Долгую минуту он был в нерешимости, но она легонько потянула его за руку, и он, уступив, последовал за ней. Они прошли через слабо освещенную переднюю и поднялись в комнату, где шторы на окне были опущены и газ едва горел. Напротив окна висела занавеска, отделявшая часть комнаты. Как только дверь за ними захлопнулась, она подняла голову и поцеловала его - так, очевидно, было принято у женщин ее профессии. Ну и комната! Зеленые с красным обои, дешевая плюшевая мебель произвели на него отталкивающее впечатление. От каждой вещи веяло холодом, и комната как бы говорила своим обитателям: "Сегодня здесь, завтра там". Только небольшой кустик папоротника "Венерин волос" в простом горшке был свеж и зелен, словно его обрызгали водой полчаса назад, и в нем было что-то неожиданно трогательное, как и в самой девушке, несмотря на ее трезвый цинизм.
Сняв шляпу, она подошла к газовому рожку, но он быстро сказал:
- Нет-нет, не надо больше света. Лучше откроем окно и впустим лунный свет.
Ему почему-то стало страшно увидеть все здесь слишком отчетливо; кроме того, в комнате было душно, и, подняв шторы, он растворил окно. Девушка послушно отошла и села у окна напротив него, облокотившись на подоконник и опустив подбородок на руку. Лунный свет падал на ее щеку, только что напудренную, и на вьющиеся светлые волосы, на плюшевую мебель, на его хаки, и все стало каким-то призрачным, нереальным.
- Как вас зовут? - спросил он.
- Мэй. Это я так придумала. Ваше имя я не спрашиваю. Все равно не скажете.
- Как ты недоверчива, крошка!
- У меня есть на то причины, сам понимаешь.
- Ну, конечно, вы всех нас, мужчин, считаете скотами.
- У меня сто причин всего бояться. Я стала ужасно нервная и никому не доверяю… Ты, наверно, убил много немцев?
Он усмехнулся.
- Это трудно сказать, пока не доходит до рукопашной. Мне пока не приходилось участвовать в таком бою.
- А ты, наверно, рад бы убить немца?
- Рад? Не знаю. Мы все в одинаковом положении, если уж на то пошло. Нам совсем не нравится убивать друг друга. Но мы выполняем свои обязанности, вот и все.
- Как это ужасно! Может быть, и мои братья убиты.
- Ты не получаешь никаких вестей?
- Нет, где там! Я ничего не знаю ни о ком. Как будто у меня нет родины. Все мои близкие - папа, мама, сестры, братья… Нет, я их, наверно, уже никогда не увижу. Война… она крушит и крушит все… разбивает сердца.
Она снова прикусила мелкими зубами нижнюю губу, будто огрызаясь.
- Знаешь, о чем я думала, когда ты подошел? О своем родном городе и о нашей реке ночью, при луне. Если бы можно было увидеть все это, я была бы счастлива. Ты когда-нибудь тосковал по дому?
- Да… там, в окопах. Но об этом не говорят, стыдно перед товарищами.
- Ну еще бы, - прошипела она. - Вы там все товарищи. А мне-то каково одной здесь, где все меня презирают и ненавидят, где меня могут схватить и посадить в тюрьму.
Он слышал ее учащенное дыхание, и ему стало жаль ее. Наклонившись, он дотронулся до ее колена и пробормотал: "Ну, ну, не надо!"
- Ты первый пожалел меня! Я так отвыкла от этого, - проговорила она глухо. - Тебе я скажу правду… Я не русская. Я немка.
Это признание, этот задыхающийся голос! Он подумал: "Что же, она воображает, будто мы воюем с женщинами?"
- Какое это имеет значение, дорогая?
Она посмотрела на него пристально, словно хотела заглянуть в душу, и сказала медленно:
- Мне это уже говорили. Но тот человек думал о другом. Ты очень хороший. Я рада, что встретила тебя. Ты в людях видишь хорошее, а это главное в жизни… потому что на самом деле в людях мало хорошего.
Он улыбнулся:
- Ах ты, маленький циник! - и подумал: "Да это и понятно".
- Циник? Как могла бы я жить, если бы не была циничной? Я утопилась бы на другой же день. Может быть, хорошие люди и есть, но я их не встречала.
- Я знаю очень много хороших людей. Она порывисто наклонилась к нему.
- Послушай, хороший… ты когда-нибудь попадал в беду?
- В настоящую беду, пожалуй, нет.
- Я так и думала, у тебя не такое лицо. Допустим, что я порядочная девушка, какой была когда-то. Ты знакомишь меня с хорошими, почтенными людьми и говоришь: "Это немецкая девушка, у нее нет ни работы, ни денег, ни друзей". Ну и что? Эти хорошие люди скажут: "Ах, какая жалость! Немка!" отвернутся, и ничего больше.
Он молчал. Представил себе свою мать, сестру, знакомых - хорошие люди, он мог поклясться в этом! И все же… Он ясно слышал их голоса: они говорили о немцах… "Как жаль, что она немка!"
- Ну, вот видишь, - сказала она, а он лишь пробормотал:
- Настоящие люди есть, я в это верю.
- Нет. Они никогда не помогут немке, даже если она хороший человек. Да я вовсе не хочу больше быть хорошей, так и знай, не хочу тебе врать. Я научилась быть плохой. Почему ты не поцелуешь меня, мальчик?
Она подставила ему губы. Ее взгляд растревожил его, но он отодвинулся. Он подумал, что она обидится или будет приставать, но она только как-то странно и вопросительно смотрела на него. Он прислонился к окну, охваченный глубоким волнением. Из него словно вышибли все, во что он искренне и простодушно верил, и сразу затуманились радость и упоение жизнью, которые он чувствовал последнее время. На фронте и здесь, в госпитале, жизнь казалась полной героизма, а тут он увидел в ней какие-то темные, мрачные глубины. В ушах у него звучали грубые, хриплые голоса его солдат, к которым он привязался, как к родным братьям, - такие бодрые в минуты опасности, как будто смерть им нипочем; тихие, успокаивающие голоса врачей и сестер милосердия, и среди них даже свой собственный голос. Все представлялось простым и прекрасным, вокруг не было ничего дурного и грязного! И вот все это как-то по-новому осветило появление испуганной девушки, с которой так низко поступали люди, беря от нее бездушно то, что им было надо. И он подумал: "Да и мои ребята не упустили бы, пожалуй, случая. Не уверен, что даже я не сделал бы этого, если бы она настаивала". Он отвернулся и стал смотреть на залитую лунным светом улицу. Он услышал голос Мэй:
- Светло, правда? И самолеты сегодня не летают. Помнишь, как горели цеппелины?.. Какая ужасная смерть! А все ликовали. Это понятно. Скажи, ты очень ненавидишь нас?
Он повернулся к ней и резко сказал:
- Ненавижу? Не знаю.
- Я даже не ненавижу англичан. Я просто презираю их. И немцев тоже… Может быть, больше, чем англичан, - ведь это они начали войну. Я это знаю. Я презираю все народы. Почему они сделали мир таким несчастным?.. Почему они загубили напрасно столько человеческих жизней… сотни, тысячи, миллионы жизней? Люди сделали мир плохим… все ненавидят друг друга, причиняют зло… Я знаю, это они сделали меня плохой. Я больше ни во что не верю. Во что еще можно верить? Говорят, есть бог. Нет! Когда-то я учила английских детей молитвам… Смешно, правда? Я читала им о Христе и о любви. И я верила во все это. А теперь ни во что не верю… Кто говорит, что верит, тот дурак или лицемер. Мне бы хотелось работать в госпитале, помогать хорошим людям вроде тебя. Но меня выгнали бы только за то, что я немка, даже если б я была порядочной. То же самое делается в Германии, во Франции, в России - всюду. И после этого мне верить в любовь, и Христа, и во все прочее - как бы не так! Мы звери - вот и все… Ты, верно, думаешь, что меня испортила моя жизнь? Ничего подобного… Это не самое худшее. Конечно, другие мужчины не такие славные, как ты… но так уж они созданы, и, кроме того, - тут она рассмеялась, - они дают мне возможность прокормиться, а это уже кое-что. Нет, виноваты те, что считают себя великими людьми, лучше всех. Это они выдумывают войну, своими речами и ненавистью убивают нас… убивают таких, как ты, сажают бедняков в тюрьму и учат нас ненавидеть. Виноваты и те равнодушные до ужаса люди, которые пишут в газетах… То же самое творится на моей родине, точь-в-точь. И потому я говорю, что люди не лучше зверей.
Он встал, остро чувствуя себя несчастным. Он видел, что она следит за ним взглядом, и знал: она боится, что он уйдет. Женщина сказала заискивающим тоном:
- Извини, что я так разболталась, хороший мой: мне не с кем поговорить. Если тебе это не нравится, я буду тиха, как мышка.
Он пробормотал:
- Нет, почему же… Говори. Я вовсе не обязан соглашаться с тобой, да я и не соглашаюсь.
Она тоже встала, прислонилась к стене; косой свет луны тронул ее бледное лицо и темное платье; она заговорила снова - медленно, негромко, с горечью:
- Скажи сам, милый, что это за мир, если в нем мучают миллионы ни в чем не повинных людей? Мир прекрасен, да? Чепуха! Дурацкая чепуха, как вы, молодые ребята, говорите. Ты вот толкуешь о товарищах и о храбрости на фронте, где люди не думают о себе. Что ж, и я не так уж часто думаю о себе. Мне все равно, я пропащий человек… Но я думаю о своих, на родине, о том, как они там страдают и горюют. Я думаю о всех несчастных людях и здесь и там, которые потеряли своих любимых, и о беднягах пленных. Как же не думать о них? Думаю, вот и не верю, что мир хорош.
Он стоял молча, кусая губы.
- Послушай, у каждого только одна жизнь, и та скоро проходит. И, по-моему, хорошо, что это так.
Он возмутился.
- Нет, нет! В жизни есть нечто большее.
- Ага, - продолжала она тихо. - Ты думаешь, что люди воюют ради будущего. Вы гибнете за то, чтобы жизнь стала лучше, да?
- Мы должны драться до победы, - процедил он сквозь зубы.
- До победы… Немцы тоже так думают. Каждый народ думает, что, если он победит, жизнь станет лучше. Но этого не будет, будет еще гораздо хуже.
Он отвернулся и взялся за фуражку, но ее голос преследовал его:
- А мне безразлично, кто победит. Я всех презираю… Звери! Ну, куда же ты, не уходи, мой хороший… Я больше не буду.
Он вытащил из кармана гимнастерки несколько ассигнаций и, положив их на стол, подошел к ней.
- Прощай.
Она жалобно спросила:
- Ты в самом деле уходишь? Я тебе не нравлюсь?
- Нет, ты мне нравишься. - Значит, ты уходишь, потому что я немка?
- Нет.
- Так почему же не хочешь остаться?
Он хотел сказать: "Потому что ты меня расстроила", - но только пожал плечами.
- И ты даже не поцелуешь меня?
Он наклонился и поцеловал ее в лоб, но она не дала ему выпрямиться, запрокинула голову и, прильнув к нему, прижалась губами к его губам.
Он вдруг сел и сказал:
- Не надо! Я не хочу чувствовать себя скотиной. Она рассмеялась.
- Ты странный мальчишка, но очень хороший. Ну, поговори со мной немножко. Со мной никто не разговаривает, а мне больше всего хочется поговорить. Скажи, ты видел много пленных немцев?
Он вздохнул, то ли облегченно, то ли с сожалением.
- Да, порядочно.
- Среди них были и люди с Рейна?
- Наверное, были.
- Они очень горюют?
- Некоторые горевали, другие были рады, что попали в плен.
- Ты когда-нибудь видел Рейн? Правда, он красив? Он особенно хорош ночью. Лунный свет там такой же, как здесь, и во Франции, и в России, везде. И деревья везде одинаковы, и люди так же встречаются под ними и любят, как здесь. Ох, как это глупо - воевать!.. Как будто люди не любят жизнь.
Ему хотелось сказать: "Никогда не узнаешь, как хорошо жить, пока не встретишься со смертью, потому что до тех пор ты не живешь. И когда все так думают, когда каждый готов отдать жизнь за другого, то это дороже всего остального на свете". Но он не мог сказать это женщине, которая ни во что не верила.
- Как ты был ранен, милый?
- Мы шли в атаку через открытую местность… Во время перебежки в меня угодили сразу четыре пули.
- А ты не испугался, когда приказали идти в атаку? Нет, в тот раз он ничего не боялся.
Он покачал головой и рассмеялся:
- Это было здорово. Мы много смеялись в то утро. И надо же, чтобы меня так быстро подстрелили! Экое свинство!
Она испуганно уставилась на него.
- Вы смеялись?
- Ну да. И знаешь, кого я первым увидел, когда на следующее утро пришел в себя? Моего старикана - полковника… Он наклонился надо мной и вливал мне в рот лимонный сок. Если б ты знала моего полковника, ты бы тоже верила, что в жизни есть хорошее, хоть и зла много. В конце концов умирают только раз, так уж лучше умереть за родину.
Лунный свет придавал ее лицу с внимательными, чуть потемневшими глазами какое-то очень странное, неземное выражение. Она прошептала:
- Нет, я ни во что не верю. Сердце во мне умерло.
- Тебе это только кажется. Если бы это было так, ты не плакала бы, когда я встретил тебя.
- Если бы сердце мое не умерло, думаешь, я могла бы жить так, как я живу?.. Каждую ночь бродить по улицам, делать вид, что тебе нравятся незнакомые мужчины… Никогда не слышать доброго слова… Даже не разговаривать, чтобы не узнали, что я немка. Скоро я начну пить, и тогда мне "капут". Видишь, я трезво смотрю на вещи. Сегодня я немного расчувствовалась - это все луна. Но я теперь живу только для себя. Мне на все и на всех наплевать.
- Как же так? Ты только что жалела свой народ, пленных и вообще…
- Да, потому что они страдают. Те, что страдают, похожи на меня, значит, выходит, что я жалею себя, вот и все. Я не такая, как ваши английские женщины. Я знаю, что делаю. Пусть я непорядочная, но голова у меня работает, она не отупела.
- И сердце тоже.
- Дорогой, ты очень упрям. Но вся эта болтовня о любви - чепуха. Мы любим только себя.
Угнетенный тем, что снова услышал затаенную горечь в ее тихом голосе, он встал и высунулся из окна. В воздухе уже не чувствовалось ни духоты, ни запаха пыли. Он ощутил пальцы Мэй в своей руке, но не пошевелился. Она такая черствая и циничная - так почему он должен жалеть ее? И все же он жалел ее. Ее прикосновение вызывало у него желание защитить ее, оградить от горя. Ему, совсем незнакомому человеку, она излила свою душу. Он слегка пожал ей руку и почувствовал ответное движение ее пальцев. Бедняжка! Видно, многие годы никто не относился к ней с такой дружеской симпатией. А ведь в конце концов чувство товарищества важнее и сильнее всего. Оно было всюду, как это лунное сияние ("Такое же и в Германии", - сказала она), как этот белый чарующий свет, обволакивающий деревья в пустынном, молчаливом сквере и превращающий оранжевые фонари в причудливые, бесполезные игрушки. Он повернулся к девушке - несмотря на пудру и помаду на губах, лицо ее поразило его своей недоброй, но волнующей красотой. И тут у него появилось очень странное ощущение: вот они стоят тут оба, как доказательство, что доброта и человечность сильнее вожделения и ненависти, сильнее низости и жестокости. Внезапно ворвавшиеся откуда-то с соседних улиц голоса мальчишек-газетчиков заставили его поднять голову; крики усиливались, сталкивались друг с другом, мешая разобрать слова. Что они кричат? Он прислушался, чувствуя, как замерла рука девушки на его плече - Мэй тоже слушала. Крики приближались, становились громче, пронзительней; и лунная ночь внезапно наполнилась фигурами, голосами, топаньем и бурным ликованием. "Победа!.. Блестящая победа! Официальное сообщение!.. Тяжелое поражение гуннов! Тысячи пленных!" Все мешалось, неслось куда-то мимо, опьяняя юношу, наполняя его дикой радостью, и, высунувшись наружу, он размахивал фуражкой и кричал "ура!", как безумный. И все вокруг как будто трепетало и отзывалось на его волнение. Потом он отвернулся от окна, чтобы выбежать на улицу, но, наткнувшись на что-то мягкое, отпрянул. Эта девушка! Она стояла с искаженным лицом, тяжело дыша и сжав руки. И даже сейчас, охваченный этой безумной радостью, он пожалел ее. Каково ей, одной среди врагов, слышать все это! Хотелось что-то сделать для нее. Он наклонился и взял ее за руку - в нос ему ударил запах пыльной скатерти. Девушка отдернула руку, сгребла со стола деньги, которые он положил туда, и протянула ему.
- Возьми… Мне не нужно твоих английских денег… Возьми их! - И вдруг она разорвала бумажки на двое, потом еще раз, еще, бросила клочки на пол и, повернувшись к нему спиной, оперлась на стол, покрытый пыльным плюшем, опустила голову. А он стоял и смотрел на эту темную фигуру в темной комнате, четко очерченную лунным светом. Стоял только одно мгновение, затем бросился к двери…
Он ушел, а она не шевельнулась, не подняла головы - она, которая ни во что не верила, которой все было безразлично. В ушах у нее звенели ликующие крики, торопливые шаги, разговоры; стоя посреди обрывков денег, она всматривалась в лунный свет и видела не эту ненавистную комнату и сквер напротив, а немецкий сад и себя маленькой девочкой, собирающей яблоки, и большую собаку рядом, и сотни других картин, таких, которые проносятся в воображении человека, когда он тонет. Сердце ее переполнилось, она упала на пол и приникла лицом, а потом и всем телом к пыльному Ковру.
Она, которой все было безразлично, которая презирала все народы, даже свой собственный, начала машинально собирать клочки ассигнаций, сгребая их вместе с пылью в одну кучку, похожую на кучку опавших листьев; она ворошила ее пальцами, и слезы бежали у нее по щекам. Ради своей родины порвала она деньги, ради побежденной родины. И это сделала она, одинокая в большом неприятельском городе, с единственным шиллингом в кармане, она, добывающая средства к жизни в объятиях своих врагов! И, внезапно сев на ковре, освещенная луной, она громко, во весь голос запела: "Die Wacht am Rhein".