашей милой квартирки!..

Сбочь дороги тянулись телеграфные столбы, провода с обсевшими их ласточками, кусты акации, а под кустами через некоторые промежутки попадались скамейки. Чтобы удобнее было разговаривать, Жан и Фанни сели на одну из таких лавочек – оба были крайне взволнованы и крепко держали друг друга за руку.

– Триста франков в месяц… – повторил Жан. – Живут же Эттема на двести пятьдесят!..

– Они переехали за город, в Шавиль.

– Ну, так и мы переедем – я за Париж не держусь.

– Правда?.. Ты правда хочешь, чтобы мы переехали?.. Ах, дружочек, дружочек!

По дороге шли прохожие, промчались ослики, увозя гостей, всю ночь прогулявших на свадьбе, Жану и Фанни неудобно было целоваться, и они сидели неподвижно, прижавшись друг к другу и мечтая о том обновленном счастье, каким они будут наслаждаться в летние вечера, дышащие полевым покоем и той теплой тишиной, которою сейчас выстрелами из карабинов и звуками шарманки спугивало вдали пригородное веселье.

VIII

Они поселились в Шавиле, между взгорьем и низиной, у старой лесной дороги, которая называлась Лесничьей, в бывшем охотничьем домике, на опушке леса. Домик состоял из трех комнат ненамного больше тех, какие они занимали в Париже; сюда они перевезли и свою скромную обстановку: плетеное кресло, разрисованный шкаф; в спальне скрашивал убожество зеленых обоев только портрет Фанни – во время переезда сломалась рамка от вида Кастле, и теперь фотография выцветала на чердаке

С тех пор как переписка между дядюшкой и племянницей оборвалась, ни Жан, ни Фанни больше не заговаривали о злополучном Кастле. "Хорош друг!.." – говорила Фанни, вспоминая, что Балбес легко переметнулся и одобрил намерение племянника порвать с ней. Все новости сообщали Жану сестренки, а Дивонна молчала. То ли она все еще сердилась на племянника, то ли боялась, что эта нехорошая женщина вернулась к Жану и теперь станет распечатывать и обсуждать ее скромные, исполненные материнской заботливости письма, разбирать ее мужицкие каракули.

По утрам, когда Жана и Фанни будили своим пением Эттема, вновь ставшие их соседями, и шум поездов, беспрестанно встречавшихся так близко от Лесничьей дороги, что сквозь ветви деревьев обширного парка можно было разглядеть бегущие вагоны, новоселам казалось, что они опять переехали на Амстердамскую. Но вместо тускло блестевшей стеклянной крыши Западного вокзала, вместо вокзальных окон без занавесок, за которыми виднелись согбенные фигуры чиновников, вместо визгливого скрипа колес экипажей, поднимавшихся по гористой улице, за их садиком, по обеим сторонам которого были тоже сады, были домики, вместе с купами деревьев сбегавшие вниз по склону холма, простиралась тихая пленительная зелень лесов.

Назад Дальше