- Послушай! - с жаром воскликнул Ньюмен. - Уж не собираешься ли ты заманить меня в клуб и засадить за карточный стол? Не для того я так далеко заехал.
- А для чего, черт побери? Помнится, в Сент-Луисе ты не возражал против покера и обдирал меня как липку.
- Я приехал посмотреть Европу, причем посмотреть самое лучшее из того, что смогу. Хочу увидеть все самые интересные достопримечательности и делать то, что делают здесь умные люди.
- Ах вот как - умные! Премного тебе обязан. Выходит, ты считаешь меня болваном?
Ньюмен сидел в кресле боком, положив локоть на спинку и оперев голову на руку. Не меняя позы, он искоса взглянул на приятеля, улыбаясь скупой, настороженной, можно даже сказать, загадочной и в то же время добродушной улыбкой.
- Познакомь меня со своей женой, - сказал он наконец.
Тристрам так и подпрыгнул в кресле.
- Вот уж нет, ни за что! Она и без твоей помощи передо мной нос задирает, да и ты, видать, туда же.
- Да не задираю я перед тобой нос, дорогой, ни перед кем и ни перед чем не задираю. Я вовсе не гордец, смею тебя уверить, потому-то и хочу брать пример с умных людей.
- Что ж, как здесь говорят, пусть я не роза, но хотя бы рос около. Умных людей я тебе и сам показать могу. Ты знаком с генералом Паккардом? А с С. П. Хэтчем? А с мисс Китти Апджон?
- Буду счастлив с ними познакомиться. Я не прочь завязать побольше знакомств.
Тристрам забеспокоился; казалось, он что-то заподозрил, некоторое время он искоса рассматривал своего приятеля, потом спросил:
- Что у тебя все-таки на уме? Уж не задумал ли ты написать книгу?
Кристофер Ньюмен покрутил кончик уса, помолчал, потом ответил:
- Как-то, несколько месяцев назад, со мной случилась престранная история. Я приехал в Нью-Йорк по одному важному делу, рассказывать зачем - долго. В общем, речь шла о том, чтобы опередить моего конкурента в сделке на бирже. Этот конкурент когда-то сыграл со мной очень злую шутку. И я ему этого не забыл. Еще тогда рассвирепел и поклялся, что, если представится случай, я, фигурально выражаясь, вытрясу из него душу. На кон было поставлено около шестидесяти тысяч долларов. Если бы мне удалось увести их у него из-под носа, удар был бы весьма чувствительный, и он вполне его заслуживал. Я мигом нанял экипаж и отправился в путь. И вот в этом незабвенном, достойном славы экипаже и случилась со мной та странность, о которой я тебе говорил. Экипаж ничем не отличался от других таких же, разве что был погрязнее и по верху засаленных подушек шла жирная полоса, будто его не раз использовали для похорон. Я провел в дороге всю ночь, и, хотя меня будоражила мысль о деле, по которому я ехал, меня клонило в сон. Может быть, я задремал. Как бы то ни было, я вдруг очнулся то ли от сна, то ли от дремоты, очнулся с самым странным чувством. То, что я собирался сделать, представилось мне омерзительным. На меня это нашло ни с того ни с сего, - для пояснения Ньюмен щелкнул пальцами. - Так вдруг начинает ныть старая рана. Не могу объяснить, что это означало, - просто я почувствовал: противно мне все это дело, лучше бы уйти в сторону. Больше всего на свете мне захотелось потерять эти шестьдесят тысяч долларов, захотелось, чтобы они растаяли, провалились, чтобы я никогда о них не слышал. Причем произошло это совершенно независимо от моей воли. Я будто бы присутствовал на представлении какой-то пьесы. И разыгрывалась она у меня в душе. Можешь не сомневаться - у нас в душе часто творится такое, в чем нам ни за что не разобраться.
- Черт возьми! У меня прямо мурашки по коже забегали! - воскликнул Тристрам. - И пока ты сидел в экипаже и наблюдал эту свою пьесу, как ты ее называешь, твой конкурент прибрал к рукам твои шестьдесят тысяч?
- Не имею ни малейшего представления. Надеюсь, шельмец так и сделал, но я не стал выяснять. Мы остановились возле того места на Уолл-стрит, куда я велел ехать, но я остался сидеть в экипаже, и в конце концов кучер спустился с козел, чтобы поглядеть, не превратился ли его экипаж в катафалк. А я не мог выйти, как будто и в самом деле стал трупом. Что со мной стряслось? Можно сказать, мгновенное помутнение мозгов. Мне хотелось одного - убраться с Уолл-стрит. Я велел кучеру ехать к Бруклинскому парому и перевезти меня на другой берег. Когда мы там оказались, распорядился, чтобы он повез меня за город. А поскольку до этого я велел ему срочно доставить меня в центр города, наверно, он решил, что я рехнулся. Может, так оно и было, но, значит, я и сейчас сумасшедший. Все утро я провел на Лонг-Айленде, любуясь первыми зелеными листочками; дела надоели мне до смерти; мне хотелось все бросить и как можно скорее куда-нибудь убраться. Денег у меня было довольно, а если бы не хватило, достал бы еще. Мне казалось, что я стал иным человеком, и меня потянуло в какой-то новый мир. Когда так отчаянно чего-то хочется, лучше дать себе волю. Я понятия не имел, что со мной происходит, но бросил узду и пустил коня самого искать дорогу. И как только смог выйти из игры, отплыл в Европу. Вот как случилось, что я сейчас сижу здесь.
- Тебе стоило купить тот старый экипаж, - сказал Тристрам. - Опасно, когда такая коляска разъезжает повсюду беспрепятственно. Выходит, ты и впрямь все распродал и отошел от дел?
- Нет, я передал дела другу; когда захочется, я снова смогу взять бразды правления в свои руки. Поверь, через год все может повториться, только наоборот. Маятник качнется в другую сторону. Я буду плыть в гондоле или восседать на верблюде, и вдруг мне все это смертельно надоест. Но пока я свободен как птица. Я договорился, чтобы мне даже не писали о делах.
- Вот уж поистине caprice de prince, - заметил Тристрам. - Беру свои слова назад. Где уж мне помогать тебе! Твоим великолепным бездельем ты и без меня насладишься. Впору представить тебя коронованным особам.
С минуту Ньюмен смотрел на него, потом с легкой улыбкой спросил:
- А как это делается?
- Вот это да! - воскликнул Тристрам. - Я вижу, намерения у тебя серьезные!
- Конечно, серьезные. Разве я не говорил, что хочу взять от Европы все самое лучшее. Я знаю, просто за деньги самое лучшее не купишь, но подозреваю, что деньги могут многое. Кроме того, я и шуму хочу наделать много.
- Ого! Ты, видать, не из робких?
- Понятия не имею. Я хочу получить все, что возможно. Посмотреть людей, города, искусство, природу - все! Самые высокие горы, самые синие озера, самые лучшие картины, самые красивые соборы, самых известных мужчин и самых красивых женщин.
- Тогда оставайся в Париже. Правда, насколько мне известно, здесь нет гор, а единственное озеро находится в Булонском лесу, да и оно не очень-то синее. Но все остальное есть - полно картин и церквей, не счесть знаменитых мужчин и немало красивых женщин.
- Но я не могу поселиться в Париже, когда вот-вот наступит лето.
- На лето уедешь в Трувиль.
- Что такое Трувиль?
- Французский Ньюпорт. Половина американцев переселяется летом в Трувиль.
- А далеко оттуда до Альп?
- Почти столько же, сколько от Ньюпорта до Скалистых гор.
- А мне хочется увидеть Монблан, - проговорил Ньюмен, - и Амстердам, и Рейн, и еще множество мест, в особенности Венецию. О Венеции я наслышан.
- Ах, - сказал мистер Тристрам, поднимаясь из-за столика. - Я вижу, деваться некуда. Придется представить тебя жене.
Глава третья
Эту церемонию мистер Тристрам осуществил на следующий день, когда Кристофер Ньюмен, как было условлено, пришел к нему отобедать. Миссис и мистер Тристрам жили на одной из тех спланированных бароном Османом широких улиц у Триумфальной арки, которые застроены одинаковыми помпезными зданиями с молочно-белыми фасадами. Их апартаменты изобиловали современными удобствами, и мистер Тристрам не замедлил обратить внимание гостя на самые важные - газовые лампы и калориферы.
- Когда затоскуешь по дому, - сказал он, - сразу приходи к нам. Посадим тебя перед регулятором под большую добрую грелку, и…
- И вы тотчас перестанете тосковать, - вставила свое слово миссис Тристрам.
Муж в упор посмотрел на нее: тон, каким говорила его жена, часто ставил его в тупик, он никак не мог взять в толк, шутит она или говорит серьезно. Надо сказать, обстоятельства немало способствовали тому, что у миссис Тристрам развилась заметная склонность к иронии. Ее вкусы во многом отличались от вкусов мужа, и, хотя она часто шла ему на уступки, следует признать, что эти уступки не всегда были продиктованы благородными побуждениями. Дело в том, что в душе миссис Тристрам брезжил некий смутный план, который она в один прекрасный день намеревалась осуществить, - ей хотелось совершить что-то, возможно, безрассудное, но, несомненно, возвышенное. Что именно, она вряд ли смогла бы объяснить, а пока, идя на очередную уступку мужу, как бы обеспечивала себе в будущем чистую совесть.
Дабы избежать ненужных недомолвок, следует без промедления добавить, что ее мечты о независимости вовсе не включали в качестве непременного участника лицо другого пола - увлечение любовными играми не бросало тень на ее добродетель. И это объясняется несколькими причинами. Начать с того, что миссис Тристрам была некрасива и не питала никаких иллюзий относительно своей внешности. Она изучила себя с дотошной тщательностью, выяснила все свои недостатки и достоинства и примирилась с собой такой, какая есть. Произошло это, конечно, не без страданий. В юности она часами сидела повернувшись спиной к зеркалу и рыдала, не осушая глаз, а позднее, в отчаянии, с какой-то бравадой усвоила привычку публично объявлять, что больше других женщин обижена природой, надеясь при этом, что, как предписывали тогда общепринятые правила приличия, ее начнут разубеждать и уверять в обратном. Только переселившись в Европу, она научилась относиться к своей наружности философски. Ее наблюдательность, еще более обострившаяся здесь, подсказала ей, что первейшая обязанность женщины состоит не в том, чтобы быть красивой, а в том, чтобы нравиться, и, встречая на своем пути множество женщин, которые нравились, не обладая красотой, она поняла, в чем ее предназначение. Однажды она слышала, как один страстный поклонник музыки, выведенный из себя талантливым, но нерадивым певцом, сказал, что хороший голос только мешает правильно петь, и ей пришло в голову, что, возможно, точно так же красивое лицо - помеха для приобретения чарующих манер. И тогда миссис Тристрам приняла решение научиться искусству чаровать и выполняла эту задачу с поистине трогательной старательностью. Не берусь судить, сколь она могла бы тут преуспеть: к сожалению, она бросила попытки на полпути, объясняя это тем, что не встречает поддержки в своем узком кругу. Но я склонен думать, что у нее просто отсутствовал настоящий талант, которого требует это искусство, иначе она продолжала бы его постигать ради самого искусства. Натура бедной дамы отличалась незавершенностью. Затем она увлеклась соблюдением гармонии в туалетах, в чем разбиралась досконально, и успокоилась на том, что стала одеваться с безупречным вкусом. Она делала вид, что терпеть не может Париж и живет в нем лишь по одной причине - только здесь можно подобрать то, что по цвету лучше всего подходит вам к лицу, да и перчатки с застежкой на десять пуговиц без хлопот купишь только в Париже. Но когда она бранила этот столь богатый услугами город и вы спрашивали, где же она предпочла бы жить, ее ответы всегда поражали: она называла Копенгаген или Барселону - места, где провела не больше двух-трех дней. Тем не менее миссис Тристрам с ее неправильным, но умным личиком, всегда в романтических рюшах, несомненно, производила впечатление интересной женщины, стоило вам поближе с ней познакомиться. Она была застенчива от природы и, родись она красавицей, наверное (при отсутствии тщеславия), так застенчивой бы и осталась. Теперь же застенчивость соседствовала у нее с самоуверенностью, и подчас она вела себя с друзьями крайне сдержанно, а с людьми незнакомыми - на удивление откровенно. Она презирала мужа, и презирала напрасно - ее никто не неволил выходить за него. Когда-то миссис Тристрам была влюблена в человека умного, который пренебрег ею, и тогда она вышла за глупца, надеясь, что прежний избранник, неблагодарный умник, размышляя над ее выбором, решит, что ее вовсе не волновали подобного рода достоинства и он лишь льстил себе, полагая, будто она им интересуется. Неугомонная, всегда неудовлетворенная, мечтательная, не ищущая ничего для себя, но наделенная необузданным воображением - она, как я уже заметил выше, была поразительно незавершенной натурой. В ее душе роились замыслы, направленные как во благо, так и во зло, но все они ни к чему не вели, и тем не менее она, несомненно, была отмечена искрой Божьей.
Ньюмен всегда любил общество женщин, а теперь, живя вдали от родных краев, без привычных занятий, охотно восполнял образовавшийся пробел. Он проникся большой симпатией к миссис Тристрам, она искренне отвечала ему тем же, и после их первой встречи он проводил в ее гостиной долгие часы. После двух-трех бесед они стали закадычными друзьями. У Ньюмена была своеобразная манера вести себя с женщинами, и со стороны дамы требовалась известная догадливость, дабы понять, что он ею восхищается. Он не отличался галантностью в обычном смысле этого слова - не расточал комплименты, не сыпал любезностями, не произносил речей. Если в разговорах с мужчинами он любил прибегать к тому, что называют подтруниванием, то, садясь на диван рядом с особой прекрасного пола, преисполнялся величайшей серьезности. Он не был застенчив, а так как неловкость возникает в борьбе с застенчивостью, не был и неловким; серьезный, внимательный, смиренный, часто молчаливый, он попросту таял от восторженной почтительности. Такое отношение к прекрасному полу не объяснялось какими-либо теориями, не было в нем и особой сентиментальности. Ньюмен никогда не задумывался о "положении женщины в обществе", а к образу "президента в юбке" не испытывал ни симпатии, ни антипатии. Подобные мысли вообще не приходили ему в голову. В его отношении к женщине проявлялись все лучшие черты его доброго характера; оно проистекало из инстинктивной и истинно демократической убежденности, что каждый имеет право жить, как ему хочется. Если любой оборванный нищий имеет право на постель и стол, право зарабатывать деньги и участвовать в выборах, то уж женщин, которые куда слабее и чья физическая хрупкость взывает к опеке, следует бережно поддерживать за счет общества. Для этой цели Ньюмен был готов платить любой налог, пропорциональный его доходам. Более того - Ньюмен в жизни не прочел ни одного романа, и потому ставшие уже традиционными представления о женщинах он составил для себя сам. Его поражала их проницательность, их глубина, их такт, меткость их суждений. Они казались ему утонченно мыслящими созданиями. Если верно, что здесь, на нашей грешной земле, каждый, чем бы он ни занимался, должен опираться либо на религию, либо, во всяком случае, на какие-то идеалы, то Ньюмен черпал вдохновение в неясных мечтах о благородном светлом челе дамы, которой когда-нибудь посвятит все, чего достиг.