Сафо - Альфонс Доде 15 стр.


– А, чепуха! – сказал Сезер и, открыв пачку папирос и поднеся ее к уху, чтобы удостовериться, не отсырел ли табак, добавил: – Не ты первый ее бросаешь…

– Да, это верно…

Теперь Жан с радостью ухватился за это обстоятельство, которое так его мучило всего лишь несколько месяцев тому назад. Вообще дядюшка и его смешной рассказ несколько успокоили Жана, но его душа не мирилась с ложью, с двойным обманом, тянувшимся уже не один месяц, с двойной игрой, – дальше так продолжаться не может, да и чего еще ждать?

– Ну, так что же ты надумал?..

Жан бился в силках сомнений, а тем временем член совета по охране поглаживал бороду, изображал на своем лице улыбку, принимал величественные позы, приосанивался, затем небрежным тоном спросил:

– Он живет неподалеку?

– Кто?

– Скульптор Каудаль, – ведь ты советовал заказать бюст ему… Хорошо бы пойти к нему вдвоем и сторговаться…

Каудаль, отчаянный скряга несмотря на всю свою знаменитость, так и не расстался с мастерской на улице Асса, где он одержал первые победы. Дорогой Сезер расспрашивал Жана, сколь велики художественные достоинства работ Каудаля: он-то, мол, понимает, что Каудаль – величина, но дело в том, что членам совета хочется, чтобы это было из ряду вон.

– Не беспокойтесь, дядюшка! Уж если Каудаль согласится…

И Жан пошел перечислять звания и отличия скульптора: академик, награжден орденом Почетного легиона, уйма иностранных орденов. Балбес выпучил глаза:

– И вы с ним друзья?

– Еще какие!

– Вот что значит Париж!.. Тут легко заводить приятные знакомства.

Госсену, однако, стыдновато было признаться, что Каудаль – бывший любовник Фанни и что это она познакомила их. Сезер словно угадал его мысли:

– "Сафо", которая у нас в Кастле, это его работа?.. Стало быть, он знает твою любовницу, – не поможет ли он тебе порвать с ней? Академия, Почетный легион – на женщину это все действует…

Жан ничего ему не ответил, – быть может, он и сам призадумался, не воспользоваться ли ему влиянием первого возлюбленного Фанни.

А дядюшка продолжал с добродушным смешком:

– Кстати, ты знаешь, бронзовый отливок уже не стоит в кабинете твоего отца… Когда Дивонна узнала, когда я имел неосторожность сказать ей, что это твоя любовница, она решила убрать его оттуда… Принимая во внимание упрямство консула, его нелюбовь к малейшим перестановкам, да еще при условии, чтобы он ничего не заподозрил, это было не так-то просто… Ну, уж если женщина… Дивонна так ловко действовала, что теперь на камине у твоего отца красуется господин Тьер, а бедная Сафо валяется в пыли в Комнате Ветров вместе со ржавыми каминными решетками и старинной мебелью. Кроме того, ей здорово досталось при переносе: пострадала прическа и отбита лира. Наверно, это Дивонна по злобе.

Они пришли на улицу Асса. Скромный, труженический вид этого города художников, этих мастерских с широкими, как ворота сараев, дверями, на которых значились номера мастерских, всеми окнами выходивших на длинные дворы, в самой глубине коих стояли казарменного типа школьные здания, откуда беспрерывно доносилось монотонное чтение, заставил президента обводнителей вновь усомниться, так ли уж талантлив человек, занимающий столь убогое помещение. Но, войдя к Каудалю, он сразу понял, с кем имеет дело.

– Ни за сто тысяч франков, ни за миллион!.. – завопил скульптор при первых же словах Жана и, не без труда подняв свое громоздкое тело с дивана, на котором он валялся среди беспорядка неприбранной мастерской, продолжал: – Ага! Бюст!.. Прекрасно!.. А теперь смотрите сюда. Видите эту груду мелких кусков гипса?.. Это я только что ударом молотка разбил фигуру, которая должна была быть выставлена в Салоне… Вот что значит для меня скульптура, и какой бы интерес ни представляла физиономия господина… господина?..

– Госсена д'Арменди… президента…

Дядюшка начал перечислять свои титулы, но уж больно много их у него было, – Каудаль прервал его и заговорил с Жаном:

– Посмотрите на меня, Госсен… Как по-вашему, очень я постарел?..

Да, он не выглядел моложе своих лет при свете, падавшем сверху на складки, впалости и пятна его помятого, усталого лица, на его львиную гриву с пролысинами, как на старом ковре, на отвислые, дряблые щеки, на усы как будто бы из металла, с которого соскребли позолоту, – Каудаль уже не видел смысла в том, чтобы завивать их и красить… Зачем?.. Юная натурщица Кузинар от него ушла.

– Да, голубчик, ушла с моим формовщиком – грубое животное, но ему только двадцать лет!..

Он произнес эти слова со злобной иронией и отшвырнул ногой скамейку, которая стояла у него на дороге и мешала ходить из угла в угол. Остановившись перед зеркалом в медной оправе, висевшим над диваном, он состроил отвратительную гримасу.

– Какой же я урод, какая же я развалина! Свислости, подгрудок, как у старой коровы!..

Он схватил себя за шею и комически-жалобным тоном прозорливого старика, оплакивающего свою красоту, проговорил:

– А ведь на будущий год я горько пожалею, что я уже не такой, как сейчас!..

Дядюшка был огорошен. Вот так академик! Сам себе показывает язык, выбалтывает всю подноготную своих интрижек! Значит, ненормальных можно найти везде, даже в Академии. Восторг Сезера перед великим человеком умерялся сочувствием к его слабостям.

– Ну, а как Фанни?.. Вы все еще в Шавиле?..

Внезапно утихнув, Каудаль сел рядом с Жаном и фамильярно хлопнул его по плечу.

– Ах, бедная Фанни! Нам недолго осталось жить вместе…

– Вы уезжаете?

– Да, скоро… И еще до отъезда женюсь… Я вынужден оставить ее.

Скульптор засмеялся злорадным смехом.

– Браво! Я удовлетворен… Отомсти за нас, мальчик, отомсти этим мерзавкам. Бросай их, обманывай – пусть негодяйки поплачут! Все равно тебе не причинить им столько зла, сколько они причиняют мужчинам.

Дядя Сезер торжествовал:

– Вот видишь! Господин Каудаль совсем не так мрачно смотрит на вещи… Можете себе представить: этот младенец… Его удерживает страх, что она покончит с собой!

Жан чистосердечно признался, что на него произвело сильное впечатление самоубийство Алисы Доре.

– Э, нет, там совсем другое дело!.. – живо возразил Каудаль. – Алиса была печальное, хрупкое существо, руки у нее висели, как плети… Неговорящая куколка… Дешелет ошибался – она покончила с собой не из-за него… Это – самоубийство от усталости, оттого, что надоело жить. А чтобы Сафо покончила с собой?.. Не на такую напали… Любить для нее ни с чем не сравнимое наслаждение, и она сгорит без остатка, дотла. Она из породы "первых любовников", которые так и не меняют амплуа: у них давно уже нет ни зубов, ни ресниц, а они все играют роли первых любовников… Посмотрите на меня… Разве я когда-нибудь наложу на себя руки?.. Как бы я ни горевал, а все-таки я знаю: уйдет от меня эта – я возьму другую, на мой век хватит… Ваша любовница рассудит, как я, да она и всегда так рассуждала… Правда, она уже не молода, теперь ей придется труднее.

Дядюшка все еще ликовал:

– Ну что, успокоился?

Жан промолчал, но его сомнения рассеялись, и решение он принял твердое. Дядюшка с племянником направились было к выходу, но скульптор окликнул их и показал фотографию, которую он обнаружил на пыльном столе и сейчас вытирал рукавом.

– Поглядите! Вот она!.. Ведь до чего красива, мерзавка!.. Божественно хороша!.. Какие ножки, какая грудь!

Убийственен был контраст между его горящими глазами, страстным голосом и старческой дрожью толстых пальцев, которыми он держал невидимую стеку, а под пальцами у него трепетали улыбчивые черты и дышали юной прелестью ямочки натурщицы Кузинар.

XII

– Это ты?.. Как ты сегодня рано!..

Она подбирала в саду яблоки, прямо себе в подол, но, увидев его, бросилась к нему и, слегка обеспокоенная смущенным и вместе с тем развязным видом своего возлюбленного, взбежала на крыльцо.

– Что с тобой?

– Да нет, так, ничего… Сейчас самый солнцепек… Давай воспользуемся тихой погодой и погуляем вдвоем в лесу!.. Хорошо?

У нее вырвался крик уличного мальчишки – так она всегда выражала удовольствие:

– Ух ты!..

Больше месяца они не ходили гулять из-за ноябрьских бурь и дождей. В деревне не всегда приятно. Порою жизнь в деревне напоминает жизнь в Ноевом ковчеге, вместе со всякой тварью… Сегодня были приглашены к обеду Эттема, и Фанни пошла на кухню распорядиться. В ожидании Госсен, стоя на Лесничьей дорожке, окидывал домик, согретый мягким светом ненадолго вернувшегося лета, и деревенскую улицу с ее длинными замшелыми плитами тем запоминающим, цепким прощальным взглядом, каким мы охватываем места, которые нам предстоит покинуть.

Окно в столовой было раскрыто, и до слуха Госсена доходили вокализы дрозда вперемежку с распоряжениями, которые Фанни давала прислуге:

– Смотрите не забудьте: в половине седьмого… Сначала подавайте цесарку… Ах да, сейчас я вам выдам чистую скатерть и салфетки…

Ее звонкий, веселый голос покрывал потрескиванье дров в печке и пенье дрозда, обрадовавшегося солнцу. А у Жана, знавшего, что их дому осталось жить не более двух часов, от этих праздничных приготовлений больно сжималось сердце.

Был момент, когда ему хотелось войти и все ей сказать, но он убоялся ее криков, убоялся горячей сцены, свидетелем которой стал бы весь околоток, убоялся скандала, который всполошил бы и верхний и нижний Шавиль. Он знал, что если она разбушуется, то уже не помнит себя, – вот почему он остановился на своем решении увести ее в лес.

– А вот и я!..

Она легко сбежала с крыльца и, взяв его под руку, предупредила, что под окнами соседей надо идти быстрей и говорить шепотом, а то как бы не увязалась Олимпия и не испортила хорошую прогулку. Успокоилась она, только когда они, пройдя улицу и железнодорожное полотно, свернули налево, в лес.

Стоял теплый, ясный день. Солнечный свет смягчался серебристым туманом, зыблившимся в воздухе, увлажнявшим его и цеплявшимся за кустарник, за деревья, а на самых верхушках среди уцелевших золотых листьев виднелись сорочьи гнезда, зеленели шапки омелы. Протяжно кричала какая-то птица, напоминая своим криком скрип подпилка; словно дровосек топором, стучал клювом дятел.

Жан и Фанни шли сейчас медленно, оставляя вмятины на мокрой после осенних дождей земле. Ей стало жарко от быстрой ходьбы, щеки у нее разрумянились, глаза блестели, она остановилась и сняла подарок Росы, дорогой, но непрочный остаток былого великолепия – длинную кружевную мантилью, которую она, выходя из дому, накинула на голову. То дешевое черное шелковое платье, лопнувшее под мышками и по швам, которое было на ней сегодня, она носила уже три года. Когда же она, перепрыгивая лужу, приподнимала его, видно было, что каблуки у нее на ботинках стоптаны.

Как покорно и безропотно, как весело несла она бремя полунищеты, – весело потому, что она думала только о нем, о его благополучии, потому, что для нее не было большего счастья, чем прикоснуться к нему, повиснуть на его руке! И Жан, видя, как она оживилась от возвращения летней погоды и от прилива любви, дивился ее способности молодеть, ее чудодейственному свойству – забывать и прощать, этой ее особенности, благодаря которой она сумела сохранить такую жизнерадостность, такую беззаботность после стольких невзгод, после стольких страданий и слез, следы которых оставались у нее на лице до первого порыва веселости.

– Гриб! Да правда же, гриб!..

Она заглядывала под деревья, увязала по колено в сухих листьях, возвращалась, раздвигая колючие ветки, растрепанная, растерзанная, и с торжеством показывала Жану сетку на ножке гриба, отличавшую съедобный гриб от поганки.

– Смотри! Похоже на тюль!..

Занятый своими мыслями, Госсен не слушал ее.

"Сейчас?.. Или подождать?.." – спрашивал он себя, и всякий раз у него не хватало мужества: то она заливалась смехом, то место было неподходящее… И он увлекал ее все дальше и дальше, точно убийца, который прикидывает, где лучше нанести удар.

Наконец он совсем собрался с духом, но ему помешал человек, вышедший из-за поворота дорожки; оказалось, что это лесник Ошкорн, который уже несколько раз попадался им на глаза во время прогулок. Бедняга жил сначала в отведенной ему государством сторожке на берегу пруда и из-за этого потерял сперва двоих детей, потом жену, – их свела в могилу болотная лихорадка. После первого же смертельного случая врач заявил, что помещение сторожки вредно для здоровья: слишком близко вода и ее испарения. Но, несмотря на всяческие ходатайства и удостоверения, лесника держали там два года, три года, и за это время все его родные перемерли, за исключением маленькой девочки, с которой он в конце концов перебрался в новый домик на опушке леса.

Ошкорн, воплощение исполнительности, преданности старого служаки, с лицом упрямого бретонца, с открытым и смелым взглядом, с покатым лбом, выглядывавшим из-под форменной фуражки, шел с ружьем за спиной, а на руках держал спящую девочку, прильнувшую к его плечу.

– Как ее здоровье? – спросила Фанни, улыбнувшись четырехлетней девчушке, бледной и худой, оттого что в ней сидела лихорадка, встрепенувшейся и открывшей большие воспаленные глаза.

Лесник вздохнул.

– Неважно… Я уж ее всюду таскаю с собой… Ничего не ест, ничего-то ей не хочется. Видно, поздно мы с ней перешли на другое место – перешли, когда она уже захворала… Попробуйте подержать ее, сударыня: легонькая, как все равно листик… Поди, скоро вслед за другими отправится на тот свет… Ничего не поделаешь, воля божья!..

Эти слова: "Воля божья", – произнесенные еле слышно, себе в усы, были единственным выражением его возмущения бессердечием канцелярий и канцелярских крыс.

– Она дрожит. Ей, должно быть, холодно?

– Это лихорадка, сударыня.

– Погодите, сейчас мы ее согреем…

Фанни взяла мантилью, висевшую у нее на руке, и закутала малышку.

– Вот так, пусть она у нее и останется… Потом это будет ее подвенечный убор…

Отец горько усмехнулся, в знак благодарности помахал ручонкой девочки, снова погружавшейся в забытье, бледной до синевы и во всем белом, точно мертвенькая, а затем пошел своей дорогой, еще раз прошептав те же слова: "Воля божья", – заглушенные хрустом веток у него под ногами.

Фанни взгрустнулось, и она прижалась к Госсену со всей пугливой нежностью женщины, которую всякое волнение, и горестное и радостное, толкает в объятия к любимому человеку.

"Какая у нее добрая душа!.." – думал Жан, но от этой мысли решение его не становилось менее твердым, напротив, он укреплялся в нем, оттого что на противоположном склоне дорожки, куда они свернули, перед ним встал образ Ирены, воспоминание о сияющей улыбке, которую он увидел здесь впервые и которая мгновенно покорила его, задолго до того, как он познал всю глубину ее прелести, познал тайну ее мудрого обаяния. Жан подумал, что он дотянул до последней минуты, что сегодня четверг. "Ну, пора…" Он дал себе слово, что непременно скажет, когда они дойдут вон до той полянки.

Впереди просека, поваленные деревья, груды щепок, кровоточащей коры, кучи хвороста, угольные ямы… Ниже виден пруд, над которым поднимается белый пар, а на берегу пруда заброшенный домишко с обваливающейся крышей, с раскрытыми, разбитыми окнами – Ошкорнова мертвецкая. Дальше лес, поднимаясь в гору, тянется до самого Велизи: рыжий кустарник и часто насаженные печальные строевые деревья… Жан остановился.

– Давай отдохнем.

Они сели на длинное срубленное дерево, когда-то бывшее дубом, число веток которого можно было определить по числу ран, нанесенных ему топором. Здесь было тепло, не так мрачно благодаря отраженно падавшему бледному свету осеннего солнца и пахло фиалками.

– Как тут хорошо!.. – сказала она, разнеженно опустив голову ему на плечо и намереваясь поцеловать его в шею.

Он отстранился, взял ее за руку. Заметив, что лицо его неожиданно приняло жесткое выражение, она испугалась:

– Что такое? Что с тобой?

– Печальная новость, мой милый друг… Помнишь: вместо меня поехал Эдуэн?..

Он говорил запинаясь, хриплым голосом, звук которого поначалу изумил его самого, но который все же окреп к концу заранее придуманной им истории… Эдуэн, прибыв на место назначения, заболел, и Жан должен замещать его… Ему легче было это выговорить, потому что это было не так жестоко, как голая правда. Лицо у Фанни стало даже не белым, а серым, но она с остановившимся взглядом выслушала Жана до конца, не прерывая.

– Когда же ты едешь? – спросила она и отпустила его руку.

– Нынче же вечером… ночью… – ответил Жан и с фальшивой грустью в голосе добавил: – Я хочу провести сутки в Кастле, оттуда в Марсель, а из Марселя…

– Довольно! Не лги! – крикнула она, и вихрь ярости сдернул ее с места. – Не лги, все равно не умеешь!.. На самом деле ты женишься… Это тебя твоя семейка настраивает… Они так боятся, что я тебя удержу, что я тебя не пущу охотиться за тифом или за желтой лихорадкой!.. Теперь они довольны… Барышня, наверное, в твоем вкусе… А я-то тебе еще в четверг галстук повязывала!.. Надо же быть такой дурой!

Она смеялась надрывным, ужасным смехом, от которого у нее кривился рот, и Жану была видна дыра сбоку: по-видимому, только что – прежде Жан этого не замечал – сломался один из ее чудных, перламутровых зубов, которыми она так гордилась. Ее сразу осунувшееся, землистого цвета, лицо, ее убитый вид и еще эта дыра во рту – все переворачивало Госсену душу.

– Выслушай меня… – сказал он и, взяв ее за плечи, насильно усадил напротив себя. – Ну да, я женюсь… Ты отлично знаешь, что на этом настаивал мой отец. Да и не все ли тебе равно, раз я так или иначе должен уехать?..

Фанни высвободилась – она боялась смягчиться.

– Значит, ты заставил меня отшагать по лесу целую милю только для того, чтобы мне об этом сообщить?.. Если, мол, она станет кричать, никто не услышит… Да нет, ты же видишь: ни одной вспышки, ни одной слезы. Хоть ты и красавчик, а ты у меня вот где сидишь… Можешь убираться, я тебя удерживать не стану. Давай тягу на остров вместе с женой, вместе с твоей "крошкой", как у вас принято выражаться… Она, наверно, чистюля, эта твоя крошка… Страшна, как горилла, а может, уже и с пузом… Ведь те, что тебе ее выискали, такие же простофили, как ты.

Фанни уже не в состоянии была сдерживаться – она вылила на Госсена целый ушат оскорблений, помоев, а когда выплеснула, то была лишь способна с вызывающим видом, с каким показывают кулак, бормотать себе под нос:

– Трус!.. Лгун!.. Трус!..

Теперь уже Госсен слушал молча и не делал ни малейших усилий, чтобы остановить ее. Он предпочитал видеть ее именно такой – грубой, отталкивающей, родной дочерью дядюшки Леграна. Так ему легче будет с ней расстаться… Догадалась ли Фанни? Кто знает! Но только она вдруг смолкла, упала плашмя на землю, уткнулась лицом в колени Жана и забилась в исступленных рыданиях, прерывавших ее мольбу:

– Прости меня, пожалей!.. Я тебя люблю, у меня никого нет на свете, кроме тебя… Любовь моя, жизнь моя, не уходи от меня!.. Не покидай меня!.. Как же я буду жить без тебя?

Ее душевная боль отзывалась в его душе… Этого-то он и боялся!.. При виде ее слез в горле у него тоже закипали слезы, и он запрокидывал голову, чтобы они не выливались, он старался подавить их глупыми словами и все выставлял один и тот же разумный довод:

Назад Дальше