- Пал на меня жребий, отдают меня в рекруты, - слышался молодой голос, - матушка плачет, отец плачет: "На кого покидаешь дом родительский, кто очи мне закроет в смертный мой час да кто родительское благословение примет?.." А тут Дарьюшка, невеста моя, вся изошла слезами: "Покидаешь меня ни мужней женой, ни вдовой, не дал нам повенчаться староста…" Сам стою и плачу: "Не рвите мне сердце, не всем же помирать на войне, авось приду с полком, дослужусь до чина…" Гляжу и думаю: что оставляю? Избу - четыре стены в саже, пол в щелях, печь без трубы, в оконницах - пузырь… Кадку с квасом, два-три горшка, стол, мною срубленный, свинью да теленка, что спят с нами в избе. Кабы не отец с матушкой, не Дарьюшка-невеста, не о чем было бы тужить… О господах не заплачу.
- А кто твои господа? - спросил человек богатырского роста.
- Есипово наша деревня прозывается. Родовое имение было господ Есиповых. Старый барин три года как помер, а барыня в Питер уехала, а деревню нашу и двести душ продала отставному городничему. При старом барине были мы на оброке, городничий жаден, за грош удавится, сызнова завел барщину. Посадил нас на пашню, отнял всю землю, скотину нашу купил, цену дал, какую сам захотел. Шесть дней в неделю на него работаем; чтоб не померли с голоду, положил нам месячину, выдает хлеб семейным, а у кого семейства нету - кормит на господском дворе по разу в день; в мясоед пустые щи, а в посты хлеб с квасом. Которого ленивым сочтут, дерут без жалости розгами, батожьем и кошками…
- Двадцать лет отслужил, - послышался хриплый голос, - пять лет до чистой осталось, родного лица не увидишь, разве только пригонят рекрутов, повстречаешь земляка, он тебе порасскажет, и видишь: как было двадцать лет назад - так и осталось, все та ж барщина, да подушная подать…
- Э, дядя, - вздохнул молодой гусар, - мы плохо жили, а наши соседи и того хуже. Отдал их барин с головой чужому в аренду, и дерет он кожу. На приказчика господского барину пожалуешься, а на арендатора кому пожалуешься?
Наступило молчание, слышно было, как вздыхал молодой гусар.
- Терпелив русский человек, терпит до крайности, а придет, конец терпению - ни на что не посмотрит…
- Верь - не верь, а я с охотой шел под красную шапку, - заговорил другой гусар. - Не легкая солдатская жизнь, да ведь жить у господ хуже… Госпожа наша, графиня Ротермунд - может, слышали? - чистая ведьма киевская, жестокосердая, сына родного с голоду уморила. Ведут меня в город, родичи плачут, а я говорю: "Чего плачете, радоваться надо, что умру в честном бою, а не под батожьем, под кошками, в кандалах, в погребе, наг и бос, при всегдашнем поругании…"
Вот и пришлось померяться лбом с ядром, понюхать из пушечной табакерки солдатского табачку.
- Что ж, дядя, годков пять еще осталось и по чистой?
- По чистой. Ступай на все четыре стороны, - да помни наказ: бороду брить, милостыни не просить. А то узнаешь, почем березовые веники на съезжей, даром что кавалер, - и он тяжело вздохнул:
- …двадцать лет служу, дважды бит палками, а с той поры, как сдали меня в Ахтырский полк, и совсем у нас в полку палки вывелись…
- Это, брат, какой полк и какой командир…
- Послушаешь вас, - сказал человек богатырского роста, - и жить не хочется. Господи, когда ж мы будем по своей воле жить!
В другое время Гейсмара рассердил бы этот разговор, может быть, он бы пожурил начальство и обругал солдат, которые смели так осуждать законные порядки, и особенно богатыря, который говорил как истый бунтовщик. Но сейчас Гейсмар задумался лишь над тем, что делают эти трое русских в Виттенберге. Однако ничего удивительного не было в том, что в Виттенберге находились русские: их аванпосты в десяти верстах и, по-видимому, гусары сопровождали русского курьера.
Медленно шагая, Гейсмар возвратился в гостиницу. Спать не хотелось, но не очень хотелось и возвращаться к собеседникам. Что мог ему еще оказать этот похожий на древнего галла усатый полковник? Однако делать нечего - он вернулся в зал и увидел, что на том месте, где он сидел раньше, расположился офицер в русском мундире. Офицер тотчас встал и уступил место Гейсмару. На миг они оба оцепенели от изумления. Перед Гейсмаром, в мундире русского офицера, стоял тот самый Франсуа де Плесси, которого месяц назад он видел в Грабнике в поместье графини Грабовской.
Должно быть, офицер тоже узнал Гейсмара, хотя и старался не показать виду. Они поклонились друг другу, и офицер сел рядом с итальянцем.
Разговор шел о прошлогоднем карнавале.
- Нынешний карнавал нельзя сравнить с прошлогодним. Сколько было веселья, сколько остроумия… Какие карнавальные песенки - canti carnavaleschi!.. - разливался соловьем синьор Малагамба.
- Мне не случилось бывать в Неаполе, - довольно непринужденно заговорил поручик, - но я бывал в Венеции, я видел волшебные празднества на Большом канале, мне нравился обычай прятать лицо под маской, когда нельзя отличить герцогиню от камеристки, патриция - от его портного…
- Не знаю, как другие, - с неприятной усмешкой сказал Гейсмар, - но этим обычаем пользуются всякие проходимцы… Месяц назад мне случилось в доме одной моей старой приятельницы встретить… - Гейсмар не сводил глаз с поручика, но поручик ничем не выдавал себя, - мне пришлось встретить одну странную личность…
- Ваше здоровье, поручик, - неожиданно прервал барона Гейсмара полковник Флоран. - Я хочу выпить за наше благородное оружие - артиллерию. Мне часто случалось видеть ваши красивые мундиры в пороховом дыму… Скажу вам чистую правду - приятнее, когда нас разделяет уставленный бутылками стол, а не изрытое траншеями поле.
Можайский поклонился и выпил свой бокал.
- Пью за то, чтобы перемирие сменилось долгим миром, - продолжал полковник.
- О, если бы примирить народы и установить вечный мир на земле! - мечтательно произнес итальянец. - Позвольте вам сказать, что я с удовольствием читал критику господина Руссо на "Проект вечного мира" достойнейшего аббата Сен-Пьера…
- Я не читал ни того, ни другого, - признался полковник. - Какой же был проект у этого аббата?
- Сен-Пьер полагал положить основой проекта вечного мира взаимное соглашение держав, - сказал Можайский. - Сколько я помню, Вольтер предлагал создать в женевской республике парламент мира, избрать первым его председателем господина Жан Жака Руссо, запретить всем правителям войны и ссоры, а нарушителей мира наказывать чтением трудов первого председателя…
Все рассмеялись, даже Гейсмар улыбнулся принужденной улыбкой.
Как ни глядел во все глаза Гейсмар на поручика, он не заметил ни тени смущения или неловкости.
- В этом споре я стал бы на сторону Руссо, - заметил итальянец. - Вечный мир полезен для народа, а то, что полезно для народа, можно ввести в жизнь только силой, интересы частных лиц всегда этому противоречат, - так говорит Руссо…
Можайский с некоторым удивлением посмотрел на итальянца. Впрочем, никто, кроме него, не обратил внимания на то, что сказал этот, видимо хорошо образованный молодой человек.
- И вы верите в вечный мир на земле? - ухмыляясь, спросил полковник.
- Dum spiro spero. Пока живу - надеюсь.
- Есть люди, которые в ожидании вечного мира довольно ловко пользуются перемирием, - вдруг заговорил Гейсмар, уставившись на Можайского, - и таких людей я бы назвал бесчестными.
- Не понимаю, - сказал полковник Флоран, - кто же эти люди?
- Придет время, и я скажу об этом.
- Есть люди, которые ищут ссоры, - как бы в задумчивости заметил Можайский, - и однажды получат жестокий урок.
Итальянец вскинул глаза на того и другого, полковник чуть повернул голову в сторону Можайского.
- Что хочет сказать этим господин поручик? - отодвинув бокал, спросил Гейсмар.
Можайский с трудом сдерживал приступ ярости. Этот краснолицый, толстый наглец во второй раз ввязывается в ссору. Он открыл рот, но едва заговорил, его перебил раскатистый хохот полковника Флорана:
- Nom de diable! Только что мы рассуждали о вечном мире, господа, и, кажется, сошлись на том, что вечный мир - прекрасная вещь, и тут же, за столом, двое из нас готовы лезть в драку!
- Дорогие друзья, - вмешался итальянец, - мне кажется, пришло время отдать досуг музыке… Музыка всех примиряет, она успокоит все страсти…
Он подошел к клавикордам, открыл крышку, взял несколько аккордов и очень чистым и приятным голосом запел арию из "Бронзовой головы", которой еще так недавно Галли восхитил Италию.
Музыка и мелодия арии немного успокоили Можайского, Гейсмар слушал все с тем же злым и надутым лицом. Он еще не решил, как ему поступить. Неужели выпустить из рук этого подозрительного молокососа и притом самозванца? Какая может быть для него, Гейсмара, польза от этой неожиданной встречи?
Когда Можайский встал от стола, тотчас же встал и Гейсмар.
Как только они очутились за дверями, Гейсмар сказал Можайскому:
- Я полагаю, вы меня узнали.
Можайский молча наклонил голову.
- Вы изволите стоять в этой гостинице? Я тоже.
- Так до завтрашнего утра?
- До завтрашнего утра.
И Гейсмар возвратился к своим застольным собеседникам.
Полковник Флоран и итальянец вели задушевную беседу.
- Послушайте, - вскричал полковник Флоран, - этот милый молодой человек едет по коммерческим делам - и куда бы вы думали? В Данциг. Он хочет получить по каким-то векселям у данцигских купцов! Безумец!
- Дорогой полковник, наш дом много потерял на разнице в курсе. В Неаполе за один франк дают три карлино, это составляет потери почти в полтора миллиона… На генуэзской бирже векселя нашего дома идут за три четверти номинала. Это разорение!
- Но это сумасшествие - ездить по Европе в такое тяжелое время!
- Что поделаешь, господа? Что поделаешь? - сокрушенно вздыхал итальянец.
- Господа, - с некоторой торжественностью начал Гейсмар, - мы все здесь честно служим императору Наполеону. Мой долг сказать вам: русский офицер, который сидел с нами за одним столом, - не русский по происхождению. Он эмигрант, предатель, его настоящее имя де Плесси, с такими людьми у нас нет ни мира, ни перемирия…
- И я сидел с этим предателем за одним столом! - сказал полковник Флоран и так ударил кулаком по столу, что зазвенел хрусталь в шкафах, а фрау Венцель, проснувшись, как была, в шлафроке и чепце, сбежала вниз…
Вскоре, однако, все стихло. В гостинице вдовы Венцель погасли огни. Светилось только одно окно. Оно было открыто настежь. Можайский сидел у открытого окна, заряженный пистолет лежал на столе. Встреча с Гейсмаром не обещала ничего хорошего. Он принял некоторые меры предосторожности, разбудил Волгина и своих гусар, велел им быть наготове.
На этот раз поединок был неизбежен. То был век, когда отказ от дуэли считался бесчестьем. Бреттеры, на совести у которых было много убийств, слыли почитаемыми людьми, хотя их боялись и ненавидели. О некоем кавалере Дорсан рассказывали, что он в одну неделю имел три поединка: один поединок - с негоциантом, который косо посмотрел на него, другой - с уланским офицером, который посмотрел ему прямо в глаза, третий - с англичанином, который прошел, не взглянув на него. Потому в Париже говорили, что на кавалера Дорсан опасно и смотреть и не смотреть. Император Александр считал дуэли "горькой необходимостью" и позже, в дни конгресса в Вене, был близок к тому, чтобы вызвать на поединок князя Меттерниха.
В заветной тетради, которую возил с собой Можайский, было записано: "Что такое дуэль? Варварский предрассудок, который утверждает, будто сохранить честь можно только потеряв добродетель". Однако сейчас Можайский не мог и думать о том, чтобы уклониться от поединка. Он был хорошим стрелком и отлично владел шпагой. Гейсмар не вызывал в нем добрых чувств, он решил убить или ранить своего противника. Правда, на него возложены обязанности курьера, но депеши Воронцова, в случае несчастья, может доставить Волгин прямо в походную канцелярию его величества.
Он встал и выглянул в окно.
Городок спал. Накрапывал теплый, весенний дождь, пахло жасмином, и этот запах напомнил ему ночь в Грабнике месяц назад и Катю Назимову… Опять защемило сердце и опять подступила тоска… Встреча с Гейсмаром и новые опасности вдруг показались ничтожными… Ну, пусть даже смерть. А для чего жить?
Ему почудился стук в дверь. Он не ответил. Стук повторился.
- Herein! - сказал Можайский.
Дверь отворилась. На пороге стоял синьор Малагамба.
- Господин поручик, - сказал он на чистейшем русском языке, - мне кажется, вы попали в беду.
Можайский вскочил с кресла и в изумлении глядел на него.
- Одевайтесь, поручик, и едем, - сказал ему ночной гость. - Я Фигнер.
12
Багряный отблеск утра горел на шпиле кирхи, когда Фигнер, Можайский и их провожатые миновали заставу Виттенберга.
Несколько времени они ехали рысью, когда же свернули с дороги и выехали на лесную тропу, пустили лошадей шагом.
В темно-зеленом сумраке, озаренном косыми золотыми лучами солнца, медленно двигались пять всадников. "Фигнер, - думал Можайский, - Фигнер, о котором сам Кутузов сказал: "Это человек необыкновенный…" Так вот каков Фигнер, чье имя сияет славой рядом с именами Сеславина, Дениса Давыдова, Дорохова… Переодетый, он проник в Кремль, чтобы убить Наполеона, и мог погибнуть, если бы не присутствие духа и не счастливая случайность… И где в нем сила? Незавидный рост, простое лицо. Однако сколько живости… Глаза светятся умом, но холодный блеск их порою страшен…"
- Вы не в обиде на меня, поручик? - заговорил, точно отвечая на мысли Можайского, Фигнер. - Я вмешался в чужое дело… - Он перешел на французский язык, чтобы их не понимали провожатые: - Вы, курьер его величества, решились выйти на поединок - и с кем? Драться можно с честным противником, а не с убийцей. Охота барону подставлять лоб под пулю! Они с полковником подослали бы к вам убийц, а ваша курьерская сумка была бы для них недурной поживой…
- Вы старше меня чином, - заговорил Можайский, - вас почитают россияне, как храбрейшего воина, но моя честь…
- Честь! Вы не прапорщик-юнец, я вам не отец-командир, но позвольте сказать - долг превыше всего. Ради воинского долга можно и унижение принять и любую обиду. Исполнить приказ и кровью смыть обиду… Я ходил в Москву, когда в древней столице нашей стояли французы. Сердце разрывалось от боли, что сделали изверги с древней русской столицей. Ходил в крестьянском платье. Чего не натерпелся! Гнали в толчки, бранили поносной бранью. Было это днем, в белый день. А ночью - ночью я был хозяин. Ночью я платил за обиды, и была им работа поутру - убирать своих покойников. Один офицер драгунский, вестфалец, ударил меня в грудь, - на Полянке это было. Я за ним неделю ходил и убил его в постели и ушел в его плаще и кивере… Вот как…
Можайский ехал рядом с Фигнером и сначала удивлялся, как он терпел этот снисходительный, чуть не презрительный тон. Было что-то в Фигнере покоряющее людей, недаром его так слушались люди из отряда - беглые солдаты из польских, итальянских, испанских полков армии Наполеона. Недаром за ним шли на смерть ярославские и тульские ратники.
- Драгун спал с любовницей, - усмехаясь, говорил Фигнер. - Я разбудил красавицу и сказал: "Прошу простить, у меня с вашим дружком счеты…" - Усмешка была нехорошая, Можайскому стало страшно, но в то же мгновение лицо Фигнера сделалось строгим и грустным. - Это я так, к слову, - потом он взглянул на Можайского и улыбнулся по-приятельски, тепло и ласково. - А ведь вы мне не назвались, поручик, не представились, хотя я и старше чином…
Можайский назвал себя.
- Вы друг Диме Слепцову? - обрадовавшись, сказал Фигнер. - Вот душа-человек! Бражник, удалец, всегда без денег, а заведутся - карман и душа нараспашку… Какой-нибудь флигель-алъютантишка с тремя тысячами душ и сиятельной теткой задирает нос…
Фигнер поднялся на стременах и огляделся, потом показал на чуть заметную тропу.
- Здесь мы с вами простимся, от сего места мне недалеко до своих… А вам - напрямик до тракта… Тут близехонько наши аванпосты.
Он посмотрел на солнце. Час был ранний.
- Расстанемся, по обычаю, по-русски, с посошком на дорожку.
Они сошли с коней и расположились на лужайке. Гусары и Волгин присели поодаль. Волгин отвязал от седла флягу и достал из вьюка что было с ним съестного.
- Это твой человек? - спросил Фигнер, поглядев на Волгина.
- Он человек Воронцовых… приставлен ко мне.
- Смышленый малый.
- Бывалый. Работал в Бирмингаме и в Шеффильде у Роджерса. Оружейник. Редкий мастер. Я его давно знаю. Ему обещана воля.
- Будь ты царем, отпустил бы ты крепостных на волю? - спросил Фигнер и сам ответил: - Я бы отпустил… В первую голову тех бы отпустил, кто с французом воевал… Вот только чувствует ли непросвещенный люд ярмо рабства?
Ни Фигнер, ни Можайский не думали о том, что их разговор от слова до слова слышали Волгин и гусары.
- Гельвеций порицал правительства за то, что оставляют народ в невежестве, - сказал, раздирая зубами гусиную ногу, Можайский. - Дать просвещение народу - и вмиг не станет рабства.
- Вот ты в Англии бывал? Бывал. Там люди равны перед законом. Счастливы ли они?
Можайский задумался.
- Что есть равенство перед законом? Один украдет часы ценой в три гинеи и на всю жизнь попадет в тюрьму, другой украдет миллион и живет, почитаемый всеми за честнейшего человека… Везде подкуп, низости, лицемерие и разврат двора…
Можайский налил до краев серебряную чарку.
- Уж не масон ли вы, сударь мой? - спросил Фигнер, усмехаясь недоброй усмешкой. - Как это поется в масонских куплетцах:
Оставьте гордость и богатство,
Оставьте пышность и чины,
В священном светлом храме братства,
Чтят добродетели одни…
Вот уж не терплю этих ханжей! Строят Соломонов храм чистой нравственности, разглагольствуют о добродетелях, о целомудрии, воздержании, а сами отлично пьют и едят и нисколько не бегут от сладострастных утех. Для чего, скажи мне, ежели ты масон, вся эта таинственность, церемонии, обряды, ритуал, эмблемы, заменяющие церковные реликвии? Почему творят благо только тем, кто по званию своему дворянскому не смеет просить милостыню? Ежели благотворительствовать, то не оставляй своей милостью людей простого звания! Ведь так?
- Так… - не слишком уверенно произнес Можайский, - однако душе человеческой свойственно искать истину… в любом обличьи… Ежели закрыть глаза на все эти молотки, циркули, эмблемы, то в поучениях масонских есть поиски веры… Есть и достойные люди в масонских ложах…
- Есть. Вот Волконский, князь Сергей Григорьевич. Я его люблю, он из худших лучший. А другие идут в ложу для того, чтобы стать ближе к своему начальнику, для того, чтобы, заняв в ложе звание брата старшей ступени, быстрее подвигаться по службе… с помощью брата-благодетеля. А розенкрейцерство? Все это обман, друг мой! Да и ты, хоть и наверное масон, и то в сомнении. Я вижу.
Действительно, Можайский был смущен. Этот человек, которого он встретил при таких странных обстоятельствах, как бы мимоходом проник в сокровенные мысли Можайского.
- Истина в том, - сказал Можайский, - в том, чтобы пробудить в душе человека дух Брута, Катона, Курция…
- Брут? Этот по мне. А Катон был ритор. Риторов - краснобаев не терплю.