На воде - Мопассан Ги Де 3 стр.


До чего же нужно быть ослепленным и одурманенным собственным чванством, чтобы смотреть на себя иначе, чем на животное, едва перегнавшее остальных в своем развитии! Послушайте их, когда они сидят вокруг стола, эти жалкие создания! Они беседуют! Беседуют простодушно, доверчиво, дружелюбно и называют это обменом мыслей. Каких мыслей? Они рассказывают, какую совершили прогулку: "Дорога очень красивая, но на обратном пути было холодновато". "Кормят в этом отеле недурно, но ресторанная пища всегда слишком остра". Они сообщают вам, что они делали, что любят, во что верят.

Отсюда, с палубы моей яхты, я заглядываю им в душу и с дрожью отвращения смотрю на ее уродство, как смотришь на банку со спиртом, где хранится безобразный зародыш монстра. Мне чудится, что я вижу, как медленно, пышным цветом распускается пошлость, как затасканные слова попадают из этого склада тупоумия и глупости на их болтливый язык и оттуда в неподвижный воздух, который доносит их до моего слуха.

Их идеи, самые возвышенные, самые торжественные, самые похвальные, разве это не бесспорное доказательство извечной, всеобъемлющей, неистребимой и всесильной глупости?

Вот их представление о боге: неискусный бог, который испортил свои первые создания и заново смастерил их; бог, который выслушивает наши признания и ведет им счет; бог - жандарм, иезуит, заступник, садовод; бог в доспехах, в облачении и в деревянных сабо; и далее - отрицание бога на основании земной логики, доводы за и против; летопись верований, расколов, ересей, философий, утверждений и сомнений; детская незрелость теорий, свирепое и кровавое неистовство сочинителей гипотез; хаос раздоров и распрей; все жалкие потуги этого злополучного существа, неспособного постигнуть, провидеть, познать и вместе с тем легковерного, неопровержимо доказывают, что он был брошен в наш ничтожный мир только затем, чтобы пить, есть, плодить детей, сочинять песенки, и от нечего делать убивать себе подобных.

Блаженны те, кто доволен жизнью, кто развлекается, кто ничего не ищет!

Есть люди, которым все нравится, которых все радует. Они любят солнце и ненастье, снег и туман, праздничный шум и домашний уют, все, что они видят, что делают, что говорят и слышат.

Одни из них ведут жизнь тихую, покойную и мирную среди своего потомства; другие живут жизнью бурной, полной развлечений и утех.

Ни те, ни другие не знают скуки.

Жизнь для них - это занимательный спектакль, в котором они сами участвуют, веселое и пестрое зрелище, не поражающее ум, но весьма приятное.

Но есть другие люди, чья мысль молнией обегает узкий круг осуществимых надежд, и ужас охватывает их перед убожеством человеческого счастья, перед однообразием и бедностью земных радостей.

Как только они приближаются к тридцати годам, все кончено для них. Чего им ждать! Ничто уже не занимает их. Они исчерпали весь скудный запас наслаждений.

Блаженны те, кто без дрожи омерзения вновь и вновь совершает те же действия; блаженны те, кому под силу изо дня в день приниматься за одно и то же, делать те же движения, трогать те же вещи, видеть тот же горизонт, ходить под тем же небом, по тем же улицам, встречая тех же прохожих и тех же собак. Блаженны те, кого не преследует мысль, что ничто не меняется, ничто не проходит и что все надоедает.

До чего же неповоротлив, ограничен и невзыскателен наш ум, если мы довольствуемся тем, что есть! Чем объяснить, что из зрительного зала мира еще не кричат: "Занавес!", не требуют начала второго акта, где были бы другие существа и формы, другие краски, другие растения и светила, другие открытия и приключения?

Неужели никто еще не возненавидел человеческое лицо, навсегда сохранившее свои черты; животных, которые, словно одушевленные механизмы, живут инстинктами, перешедшими по наследству от первой особи к последней, картины природы, издревле неизменные, и необновляемые наслаждения?

Ищите утешения, говорят нам, в любви к науке и в искусстве.

Но неужели не ясно, что мы навсегда заточены в самих себе, что нам не вырваться из этой темницы, что мы обречены влачить до смерти цепь своих бескрылых мечтаний?

Все развитие нашей мозговой деятельности сводится к тому, что мы обнаруживаем явления материального мира при помощи до смешного несовершенных приборов, которые, впрочем, отчасти возмещают бессилие наших органов. Каждые двадцать лет какой-нибудь злосчастный исследователь ценой всей своей жизни делает открытие, что воздух содержит еще доселе не известный газ и что, если потереть сургуч о сукно, то высвобождается сила, неизъяснимая, непреодолимая; что среди бесчисленных неведомых светил замечена звезда, еще никем не описанная, по соседству с другой, давно увиденной и окрещенной. Что нужды?

Наши болезни происходят от микробов? Отлично. А откуда происходят микробы? И болезни самих этих незримых существ? А солнца - откуда происходят они?

Мы ничего не знаем, ничего не видим, ничего не можем, ничего не постигаем и не изобретаем, мы заперты, заточены в самих себе. И находятся люди, которые дивятся человеческому гению!

Искусство? Живописец воспроизводит при помощи красок одни и те же картины природы, но они не похожи на природу живую; он рисует человеческие фигуры, тщетно пытаясь придать им облик живых людей. И так он упорствует годами, а в награду за бесплодные усилия подделать жизнь он в лучшем случае добьется того, что чей-нибудь искушенный взор разглядит в этих мертвых и бессловесных списках с живой жизни первоначальный замысел.

К чему эти труды? К чему это суетное подражание? К чему это скучное воспроизведение на полотне и без того унылой натуры? Какое убожество!

То, что художники пытаются сделать с помощью различных оттенков цвета, поэты силятся сделать словами. К чему и это?

После того как прочтены творения четырех самых блестящих, самых изобретательных из них, бесполезно обращаться к остальным. И даже те, наилучшие, ничему не учат. Они сами только люди, и могут лишь копировать себе подобных. Они истощают силы в напрасном труде. Человек не меняется, и потому их бесполезнее искусство неподвижно. С тех пор как забилась наша близорукая мысль, человек все тот же; его чувства, верования, ощущения неизменны; он не сделал ни шага вперед, ни шага назад, он не тронулся с места. Зачем мне узнавать, что я такое, читать о том, что я думаю, созерцать самого себя в банальных перипетиях романа? Ах, если бы взор поэтов мог проникать пространство, исследовать небесные светила, открывать новые миры, новые существа, если бы они вновь и вновь разнообразили для меня природу и форму явлений, показывали мне изменчивые и неведомые диковины, отворяли потайные двери, ведущие в невиданные волшебные дали, - я день и ночь читал бы их! Но они в своем бессилии могут только переставить слово с места на место и показать мне мое отражение, так же как живописцы. Для чего?

Ведь мысль человеческая неподвижна.

Достигнув точных, узких, раз и навсегда положенных ей пределов, она кружит, словно лошадь по цирковой арене, она бьется, точно муха, которая в закупоренной бутылке со всех сторон натыкается на ее стенки.

И все же, за неимением лучшего, приятно предаваться раздумью, когда живешь один.

На этом утлом суденышке, которое баюкает море, которое любая волна может захлестнуть и опрокинуть, я знаю, я чувствую, что ничто из того, что нам ведомо, не существует, ибо наша планета, парящая в пустоте, еще более одинока, еще более затеряна в пространстве, чем моя яхта на водах залива. Одна значит столько же, сколько другая, тот же удел ожидает их. И меня радует, что я постиг тщету всех верований и бесплодность суетных надежд, порожденных гордыней, которая обуревает нас, жалких насекомых!

Я лег в постель и, убаюканный килевой качкой, спал так крепко, как спят только на воде, пока не явился Бернар, чтобы объявить мне:

- Непогода, сударь, нынче выходить нельзя.

Ветер улегся, но в открытом море сильная волна, и мы отказываемся от намерения идти в Сен-Рафаэль.

Придется провести в Канне еще один день.

К полудню снова поднялся западный ветер, но менее сильный, чем накануне, и я решил воспользоваться им для осмотра эскадры в заливе Жуан.

"Милый друг", пересекая рейд, подпрыгивал, как коза, и мне пришлось вести его очень осторожно, чтобы потоки воды не хлестали меня по лицу каждый раз, как налетала почти поперечная волна. Но я вскоре добрался до острова и вошел в проход под прикрытием крепости Сент-Маргерит.

Ее отвесные стены спускаются к подножью скал, о которые бьется волна, а кровля приходится вровень с невысокой горной вершиной. Она похожа на голову, втянутую в мощные плечи.

Место, где спустился маршал, видно очень ясно. Не требовалось особенной ловкости, чтобы скользнуть по этим удобным камням.

Об этом бегстве мне рассказывал весьма подробно один знакомый, который притязал, и не без оснований, на большую осведомленность.

Базен содержался довольно свободно, жена и дети ежедневно посещали его. Но г-жа Базен, будучи женщиной решительной, заявила мужу, что она навсегда уедет из этих мест вместе с детьми, если он не согласится бежать, и изложила ему свой план. Он колебался, считая эту затею опасной и сомневаясь в успехе; но когда он убедился, что жена твердо решила привести свою угрозу в исполнение, он сдался на ее уговоры.

После этого в крепость ежедневно вносились детские трапеции и лестницы, пока не набрался целый гимнастический зал в миниатюре. Из этих игрушечных приборов и была изготовлена веревка с узлами для маршала. Мастерили ее медленно, чтобы не возбудить подозрений, а потом дружеская рука тщательно спрятала ее в углу тюремного двора.

Назначили день для задуманного бегства. Выбор пал на воскресенье, ибо в этот день надзор над узником был менее строг.

Госпожа Базен некоторое время не появлялась в крепости.

Обычно маршал до восьми часов вечера гулял по двору в сопровождении коменданта, весьма любезного человека, с которым он любил беседовать. Потом он возвращался в отведенное ему помещение, и тюремщик в присутствии своего начальника навешивал на двери замки и задвигал засовы.

В день, назначенный для побега, Базен притворился больным и выразил желание возвратиться к себе на час раньше обычного. Он и в самом деле вошел в свои комнаты; но как только комендант отправился за тюремщиком, чтобы велеть ему немедленно запереть своего узника, маршал быстро проскользнул во двор и спрятался там.

Тюремщик запер пустую темницу. И он и комендант ушли к себе.

В одиннадцатом часу Базен вышел из своего убежища, запасшись веревкой. Он прикрепил ее к стене и спустился по ней на прибрежные камни.

На рассвете один из сообщников отвязал веревку и сбросил ее вниз.

Около половины девятого комендант крепости, удивленный тем обстоятельством, что узник вопреки своей привычке рано выходить на прогулку еще не появлялся, спросил о маршале. Камердинер Базена отказался войти в спальню своего господина.

Наконец в девять часов комендант открыл дверь и обнаружил, что клетка пуста.

Госпожа Базен для выполнения задуманного плана разыскала человека, которому ее муж в свое время оказал большую услугу. Человек этот умел помнить добро, и она нашла в нем верного и деятельного союзника. Они совместно обсудили все подробности; потом она возвратилась в Геную под чужим именем и якобы для прогулки в Неаполь за тысячу франков в день наняла маленький итальянский пароходик, уговорившись с капитаном, что путешествие займет не менее недели и может быть продлено на недельный срок на тех же условиях.

Судно снялось с якоря; но не успело оно выйти в море, как путешественница переменила свое намерение и попросила капитана не отказать ей в любезности заехать в Канн за ее невесткой. Капитан охотно согласился, и в воскресенье вечером пароходик бросил якорь в заливе Жуан.

Госпожа Базен сошла на берег, предупредив, чтобы шлюпка осталась дожидаться ее. Ее сообщник ждал ее на набережной Круазет; они сели в приготовленную им лодку и пересекли проход, отделяющий берег от островка Сент-Маргерит. Базен дожидался на прибрежных камнях; платье на нем было изорвано, лоб рассечен, руки в крови. Так как море было неспокойно, ему пришлось войти в воду, чтобы добраться до лодки, не то она разбилась бы о камни. Они снова пересекли проход и, сойдя на берег в Канне, бросили лодку. Потом они разыскали шлюпку и возвратились на поджидавший их пароход. Г-жа Базен объяснила капитану, что ее невестка захворала и не могла поехать с ней, и добавила, указывая на маршала:

- Мне нужен слуга, - вот камердинер, которого я только что наняла. Этого дурня угораздило разбиться на камнях; посмотрите, в каком он виде. Прошу вас, поместите его с матросами и дайте ему все, что нужно, чтобы он перевязал свои ссадины и зашил прорехи.

Базен провел ночь в кубрике.

Наутро, перед рассветом, они уже были в открытом море. Тут г-жа Базен снова переменила намерение и под предлогом болезни попросила отвезти ее обратно в Геную.

Но весть о бегстве маршала уже распространилась в народе, и под окнами отеля собралась толпа, громкими криками выражая свое возмущение. Шум все усиливался, и перепуганный насмерть хозяин помог супругам скрыться через потайную дверь.

Я рассказал об этом так, как услышал из чужих уст, и за истину не ручаюсь.

Мы приближаемся к эскадре; тяжелые броненосцы, вытянувшись в одну линию, высятся, словно крепости, воздвигнутые посреди моря. Вот "Кольбер", "Разгром", "Адмирал Дюперре", "Курбе", "Непобедимый", "Ришелье"; два крейсера - "Ласточка" и "Коршун" и четыре миноносца, маневрирующие в заливе.

Я решил посетить "Курбе", который считается самым совершенным типом броненосца нашего военно-морского флота.

Ничто не дает такого точного представления о человеческом труде, о кропотливом и исполинском труде этой козявки с искусными руками, как выстроившиеся передо мной стальные твердыни, которые, покачиваясь, ходят по морям, несут на себе полчища солдат и целый арсенал чудовищно тяжелого оружия; и сделаны они, эти громады, из мелких кусочков металла, пригнанных, припаянных, приваренных, приклепанных! Труд муравья и гиганта, в котором отразились и гений, и бессилье, и безнадежное варварство племени, столь деятельного и столь ничтожного, отдающего все свои силы на создание машин, заготовленных для его же гибели.

Те, что в старину возводили из камней кружевные соборы, сказочные дворцы, воплощая детские благочестивые грезы, - разве они не стоили теперешних, которые пускают по морю дома из стали, эти храмы смерти?

Когда я покидаю броненосец, чтобы возвратиться в мою раковину, на берегу раздается залп. Это полк, стоящий в Антибе, упражняется в стрельбе среди песков и елей. В воздух подымаются белые дымки, похожие на раскрывшиеся коробочки хлопка, и вдоль берега мелькают красные штаны солдат.

Офицеры военных судов, сразу оживившись, хватаются за бинокли, и сердца их бьются сильнее перед этим призраком войны.

Стоит мне вспомнить это слово, как меня охватывает смятенье, словно я слышу рассказы о ведьмах, об инквизиции, о чем-то далеком, исчезнувшем, гнусном, чудовищном, противоестественном.

Когда говорят о людоедах, мы гордо улыбаемся, кичась своим превосходством над ними. Но кто дикарь - тот, кто сражается, чтобы съесть побежденного, или тот, кто сражается, чтобы убить, только убить?

Маленькие стрелки в красных штанах, которые движутся вон там, вдалеке, обречены на смерть, как скот, бредущий по дорогам на убой. Они падут где-нибудь в поле, с раскроенным саблей черепом или пулей в груди; а ведь они молоды, могли бы работать, создавать, приносить пользу. Отцы их - бедные, дряхлые старики; матери, двадцать лет любившие их, любившие беззаветно и страстно, как умеют любить только матери, через полгода или, быть может, год, узнают, что их сын, их ребенок, большой мальчик, вырастить которого стоило стольких трудов, сбережений, нежных забот, брошен в яму, точно издохший пес, после того как пуля разворотила ему внутренности, и он был растоптан, раздавлен, превращен в месиво копытами лошадей. Ради чего убили ее мальчика, такого красивого, статного молодца - ее единственную надежду, ее гордость, ее жизнь? Она не знает. Да, ради чего?

Война!.. Драться!.. Убивать!.. Уничтожать людей!.. Ныне, в наш просвещенный век, когда, как говорят, человеческий гений достиг небывалых высот науки и невиданных глубин философии, у нас имеются школы, где учат убивать, убивать издалека, виртуозно, умерщвляя многих одним ударом, убивать несчастных, ни в чем не повинных людей, честных кормильцев семьи.

И поразительнее всего то, что народы не восстают против своих правительств. В чем же разница между монархиями и республиками? Почему все общество не подымается на борьбу, едва заслышав слово "война"?

Никогда нам не сбросить с себя бремя отживших гнусных обычаев, свирепых предрассудков, дикарских понятий наших предков, ибо мы звери и останемся ими, звери, которыми управляет инстинкт и которых никто не в силах изменить.

Разве кому-нибудь, кроме Виктора Гюго, простили бы этот страстный призыв, этот клич освобождения и правды?

"Ныне сила именуется насилием и уже предается суду, - война признана преступлением. Цивилизация, по жалобе человеческого рода, ведет следствие и готовит тяжкое обвинение против завоевателей и полководцев. Народы начинают понимать, что, усугубляя зло, нельзя уменьшить его; и если убивать преступно, то многочисленность убийств не может служить смягчающим вину обстоятельством; если воровать предосудительно, то захват чужих земель не может прославить.

Провозгласим же эти неоспоримые истины, заклеймим позором войну!"

Тщетный гнев, тщетные проклятия поэта. Война в большем почете, чем когда-либо.

Мастер своего ремесла, гениальный убийца Мольтке однажды ответил парламентерам:

"Война - святое дело, это божественное установление; это священный закон мира; она поддерживает в людях все великие, благородные чувства: честь, бескорыстие, доблесть, мужество - словом, она не дает им впасть в гнуснейший материализм".

Итак, собираться в стада по четыреста тысяч человек, шагать день и ночь без отдыха, ни о чем не думать, ничему не учиться, ничего не познавать, не читать, никому не приносить пользы, гнить в грязи, ночевать в болоте, жить, как животное, в непрерывном отупении, грабить города, жечь деревни, разорять народ; потом столкнуться с другим скоплением человеческого мяса, ринуться на него, пролить реки крови, усеять поля грудами растерзанных тел, кусками трупов, смешанных с истоптанной, окровавленной землей, лишиться руки или ноги и с вывалившимися внутренностями или мозгами околеть без всякой пользы где-нибудь в канаве, в то время как твои старики родители, твоя жена и дети умирают с голоду, - вот что называется не впасть в гнуснейший материализм.

Назад Дальше