Из сборника Оборванец - Джон Голсуорси 10 стр.


- Видели вы какие-нибудь следы грязи на булке? Подумайте, раньше чем ответить!

Булочник уверенно ответил:

- Ни пылинки.

Заговорил доктор Беккет, худощавый мужчина с седой бородкой и беспокойными глазами, видевшими много мучительно-тяжелого в жизни:

- А ваша лошадь стояла на месте?

- Она всегда стоит как вкопанная.

- Ха-ха! - послышался смех пастора.

А председатель сказал резко:

- Так. Вы свободны. Вызывается следующий свидетель… Чарлз Стоддер, плотник. Пожалуйста, расскажите, что вам известно.

Но прежде чем свидетель успел заговорить, пастор громко выкрикнул:

- Отступник!

- Тише, сэр.

Однако по всему залу прокатился воинственный шепот присутствующих.

Свидетель, квадратный человек с красным лицом, седыми волосами, бакенбардами и усами, с живыми темными глазами, слезившимися от волнения, заговорил быстро, тихим голосом:

- Во вторник днем, ваша честь, примерно часа в четыре, я проходил по деревне и видел пастора у его калитки с булкой в руке.

- Покажите нам, как он ее держал.

Свидетель прижал к боку свою черную шляпу тульей наружу.

- Булка была запачканная или чистая?

Сладко улыбаясь маленькими глазками, свидетель ответил:

- Я бы сказал, что чистая.

- Ложь! Председательствующий строго произнес:

- Не перебивайте, сэр. Свидетель, а вы не разглядели другую сторону булки?

Глазки свидетеля заморгали.

- Не совсем.

- Пастор разговаривал с вами?

Свидетель улыбнулся.

- Пастор никогда не остановил бы меня. Я ведь сборщик налогов.

Смех пастора, похожий на лай несчастной, бездомной собаки, подавил нараставшее в зале веселье, и опять на мгновение наступила мертвая тишина.

Тогда председательствующий спросил:

- У вас есть какие-нибудь вопросы к нему?

Пастор повернулся к свидетелю:

- Зачем вы лжете?

Свидетель прищурился и запальчиво крикнул:

- А где вы видите ложь?

- Вы сказали, что булка была чистая.

- Она и была чистая, насколько я разглядел.

- Ходили бы в церковь, тогда не стали бы лгать.

- Думаю, что скорее найду истину в другом месте.

Председательствующий постучал по столу.

- Довольно, довольно! Вы свободны! Следующий свидетель… Эмили Бликер. Кто вы такая? Кухарка в доме пастора? Очень хорошо. Что вам известно об этом деле с булкой?

Свидетельница, широколицая, кареглазая девушка, глупо ответила:

- Ничего, сэр.

- Ха-ха!

- Тише! Вы видели булку?

- Не-ет.

- Тогда зачем же вы здесь?

- Хозяин попросил у меня тогда тарелку и нож. И он и старая миссис ели ее за обедом. Я потом посмотрела на тарелку. На ней не было ни крошки.

- Если вы так и не видели булки, то откуда вы знаете, что они ели ее?

- Потому что больше ничего в доме не было. Пастор пролаял:

- Совершенно верно.

Председательствующий пристально посмотрел на него.

- У вас есть к ней вопросы?

Пастор кивнул.

- Вам платят жалованье?

- Не-ет, не платят.

- А знаете, почему?

- Не-ет!

- Очень сожалею… Но у меня нет денег, чтобы платить вам. Вот и все.

На этом закончились показания истца и его свидетелей, после чего объявили перерыв, во время которого судья стали совещаться, а пастор, разглядывая присутствующих, кивал то одному, то другому. Затем председательствующий обратился к пастору:

- А у вас, сэр, свидетели есть?

- Да. Мой звонарь. Он честный человек. Можете ему верить.

Звонарь Сэмуэл Бевис встал на свидетельское место. Он был похож на стареющего Вакха с вечно дрожащими руками. Он дал следующие показания;

- Когда я проходил мимо пастора во вторник днем, он позвал меня и говорит: "Видишь?" - и показывает булку. "Немного грязного хлеба, - говорит, - для моих птичек". А потом повернулся и пошел.

- Вы видели, что булка была запачкана?

- Да. Думаю, она была запачкана.

- Что значит думаю? Вам это известно:

- Да. Она была запачкана.

- С какой стороны?

- С какой стороны? Думаю, она была запачкана снизу.

- Вы в этом уверены?

- Да. Она была запачкана снизу, это точно.

- Так. Вы свободны. Ну, сэр, не изложите ли вы нам теперь свои соображения по данному делу?

Пастор, указав на истца и левую часть зала, отрывисто бросил:

- Все они, эти прихожане, хотят опорочить меня. Председатель сказал ледяным тоном:

- Оставим это. Переходите к фактам, пожалуйста.

- Извольте. Я вышел погулять… прошел мимо тележки булочника… увидел в грязи булку… поднял ее… для своих птичек.

- Каких птичек?

- Сорока и два скворца. Свободно летают, я никогда не закрываю клетку. Они поели вволю.

- Булочник обвиняет вас в том, что вы взяли хлеб из его тележки.

- Ложь! Под тележкой в луже.

- Вы слышали, как ваша кухарка сказала, что вы ели его? Это правда?

- Да. Птички не смогли съесть все… А в доме пусто… мы с матерью были голодны.

- Голодны?

- Денег нет. Нам туго приходится… очень! Часто голодаем. Ха-ха!

И опять по залу пробежал непонятный ропот. Трое судей уставились на ответчика. Затем почтенный Келмеди сказал:

- Вы говорите, что нашли булку под тележкой. А вам не пришло в голову положить ее на место? Вы могли догадаться, что она упала. Иначе откуда ей взяться на земле?

Взгляд пастора, метавший огонь, казалось, погас.

- С небес… Как манна. - И, обводя глазами зал, он добавил: Голодному… избраннику божию… манна небесная! - И, откинув голову, он засмеялся. Это был единственный звук среди гробовой тишины.

Судьи начали тихо совещаться. Пастор, глядя на них в упор, стоял неподвижно. Люди в зале сидели, как на театральном представлении. Затем председательствующий объявил:

- Иск отклоняется.

- Благодарю вас.

Отрывисто бросив эту короткую благодарность, пастор покинул скамью подсудимых и прошел через середину зала, провожаемый неотступными взглядами всех присутствующих.

От здания мирового суда прихожане направили свои стопы по грязному проселку в Троувер, обсуждая результаты. Победа "церкви" омрачалась лишь тем, что булочник лишился своей булки, ничего не получив взамен. А ведь булка стоила денег. Прихожанам церкви было обидно чувствовать себя победителями и, однако, быть вынужденными молчать. Они бросали мрачные взгляды на насмешливых противников. И чем ближе они подходили к своей деревне, тем большее раздражение испытывали против этих людей. Тогда звонаря осенило вдохновение. Взяв с собой трех помощников, он поспешил на колокольню, и через несколько минут с нее уже низвергался такой веселый и буйный трезвон, какого никогда еще не поднимали ее колокола. Трезвон разносился в неподвижном воздухе серого зимнего дня, долетая до самого моря.

Какой-то приезжий, выйдя из гостиницы, услышал этот торжествующий звон и, увидев вокруг так много людей в черном, спросил своего кучера:

- Что это, свадьба?

- Нет, сэр, говорят, это в честь пастора, понимаете ли, его обвинили в воровстве, но вот сейчас оправдали.

В следующий вторник изможденное лицо пастора появилось в дверях лавки миссис Глойн; скрипучим, как пила, голосом он сказал:

- Можете вы ссудить мне фунт масла? Скоро заплачу.

Что еще мог он сделать? Даже избранникам божьим небо не всегда посылает манну.

Cafard
Перевод Г. Злобина

Солдат Жан Лиотар лежал ничком на берегу Дрома. Снега давно сошли, лето было в разгаре; по одну сторону виднелись деревья и трава, по другую катился обмелевший зеленоватый поток, а между ними легла широкая песчаная полоса. Палящее солнце выпарило всю влагу, земля пересохла, но сегодня подул свежий ветерок, он будто нехотя разматывал вату облачков в голубизне неба, и листва на прибрежных осинах и ивах шелестела от тысяч его легких поцелуев. Солдат Жан Лиотар упорно смотрел на землю, но там ничего не было, кроме нескольких сухих травинок. У солдата была "cafard", хандра, ибо завтра ему предстояло покинуть госпиталь и явиться по начальству для освидетельствования. Там ему станут механически задавать обычные вопросы, а потом объявят: "В часть!" или прикажут раздеться и лечь, какой-нибудь "медик" будет щупать ему ребра, чтобы убедиться, ликвидированы ли последствия контузии, которая сказалась на сердце. Солдат имел уже одну отсрочку и был уверен, что не получит другой, что бы ни было с его сердцем. "В часть!" - таков его удел и ничто нельзя изменить, как нельзя повернуть вспять эту реку, бегущую к своему концу, к морю. У солдата была хандра - точно крохотный черный жучок грыз его мозг, подтачивал надежды, пожирал радость. Это длилось уже целую неделю, и солдат был в глубоком отчаянии. Снова проклятая казарменная жизнь, муштра, а потом, может быть, уже через месяц, их, как баранов, загонят в эшелон и повезут туда, на позиции - на бойню, на бойню!

Солдат сбросил фланелевую куртку, расстегнул рубашку до пояса и подставил грудь ветру. Его карие, широко раскрытые по-собачьи, выпуклые глаза на красивом смуглом лице, глаза, в которых за эти три проклятых года появилось испуганное и мрачное выражение, не видели, казалось, ничего, кроме одолевавших его мыслей и образов, что кружились в черном водовороте, засасывавшем его все глубже и глубже. Он словно не замечал шумевшей вокруг жизни: ни воркования голубя на иве, ни разноцветных, словно эмалевых, бабочек, порхавших вокруг, ни маленькой бурой ящерицы, что совсем близко притаилась среди камней и замерла, словно прислушиваясь к биению сердца лета. Всего этого он не замечал, как если бы он снова сидел в глубоком и душном окопе и над головой выли немецкие снаряды, а запах крови и нечистот отравлял воздух. Солдат был в таком состоянии, когда человек посылает богу проклятие и умирает. А ведь он был примерный католик и все еще ходил к мессе. Но бог предал землю и его, Жана Лиотара. Все чудовищные мерзости, которые привелось увидеть солдату за два года на фронте: изувеченные, безгубые лица, человеческие скелеты, в которых сновали крысы; обезумевшие от муки лошади с оторванными ногами и опустошенные, разрушенные фермы и пришибленные несчастьем беззащитные крестьяне; его измученные товарищи-солдаты; пустынность ничьей земли; грохот, стоны, зловоние, холод, постоянный гнет какой-то жестокой силы, которая швыряла в горнило войны миллионы горячих человеческих сердец и тел, миллионы горячих желаний и привязанностей; и над всем - тяжелое, темное небо, без единого просвета, без единого клочка лазури - все это вдруг навалилось на солдата, лежавшего в золоте солнечных лучей, и заслонило от него и жизнь и надежды. И снова оказаться там! Ему, уже бывшему в таком аду, который в сорок раз страшнее того, что когда-либо видели начальники, посылающие его туда, и в пятьсот раз страшнее того, что и не снилось "парламентариям", спокойно получающим свои денежки и вдали от опасности болтающим о победе, об отданных врагу провинциях и о будущем, - ах, подлецы!

Если бы солдаты, чью жизнь они ни во что не ставят, бедняги, которые исходят потом, истекают кровью, мерзнут и голодают по обе стороны линии фронта, могли поднять свой голос, их страдания были бы не напрасны - они добились бы мира. Ах, какой это был бы чудесный мир, если бы первым делом во всех странах перевешали святош-политиканов и газетчиков, всех тех, кто умеет сражаться только языком и пером, чужой кровью добывать победы! Эти самодовольные обыватели не успокоятся до тех пор, пока во Франции есть хоть один парень с целыми ногами и руками! Почему они не могут оставить в покое усталое сердце Жана Лиотара - разве мало он убил бошей? Он вспомнил свою первую атаку - каким до странности мягким показалось ему тело того боша, которого он проткнул штыком! Потом другой, третий… Да, в тот день он рьяно выполнял свою обязанность! Однако при этой мысли что-то резануло его по сердцу. Конечно, это только боши, но их жены, дети, матери… их скорбно вопрошающие, молящие глаза. Кого они молили? Не его же, не Жана Лиотара! Он, отнявший так много жизней, - кто он такой, как не несчастный, который сам не имеет ни жизни, ни права дышать и двигаться иначе, как по приказу неразумной, бессердечной силы, которая слепо стремится продолжать бойню неизвестно зачем. Если бы он выжил - в это он не верил, - ах, если бы он все-таки выжил и мог с миллионами своих товарищей вернуться домой и свести кое с кем счеты! Уж пришлось бы им тогда болтаться в воздухе и ворон пугать! Бабочки садились бы на их губы, и мухи ели бы их высунутые языки, умолкшие наконец.

Постепенно вспышка яростного, безрассудного гнева сменилась острой жалостью к себе. Неужели он не увидит снова чистого, свободного от черных туч неба, не увидит щедрую землю, плоды, пшеницу? Не будет обнимать в лесу девчонку, гулять по залитым огнями бульварам, сидеть в кафе? Не пойдет к мессе, избавившись от этого глухого отвращения и страха, которые его в гроб вгонят? Где вы, ангелы милосердия? Неужели это никогда не кончится? С ума можно сойти!

Перед мысленным взором солдата встало лицо матери, такое, каким он видел его в последний раз, три года назад, когда уходил в полк. Подумать только: его мать и вся семья теперь во власти бошей! Он уходил тогда из дому весело, с легким сердцем, а мать словно застыла на месте и, заслонив глаза от солнца рукой, глядела вслед поезду. Мысль о том, что проклятые боши наложили свою тяжелую лапу на все, что дорого и близко ему, прежде порождала в душе солдата непримиримую ненависть к врагу, и тогда все кошмары войны казались естественными и даже необходимыми. Но сейчас даже эта мысль не могла его расшевелить: у него была хандра.

Жан Лиотар перевернулся на спину. Голубое небо над горами не радовало его, и если бы оно внезапно стало черным, он не заметил бы перемены, как не замечал порхавших вокруг бабочек, прелестных и быстролетных, как минуты радости. Он думал: снова без отдыха, без срока шагать по трупам, по растерзанным мертвым телам таких же, как он, несчастных, затравленных солдат, у которых единственное желание - до конца своих дней не поднимать больше ни на кого руку, которые, как и он сам, желали только смеха, любви и покоя. Что за жизнь! Карнавал скачущих демонов! Дурной сон, невыразимо страшный сон! "Когда я снова окажусь там, - думал солдат, - на мне будет новая форма, я буду выбрит и снова, как все, стану весело махать рукой, как будто иду на свадьбу. Да здравствует Франция! Боже, какое издевательство! Неужели человек не имеет права на безмятежный сон?"

Назад Дальше