ПРИБЛИЖЕНИЕ К ВЕЛИКОЙ КАРТИНЕ - Погодин Радий Петрович 7 стр.


Известно, конечно, всем, что у человека шесть каналов познания - шесть органов чувств. Книга же эксплуатирует один - глаз. И то не все поле зрения, а только центральное пятно, причем в несвойственной зрению сильно растянутой временной цепи. Чтобы было понятнее, о чем я тут толкую, представьте, как глаз воспринимает живопись - цельно за считанные секунды. На книгу у него уходят дни, причем в тоскливом черно-белом диапазоне. Телевидение же использует широко и цветное зрение, и слух. Причем можно вскочить и заорать, что важно для активизации других органов чувств. Почему дети любят жевать во время чтения? Совсем не потому, что они голодны, - им не хватает сенсорной активности.

Люди, сделав виток по спирали развития, подходят к аналогу пения и слушания былин у костра, где отроки и видели, и слышали - ощущали тепло огня и холод ночи - включались в сложный диалог с природой через своего учителя и свои чувства.

"Но именно книга, фиксированная и широко тиражированная мысль, во много раз ускорила процесс познания, сделав развитие цивилизации лавинообразным", - сказал бы гордый критик. Но он молчит - надулся. Его телевизор погашен.

Любимая нами книга имеет, конечно, свойства, присущие только ей, - общение с книгой безгласно, интимно. Она развивает мечтательность, грезу - свойства натуры, не самые полезные сегодня. Книга - маленький эгоистический театрик. Конечно, нам его жаль.

Человек - эгоист по своей природе, любую технику он приспособит для нужд своего эгоизма - появятся маленькие электронные театрики. И мамы будут вытаскивать их у детей из-под подушек.

В будущем ребенок, правильнее сказать - человек, упорядочит свои отношения с коммуникацией, но сегодня он преодолевает стремнины и восторги новых возможностей. Книга безусловно потеряет свою безраздельную власть над миром. За рубежом к этому люди серьезно готовятся: конечно, если на небольшой дискете уже возможно записать содержание нескольких десятков книг - а толщина дискеты чуть толще хозяйственной фольги - и с той же дискеты снимать звук и там, где нужно, статичное или подвижное цветное изображение, то это будет уже не просто субъективное постижение знаний, но вливание их под давлением - ведь грядущая сложная цивилизация именно того и требует, а у нас пока только охают, только чешутся и уже загодя ностальгически ноют по книге.

Ребенок нынче встречается с телевидением раньше, чем с книгой. Книгу он еще слюнявит, а телевизор уже смотрит сознательно и уже отличает зайца от слона и трактор от коровы. Но вот наступает время, и мама берет книгу и читает ему сказку. И на все, что написано в книге, и на саму книгу накладывается непререкаемый авторитет матери. Таким образом, книга вычленяется из окружающего нас культурного фона как особая нравственно-воспитательная сущность. Именно она в дальнейшем оказывается способной противостоять разрушительному вулканизму подростковых разоблачений. И уже родители обращаются к книге как к авторитету в спорах, поскольку авторитет этот был ранее заложен в душу ребенка.

И если библиотека есть храм - второй после храма Божьего, то электронная информатика с дискетами, экранами, шлемофонами представляется мне похожей на атомную подводную лодку, на бомбоубежище, на автоматический завод по производству огнетушителей.

В электронной информатике не нужен свет с неба.

Дон Кихот

В блокаду я остался один. Выучился на автослесаря. Ремонтировал грузовики, разбитые на фронте. Сам сделал печурку из листового железа - все в блокаду печурками согревались - печи топить было нечем. Дрова у меня из сарая украли. И я украл - книги. Из соседнего сарая. Связки книг. Хозяева их, образованный народ, эвакуировались в Алма-Ату.

Я старался найти что-нибудь деревянное. Всю домашнюю мебель сжег. На Гаванской улице разбирали бревенчатый дом, и я норовил ухватить что полегче: рамы, части дверных коробок - словом, то дерево, что мне было по силам. Потом, когда тело мое приняло форму скелета, а отечные ноги - форму валенок и я выходил на улицу только за хлебом и за снегом для кипятка, я перешел на бумажное топливо и на обувь. Обувь давала больше тепла, чем книги, но ее было мало - особенно жарко горели галоши. Книги горели плохо. От них было много золы. Но особенно неприятно было книжки рвать - целиком они совсем не горели, обугливаясь, дымили и удушали огонь.

Каких книжек я только не наносил в кладовку из соседнего сарая от образованных людей. Больше всего было Гарина-Михайловского, писателя, которого сейчас, пожалуй, мало кто знает. Были у меня Золя, Шиллер, Мериме, Вальтер Скотт, Бальзак, были русские классики. Много было книжек советской поэзии в мягких переплетах. Была даже книжка Адольфа Гитлера "Майн Кампф" - ее я сжег с удовольствием. Я старался не думать, что жгу книги, пока мне не попался в руки "Дон Кихот". Это была книга моего старшего брата. Брат был во всем лучше меня, и не потому, что был старше. Он был объективно лучше. Жил он с отцом, мать с отцом состояли в разводе. Нас брат любил и пришел к нам жить перед самой войной. И в армию его провожала мама. С собой брат принес красивый переливчатый плащ и три книги: "Дон Кихот", Рабле и однотомник Чехова. Эти три книжки и были перед войной нашей домашней библиотекой.

"Дон Кихота" на моих глазах не читал никто, кроме прилежных девочек-отличниц, которые даже в баню ходят с книжками.

Я сидел у печурки и рассматривал картинки Доре. Хотел я и "Дон Кихота" в огонь засунуть. Но Рыцарь был из блокады. Художник Доре все предвидел. Рыцарь ехал на своем Росинанте через мою комнату - он был ленинградцем с изможденным до смерти лицом и непокоренным сердцем. В глазах его полыхал огонь, может быть, огонь тех книг, которые я уже сжег.

Мне вспомнилась фраза, сказанная о Дон Кихоте братом: "Камень, брошенный в Рыцаря, попадет в нас. Заслони его, если понадобится..." К тому времени мой старший брат уже погиб где-то в Карпатских горах.

Когда брат принес "Дон Кихота", я сказал ему:

- Неужели ты это читаешь? Это же для детей.

- Это для всех, - сказал он.

- Лев Толстой гениальнее.

- Может быть.

- Он тронутый.

- Тронутый, - согласился брат. У брата были очень ясные глаза: если у меня они были как два маленьких серых булыжника, чуть в синеву, то у него, может быть, те же камни, но на дне веселого ручья. - Он не душевнобольной, - сказал брат. - Но тронутый безусловно. Смотри, как здорово: тронутый идальго въезжает в мир на своем Росинанте и оказывается, что мир густо населен умалишенными. Пока тронутого Дона нет, общего сумасшествия не видно - всюду грязь и все грязны. Художники говорят: чем больше грязи, тем больше связи. В социальных палитрах каждый цвет существует с добавкой "грязно": грязно-голубой, грязно-зеленый, даже грязно-черный. А тут въезжает на Росинанте Рыцарь ослепительно чистый. Тронутый в сторону чистоты. Ты понимаешь, что мы видим?

- Понимаю, - сказал я. Но сам я этого тогда не видел, и мне в оправдание было лишь то, что сам я тогда "Дон Кихота" не читал - пробовал, но скуку эту не одолел.

Брат объяснил, что позже этот прием, но с обратным знаком, использовал Гоголь в "Мертвых душах", где мошенник Чичиков на фоне российских негодяев выглядит чуть ли не образцом благородства. Гашек использовал прием Сервантеса прямодушно: солдат Швейк у него сумасшедший даже со справкой. И на фоне нормального сумасшедшего со справкой армия Франца-Иосифа выглядит толпой идиотов и воров. Остап Бендер у Ильфа и Петрова - тот же прием.

"Золотого теленка" я еще тоже не осилил, эта книга мне тоже казалась глупой и скучной. Брат знал о моих затруднениях - глаза его смеялись.

- Конечно, - говорил он. - Глупо сражаться с баранами, если это бараны. Но если это народ...

- А почему его каторжники побили? - спросил я заносчиво.

- Если ты каторжника освободил, это еще не значит, что он перестал быть убийцей и вором.

- Но злость берёт - такой дурак, - сказал я.

- Ты помнишь клоунов - Белого и Рыжего? - спросил брат. - Тебе всегда, конечно, было жалко Белого? Дон Кихот и Санчо Панса - клоунская пара.

- Не заливай.

- Да нет, так оно и есть. Это еще одно чудо этой книги. Идеи Белого клоуна - Дон Кихота столь высоки, что он не кажется нам шутом, но скорее святым. Дон Кихота посвятил в рыцари трактирщик. Они альтернативны.

- Что? - спросил я. Мода на иностранные слова тогда процветала, но на какие-то моряцко-спортивпые.

- Взаимоисключающи, - сказал брат.-- Рыцарь - альтернатива трактирщику. Санчо Панса - трактирщик. Но он сострадает Дон Кихоту, как всякий Рыжий клоун сострадает клоуну Белому. И сострадание это снимает взаимоисключаемость - они могут через сострадание друг к другу сосуществовать. Рыжий клоун знает, что без Белого клоуна людям не справиться с жизнью. Дои Кихот выше религии. Выше Христа. Но он смешон, и поэтому люди в церкви молятся Христу. Дон Кихота они втихую сожгли на костре. Дон Кихот - разрушитель религий. У него одна молитва - Дева.

Я возразил, сказав что-то насчет идиотских великанов.

- И великаны, - сказал брат. - Они не бред собачий. Рабство - это не плен, это наклонность. Мы каждое мгновение готовы подчиняться: "Король убит. Да здравствует король!" Обжорство. Глупость. Мошенничество. Невежество. Нет пороков-карликов - все великаны. Пьянство пока неистребимый великан.

- Тогда зачем сражаться?

- Чтобы не погибнуть. Жизнь - борьба с самим собой.

- А ветряная мельница?

- Это особый великан, самый страшный. Ветряная мельница - мать машинной цивилизации. Но определению Маркса. Сервантес до этого сам допер в шестнадцатом веке. Машинная цивилизация поработит человеческий разум, заставит наш мозг трудиться лишь над совершенствованием машин. Ветряная мельница истощит землю, прогрызет ее, как червь яблоко. Истощит душу...

- Но зачем он себе Дульсинею придумал?

Брат пожал плечами.

"Дон Кихота" я не сжег. Не сжег Чехова Антона Павловича и Пантагрюэля. "Дон Кихота" я не читаю. Но когда читаю Каштанку или Ваньку Жукова, я вижу блокаду, вижу глаза Горгоны, которые убивают.

И думаю: "Если не сбылась мечта моего друга Степы и мы не построили Библиотеку-Храм, то пока еще не построили и памятника библиотеке. Библиотека еще жива. Отчего же ей было так плохо?"

Мы не нуждались в свете с небес! Долгое время. Древние греки называли такие времена Темными Веками. Но Рыцарь Печального Образа ехал на Росинанте по нашим просторам...

Он едет через наши сердца. Через сердца молодых. Через сердца детей.

Я обращаю свои глаза к книге. Я ставлю ее на полку. Миллионы книг я ставлю на полку. Чтобы сторожить.

Вдруг кто-то великий вырубит электричество. А книгу ведь и со свечкой можно читать.

ГУСИ-ЛЕБЕДИ

Красивое название. Я несколько раз пытался прилепить его к какому-нибудь своему рассказу. Сочинял для этого прозу с холмистой местностью и озерами для водоплавающих птиц. Мои приятели оказывались прытче - смотрю, у них "Гуси-лебеди" уже в переплете. Да и стеснялся я.

Теперь я названия этого не стесняюсь, потому что речь моя пойдет о сказке.

Сказка! Чудо какое. Без конца и края. И вверх, и в глубину. И вширь, и вдаль...

Иногда пожилые люди присылают мне свои сказки, категорически полагая, что я должен прочитать и похвалить их. На мой отказ отвечают с высокомерной обидой: "Горький читал, а Вы..." В подтексте: Горький - гений, а ты кишка кобылья.

Я не уверен, что Горький читал. Невозможно читать плохие сказки. Можно читать плохие детективы, но плохая сказка - это уже не сказка.

Сказка!

Что это такое? А кто его знает. Особый вид литературы...

Покойный ленинградский профессор Пропп Владимир Яковлевич много знал - особенно о сказке волшебной. Кто хочет заняться, должен прочесть две его основные книги: "Морфология сказки" и "Исторические корни волшебной сказки". Чуть меньше знает о сказке замечательный ленинградский литературовед-фольклорист Владимир Бахтин. Мы с ним земляки - новгородцы. Он мой друг. Я считаю его одним из своих учителей. И горжусь. Он очень умный. И добрый. Кто интересуется, должен прочитать его книжку "От былины до считалки". Сейчас эта книжка лежит на моем столе.

Много знал о сказке Гоголь Николай Васильевич.

А вот Ершов Петр Павлович, наверное, не очень над сказкой задумывался, иначе, оробев, не взялся бы за "Конька-горбунка". "Конек" сделан стихийно, на вдохновении и интуиции.

Меня же на одоление сказки подвигнула Дора Борисовна Колпакова, уникальный редактор детской литературы. Сейчас она издает журнал "Искорка". По мнению ленинградских писателей, это лучший в Союзе детский журнал, хоть и на отвратительной бумаге.

Я всегда пишу трудно - маюсь. Неохота мне и страшно - как будто я боксер, и мне нужно по собственному желанию выходить на ринг, где ждет меня загорелый верзила абсолютной весовой категории. Что же касается сказок, то на ринге уже не верзила, а Змий огнедышащий, трехголовый, бессмертный и беспощадный. К тому же насмешник и хохотун.

Сказки, плохие ли - хорошие, я написал. И наверное, поэтому у меня часто спрашивали: "Что же такое сказка?"

Объяснить толком я не умел и теперь не умею. Но объяснял.

Представьте, говорил я, кирпич. По этому кирпичу некто ударил кувалдой. Что будет? Реализм будет - нормальные кирпичные осколки. И кирпичная пыль. Никакой тайны. Никакого восторга.

Но вот другой некто шарахает по другому кирпичу другой кувалдой. Снова летят осколки. Теперь в виде маленьких, ровненьких кирпичиков. И никакой пыли. Что это? Это научная, как говорится, фантастика. Третий некто завладевает кувалдой и грохает по третьему кирпичу. Осколки брызжут по сторонам. Сверкающие, не кирпичные - изумрудные. Чистой воды. Каждый поболе желудя. Это, конечно, сказка.

Но - парадокс! - несмотря на волшбу, ведовство, чародейство, сказка похожа на икону...

В том смысле, что в сказке, как и в иконе, больше "нельзя" чем "можно". Сказка, прежде всего, канон и запреты. В сказке на яблоне могут расти золотые яблоки, но ни в коем случае не орехи. И не какие-нибудь разноцветные шелковые ленты и одеколоны. Груши в сказке растут на груше. Волшебные на волшебной. А ленты и одеколоны на галантерейном дереве. Принцессы рождаются у королей, пастушки у пастухов.

Можно ли начать сказку так: "У одного булочника родился принц..."?

Сказочные правила гласят - никакой путаницы! Нарушение канона - это сказкоподобие. Это уже другой вид литературы, может быть, даже фантастика.

Очень важное для сказочных жанров правило - а жанров в сказке столько же, сколько и во всей прочей литературе - бесплодие волшебной палочки. Волшебная палочка может все, кроме самовоспроизводства. С помощью одной волшебной палочки нельзя получить их целый пучок. Это кошмар - самовоспроизводство волшебных палочек.

Самовоспроизводство волшебных средств дело утопии или фантастики. Фантастика может тиражировать лампы Аладдина и печати Соломона, чтобы рассмотреть, что из этого получится.

Мы уже имели - всему населению по волшебной лампе. Мы уже были ослеплены этим светом.

Впрочем, у фантастики и у сказки есть общее "нельзя". Нельзя вводить в сюжет личность Бога. Сказка от этого просто-напросто перестанет быть, а фантастика становится стыдной. Именно эта особенность, на мой взгляд, ставит и фантастику, и сказку на ступень "низких жанров", что, впрочем, не делает их ни менее увлекательными, ни менее трудными для сочинения.

Один мой товарищ пожелал заняться критикой с позиции абсолютной честности и нелицеприятности. И набрел он на этом своем крестоносном пути на мою сказку "Маков цвет". И написал критику. Где утверждал горячо, с искренней убежденностью, что мой герой должен был идти учиться красоте не в отдаленные века, когда возникали ремесла и искусства, не в дальние страны, где они возникали, но в древний Новгород к иконописцам - создателям национальной эстетической концепции. Мой добрый критик не понимал одного, что древний изограф писал не иконы, но лики. Лик - даже не портрет с натуры - это подлинное лицо Благодати, некая ее ипостась, способная к диалогу, подаренная Богом изографу за его благочестие и смирение. На икону не смотрят, с ней разговаривают - открывают ей душу.

Чтобы такой лик написать, нужен был не столько талант живописца, сколько безупречная жаркая вера - способность погружаться в ожидание Бога всей душой, но не как в освежающую воду, а как в расщепляющий тебя свет. Христос в такой ситуации становится главной реальностью бытия, и сказка превращается в апокриф. Не сладить и сонму волшебников с Благодатью, даже с ее ликом.

Так что оно такое, сказка - само слово?

С - приставка, означающая - откуда, с чего. В данном случае с устного: казать - говорить. Но казать - это и показывать. Стало быть - с глаза, с показа.

Рассмотрим происхождение слова по наибольшему авторитету, словарю Фасмера. Этимология сложная, уходящая в глубину веков.

В славянских языках: говорить, показывать, доказывать, убеждать, называть. Даже предначертание - наказ. Даже метод - доказательство. В древнеиндийском: появляться, блистать, светить, увидеть. В персидском: учить. В древнеперсидском: учить, наставлять. Погружаясь в глубину времен, этимология подводит нас к азу - началу начал - к истине.

Сказка - рассказ с чего? С аза, с истины, причем самолично виденной.

Для обозначения разговора было другое слово: баять. Отсюда байки, баутки. Отсюда и обаятельный, то есть умеющий очаровывать словом. А сказка - повторюсь - отчет о виденном.

Именно в этом смысле слово сказка употреблялось в русской жизни в старину - отчет о путешествии.

Поскольку путешественники включали в свои отчеты местные легенды, горячечный бред, просто небылицы, суеверия, страхи, нечто увиденное во хмелю и нечто сегодня простое, но по тем временам необъяснимое, то понятие "сказка" постепенно приобретало противоположный истине смысл. Особенно постарались в этом перевороте государевы ревизоры, писавшие "правдивые" отчеты о всякого рода ревизиях, так называемые ревизские сказки.

Истина стала ложью. Правдивое описание увиденного - произведением, основанным на небылицах.

Но! "Сказка - ложь, да в ней намек..." Так что правда в сказках осталась. И как раз та - глубинная - аз. Сказка стала удобной - нетривиальной упаковкой для тривиальной морали.

Назад Дальше