Господин Паран - Мопассан Ги Де 3 стр.


Но Анриетта, поняв, что муж убьет любовника, бросилась на Парана, вонзила ему в шею все свои десять тоненьких розовых пальчиков и сжала ему горло с отчаянной силой обезумевшей женщины, так что кровь брызнула у нее из-под ногтей. Она кусала его в плечо, словно хотела в клочья разорвать его зубами. Задыхаясь, изнемогая, Паран выпустил Лимузена, чтобы стряхнуть жену, вцепившуюся ему в шею, и, схватив ее за талию, отбросил на другой конец гостиной.

Потом он остановился между ними обоими, отдуваясь, обессилев, не зная, что делать, так как был вспыльчив, но отходчив, подобно всем добрякам, и быстро выдыхался, подобно всем слабым людям. Его животная ярость нашла выход в этом порыве - так вырывается пена из откупоренной бутылки шампанского, - и непривычное для него напряжение разрядилось одышкой. Как только к нему вернулся дар речи, он пробормотал:

- Убирайтесь... убирайтесь оба... Убирайтесь сейчас же...

Лимузен стоял в углу, точно прилипнув к стене, ничего не понимая, так он был озадачен, боясь пошевелить пальцем, так он был перепуган; Анриетта, растрепанная, в расстегнутом лифе, с обнаженной грудью, оперлась обеими руками на столик, вытянула шею, насторожившись, как зверь, приготовившийся к прыжку.

Паран повторил громче:

- Сейчас же убирайтесь вон... Сейчас же!

Видя, что первая вспышка улеглась, жена осмелела, выпрямилась, шагнула к нему и сказала уже наглым тоном:

- Ошалел ты, что ли? Какая муха тебя укусила!.. Что за безобразная выходка?..

Он обернулся к ней, занес руку, чтобы ее ударить, и выкрикнул, заикаясь:

- О... о... это... это... уж слишком! Я... я... я... все слышал... все... все!.. Понимаешь... все! Подлая!.. подлая!.. Оба вы подлые... убирайтесь!.. Оба... сейчас же... Убью!.. Убирайтесь!..

Она поняла, что все кончено, что он знает, что ей не выгородить себя и надо покориться. К ней вернулась ее обычная наглость, а ненависть к этому человеку, дошедшая теперь до предела, подстрекала ее к дерзким выпадам, порождала желание держать себя вызывающе, бравировать своим положением.

Она сказала звонким голосом;

- Идемте, Лимузен. Раз меня гонят, пойду к вам.

Но Лимузен не тронулся с места. Паран в новом порыве гнева закричал:

- Да убирайтесь же!.. убирайтесь! Подлые... Не то... Не то...

Он схватил стул и стал вертеть им над головой.

Тогда Анриетта быстро перебежала гостиную, взяла любовника под руку, оторвала его от стены, к которой он будто прирос, и потащила к двери, повторяя:

- Идемте, мой дорогой, идемте... Вы же видите, что это сумасшедший... Идемте!..

Уже выходя, она оглянулась на мужа, придумывая, чем бы ему еще досадить, что бы еще изобрести такое, что ранило бы его в самое сердце прежде, чем покинуть его дом. И вдруг ей пришла мысль, ядовитая, смертоносная мысль, порожденная женским коварством.

Она сказала решительным тоном:

- Я хочу забрать моего ребенка.

Ошеломленный Паран пролепетал.

- Твоего... твоего... ребенка? Ты смеешь говорить о твоем ребенке?.. Ты смеешь... смеешь требовать твоего ребенка... после... после всего... О, о, это уж слишком! Ты смеешь?.. Убирайся вон, мерзавка, убирайся вон!..

Она подошла к нему вплотную, улыбаясь, чувствуя себя уже почтя отомщенной, и прямо в лицо ему вызывающие крикнула:

- Я хочу забрать моего ребенка, и ты не имеешь права не дать мне его, потому что он не от тебя... понимаешь, понимаешь... Он не от тебя... Он от Лимузена...

Паран в отчаянии выкрикнул:

- Лжешь... лжешь... подлая!

Но она не унималась:

- Дурак! Все это знают, только ты не знаешь. Говорю тебе: вот его отец. Достаточно посмотреть...

Паран, шатаясь, отступал перед ней. Потом он вдруг обернулся, схватил свечку и бросился в соседнюю комнату.

Вернулся он почти тут же, неся на руках Жоржа, завернутого в одеяла. Внезапно разбуженный, ребенок напугался и плакал. Паран бросил его на руки жене, затем, не прибавив ни слова, грубо вытолкал ее за дверь на лестницу, где из осторожности дожидался ее Лимузен.

Затем он закрыл дверь, повернул два раза ключ в замке и задвинул засов. Не успел он войти в гостиную, как ничком повалился на пол.

II

Паран стал жить один, совсем один. Первое время после разрыва новизна одинокого существования отвлекала его от дум. Он снова зажил холостяком, вернулся к прежним привычкам, фланировал по улицам, обедал в ресторане. Желая избежать скандала, он выплачивал жене через нотариуса определенную сумму. Но мало-помалу воспоминание о ребенке стало его преследовать. Часто по вечерам, когда он сидел дома один, ему вдруг чудилось, будто Жорж зовет его: "Папа". Сердце у него сейчас же начинало усиленно биться, и он спешил открыть дверь на лестницу и поглядеть, не вернулся ли домой его мальчик. Ведь мог же он вернуться, как возвращаются собаки или голуби. Почему не быть инстинкту у ребенка, раз он есть у животных?

Убедившись в своей ошибке, он снова усаживался в кресло и думал о сыне. Он думал о нем часами, думал целыми днями. Тоска его была не только душевной, это была, пожалуй, даже больше тоска физическая, чувственная, нервная потребность целовать сына, обнимать, тискать его, сажать к себе на колено, возиться с ним, подбрасывать его к потолку. Он томился жгучими воспоминаниями о былых радостях. Он ощущал детские ручонки вокруг своей шеи, губки, чмокающие его в бороду, волосики, щекочущие щеку. Жажда этих исчезнувших сладостных ласк, жажда ощутить своими губами мягкую, теплую и нежную кожу сводила его с ума, как тоска о любимой женщине, ушедшей к другому.

На улице он вдруг вспоминал, что сын, что его бутуз Жорж мог бы сейчас быть с ним, семенить рядом детскими своими ножонками, как прежде, когда они ходили гулять, и он принимался плакать. Тогда он возвращался домой и, закрыв лицо руками, рыдал до вечера.

Двадцать раз, сто раз на дню задавал себе Паран все тот же вопрос: чей сын Жорж, его или не его? Нескончаемые думы об этом обступали его главным образом по ночам. Едва он ложился в постель, как снова начинал строить ту же цепь безнадежных доводов.

Вначале, после ухода жены, он совсем не сомневался: конечно, ребенок, не его, а Лимузена. Потом им снова овладели колебания. Слова Анриетты, разумеется, не имели никакого значения. Она хотела сделать ему назло, довести его до отчаяния. Здраво обсуждая все доводы "за" и "против", он приходил к выводу, что она могла и солгать. Один только Лимузен, пожалуй, сказал бы правду. Но как узнать, как спросить его, как склонить к признанию?

И вот иногда Паран вскакивал среди ночи, твердо решив сейчас же пойти к Лимузену, умолить его, дать ему все, чего тот ни пожелает, только бы положить конец ужасным мукам. Потом он снова укладывался в постель, в полном отчаянии, сообразив, что любовник тоже, верно, будет лгать. Даже обязательно будет лгать, чтобы настоящий отец не мог взять к себе сына.

Что же оставалось делать? Ничего!

И он упрекал себя в том, что ускорил события, что не подумал обо всем, не запасся терпением, не сумел выждать, притворяться месяц-другой и во всем удостовериться собственными глазами. Надо было прикинуться, будто ничего не подозреваешь, и предоставить им возможность понемногу выдать себя. Достаточно было бы посмотреть, как Лимузен целует мальчика, чтобы догадаться, чтобы понять. Друг не целует так, как отец. Он мог бы подглядеть за ними в щелочку! Как ему это не пришло в голову? Если Лимузен, оставшись с Жоржем, не схватил бы мальчика, не сжал в объятиях, не покрыл бы страстными поцелуями, а равнодушно смотрел бы, как тот играет, - все сомнения исчезли бы: значит, он не отец, он не считает, не чувствует себя отцом.

Тогда он, Паран, выгнал бы мать, но сохранил бы сына и был бы счастлив, вполне счастлив.

Он ворочался в постели, обливаясь потом, мучительно стараясь припомнить, как вел себя Лимузен с мальчиком. Но он ничего не мог восстановить в памяти, абсолютно ничего: ни подозрительного жеста, ни взгляда, ни слова, ни ласки. Да и мать тоже совсем не занималась ребенком. Будь он от любовника, верно, она любила бы его сильнее.

Значит, его разлучили с сыном из мести, из жестокости, чтобы наказать за то, что он их поймал.

И он собирался чуть свет идти требовать через властей, чтобы ему вернули его Жоржа.

Но как только он принимал такое решение, им снова овладевала уверенность в обратном. Раз Лимузен с первого дня был любовником Анриетты, любимым ею любовником, значит, она отдавалась ему с таким порывом, с таким самозабвением, с такой страстью, что должна была стать матерью. Ведь при той холодной сдержанности, которую она вносила в супружеские отношения с ним, Параном, она вряд ли могла зачать ребенка.

Тогда, значит, он вытребует, будет держать при себе, будет растить и холить чужого ребенка. Каждый раз, как он посмотрит на мальчика, поцелует, услышит, как тот лепечет "папа", его будет точить мысль: "Он не мой сын". И самому обречь себя на эту повседневную пытку, на это вечное мученичество! Нет, лучше остаться одному, жить одному, состариться одному и умереть одному.

И каждый день, каждую ночь одолевали его те же жестокие сомнения и страдания, от которых не было ни отдыха, ни спасения. Особенно не любил он наступающей темноты, печальных сумерек. Тогда на сердце его дождем падала тоска. Он знал, что вместе с мраком нахлынет на него волна отчаяния, затопит, лишит разума. Он страшился своих мыслей, как страшатся злоумышленника, он бежал от них, словно затравленный зверь. Особенно боялся он пустой квартиры, такой темной, такой жуткой, и безлюдных улиц, где горят редкие газовые рожки и где, заслышав издали одинокого прохожего, пугаешься его, как бродяги, и невольно замедляешь или ускоряешь шаг, смотря по тому, идет ли он навстречу или следом за тобой.

И Паран, сам того не замечая, инстинктивно сворачивал на большие улицы, освещенные и многолюдные. Свет и толпа манили его, занимали, помогали ему рассеяться. Затем, когда он уставал бродить, толкаться в людском водовороте, и видел, как понемногу редеет толпа, как на тротуарах становится свободнее, боязнь одиночества и тишины загоняла его куда-нибудь в кафе, полное света и народа. Он шел гуда, как мухи летят на огонь, садился за круглый столик и заказывал кружку пива. Он медленно потягивал его, огорчаясь каждый раз, как вставал и уходил кто-нибудь из посетителей. Ему хотелось взять его за рукав, удержать, попросить посидеть еще немного, до того боялся он минуты, когда гарсон, подойдя к нему, сердито скажет: "Пора, сударь, уже закрывают..."

Ведь каждый вечер он уходил последним. Он видел, как сдвигают столики, как гасят один за другим газовые рожки, за исключением двух - над его столиком и над стойкой. Он с сокрушением следил, как кассирша пересчитывает и запирает в ящик дневную выручку, и уходил, подгоняемый шепотом прислуги: "Что он, к месту прирос, что ли? Уж будто ему и переночевать негде!"

А очутившись один, на темной улице, он сейчас же вспоминал о Жорже и снова ломал себе голову, думал и передумывал, отец он ему или нет.

Понемногу он обжился в пивной, где, постоянно толкаясь среди завсегдатаев, привыкаешь к их безмолвному присутствию, где плотный табачный дым убаюкивает тревоги, где от густого пива тяжелеет мысль и успокаивается сердце.

Он, можно сказать, поселился там. С самого утра он шел туда, чтобы поскорее очутиться на людях, чтобы было на ком остановить взгляд и мысль. Затем, обленившись и тяготясь передвижениями, он и столоваться стал там. В полдень стучал блюдцем по мраморному столику, и гарсон быстро приносил тарелку, стакан, салфетку и дежурное блюдо на завтрак. Кончив есть, он медленно пил кофе, созерцая графинчик со спиртным, предвкушая часок полного забвения. Сначала он чуть пригубливал коньяк, как бы желая только отведать его, смакуя вкусную жидкость кончиком языка. Потом, запрокинув голову, по каплям цедил коньяк в рот, медленно ополаскивая крепким напитком небо, десны, всю слизистую оболочку, что вызывало слюну. С благоговейной сосредоточенностью глотал он коньяк, разбавленный слюной, чувствуя, как жгучая влага льется по пищеводу до самого желудка.

После каждой еды он в течение часа выпивал три-четыре рюмки, потягивая их маленькими глоточками, и постепенно впадал в дремотное состояние. Голова клонилась к животу, глаза слипались, и он засыпал. Очнувшись к середине дня, он сейчас же протягивал руку к кружке с пивом, которую гарсон ставил на столик, пока он спал. Выпив, он приподнимался с красной бархатной скамейки, подтягивал брюки, обдергивал жилет, чтобы прикрыть выглянувшую белую полосу сорочки, отряхивал воротник сюртука, вытаскивал из рукавов манжеты и снова принимался за изучение газет, уже прочитанных утром. Он читал их от первой до последней строчки, не пропуская реклам, спроса и предложения труда, объявлений, биржевого бюллетеня и репертуара театров.

От четырех до шести он шел погулять по бульварам, проветриться, как он говорил. Затем опять возвращался на свое место, которое сохранялось за ним, и заказывал абсент.

Он беседовал с завсегдатаями пивной, с которыми познакомился. Они обсуждали новости дня, происшествия, политические события. Так он досиживал до обеда. Вечер проходил так же, как и день, до закрытия пивной. Это был для него самый ужасный момент. Волей-неволей надо было возвращаться в темноту, в пустую спальню, где гнездились страшные воспоминания, мучительные мысли и тревоги. Со старыми друзьями он не видался, не видался и с родными, не видался ни с кем, кто мог бы напомнить прежнюю жизнь.

Квартира стала для него адом, и он снял комнату в хорошей гостинице, прекрасную комнату в бельэтаже, чтобы можно было смотреть на прохожих. Здесь, в этом большом общественном жилище, он был не одинок; он чувствовал, что вокруг него копошатся люди, он слышал голоса за стеной; если же открытая на ночь постель и догорающий камин опять нагоняли на него мучительную тоску, он выходил в просторный коридор и, словно часовой, шагал мимо закрытых дверей, с грустью посматривая на ботинки, по две пары перед каждой дверью, на изящные дамские ботинки, прильнувшие к тяжелым мужским; и он думал, что все эти люди, верно, счастливы и сладко спят, рядышком или обнявшись, в жаркой постели.

Так прошло пять лет. Пять хмурых лет, без всяких событий, если не считать случайной любви, купленной на два часа за два луидора.

И вот как-то, когда он совершал свою обычную прогулку от церкви Мадлен до улицы Друо, он вдруг заметил женщину, походка которой чем-то поразила его. С ней были высокий мужчина и ребенок. Все трое шли впереди него. Он задавал себе вопрос: "Где же я видел этих людей?" И вдруг по движению руки он узнал ее. Это была его жена, его жена с Лимузеном и его сыном, его маленьким Жоржем.

Он еле переводил дух, так билось у него сердце; но он не остановился, ему хотелось взглянуть на них, и он пошел следом. Казалось, это была семья, добропорядочная буржуазная семья. Анриетта шла под руку с Полем и тихо что-то говорила, временами посматривая на него. Тогда Парану был виден ее профиль. Он узнавал изящные очертания ее лица, движение губ, улыбку, ласковый взгляд. Но особенно волновал его ребенок. Каким он стал большим, крепким! Парану не видно было лица, он видел только длинные белокурые волосы, локонами падающие на шею. Этот высокий мальчуган с голыми икрами, этот маленький мужчина, шагавший рядом с матерью, был Жорж!

Они остановились перед магазином, и он вдруг увидел всех троих разом. Лимузен поседел, постарел, похудел; жена же, наоборот, расцвела и несколько раздобрела; Жоржа нельзя было узнать, так он изменился!

Они пошли дальше. Паран снова двинулся следом за ними. Потом быстро перегнал, вернулся и посмотрел вблизи, прямо им в лицо. Проходя мимо мальчика, он вдруг ощутил желание, безумное желание схватить его на руки и унести. Словно случайно задел он его. Мальчик обернулся и недовольно взглянул на неловкого прохожего. И Паран убежал, пораженный, преследуемый, раненный этим взглядом. Он убежал, как вор, в невероятном страхе, чтобы жена и ее любовник не увидели и не узнали его. Не передохнув, добежал он до своей пивной и, запыхавшись, упал на стул.

В этот вечер он выпил три рюмки абсента.

Четыре месяца не заживала в его сердце рана от этой встречи. Каждую ночь они снились ему все трое: отец, мать и сын, счастливые, спокойные, гуляющие по бульвару перед тем, как идти обедать домой. Эта новая картина заслонила прежнюю. Теперь это было что-то иное, иное видение, а с ним и иная боль. Жорж, его сыночек Жорж, которого он так любил, так лелеял когда-то, исчез в далеком и навсегда ушедшем прошлом. Он видел нового Жоржа, будто брата первого, мальчика с голыми икрами, который не знал его, Парана. Он ужасно страдал от этой мысли. Любовь мальчика умерла; связь между ними оборвалась; ребенок, увидя его, не протянул к нему рук, а даже сердито покосился на него.

Но мало-помалу сердце Парана снова успокоилось; душевные муки ослабли. Картина, представшая его глазам, преследовавшая его целыми ночами, потускнела, стала возникать реже. Он опять зажил, почти как все, как все бездельники, что пьют пиво за мраморными столиками и до дыр просиживают брюки на скамеечках, обитых потертым бархатом.

Он состарился в дыму трубок, облысел под огнем газовых рожков, стал почитать за событие ванну раз в неделю, стрижку волос два раза в месяц, покупку нового костюма или шляпы. Если он приходил в свою пивную в новой шляпе, то раньше, чем сесть за столик, долго разглядывал себя в зеркале, надевал и снимал ее несколько раз подряд, примерял на все лады, а потом спрашивал свою приятельницу-буфетчицу, которая с интересом смотрела на него: "Как, по-вашему, шляпа мне к лицу?"

Два-три раза в год он бывал в театре, а летом проводил иногда вечер в кафешантане на Елисейских Полях. Неделями потом звучали у него в памяти мотивы, вынесенные оттуда, и, сидя за кружкой пива, он даже напевал их, отбивая такт ногой.

Шли годы, медленные, однообразные и короткие, потому что они ничем не были заполнены.

Он не чувствовал, как они скользили мимо. Он подвигался к смерти, не суетясь, не волнуясь, сидя за столиком в пивной, и только большое зеркало, к которому прислонялась его лысеющая с каждым днем голова, отмечало работу времени, проносящегося, убегающего, пожирающего людей, жалких людей.

О тягостной драме, которая разбила его жизнь, думал он теперь редко, ведь с того страшного вечера прошло двадцать лет.

Но существование, которое он создал себе после этого, подорвало его здоровье, ослабило, истощило его, и хозяин пивной - шестой по счету с тех пор, как он стал там завсегдатаем, - частенько убеждал его: "Вам бы встряхнуться, господин Паран, подышать свежим воздухом, проехаться за город; право, за последние месяцы вас узнать нельзя".

И когда посетитель уходил, хозяин делился своими соображениями с кассиршей: "Бедный господин Паран, плохо его дело. Вредно для здоровья вечно сидеть в Париже. Посоветуйте ему съездить разок-другой в деревню, покушать рыбы, ведь вам он верит. Скоро лето, это ему полезно".

И кассирша, благоволившая к постоянному клиенту и жалевшая его, каждый день твердила Парану: "Послушайте, сударь, выберитесь подышать свежим воздухом. В теплую погоду в деревне так хорошо! Ох, будь моя воля, всю бы жизнь там провела!"

Назад Дальше