Дама и фефёла - Николай Лесков 2 стр.


– "Примеров не получи-ла", так иди с богом.

И, перекрестив несколько раз своего ребенка, сидевшего на левой руке девушки, дама подала ей в правую руку дождевой зонтик и пропела:

Voici qu'a tourne la guerre,
Quand Pucelle porle barnière!

Затем она взяла девушку за плечи, повернула и, воскликнув: "Peste!" – выставила ее за дверь.

Девушка эта на вид была ни хороша, ни дурна и не казалась ни умною, ни глупою, а какова она была на самом деле, это увидим ниже.

Звали ее Прашею.

VII

Супруги "разъехались". Совершилось это почти так, как часто делается, то есть "не без неприятностев", – ни смиренство мужа, ни французские ритурнели жены не устранили ссоры, и при самом последнем "adieu" дело не обошлось без участия "народных представителей" в лице двух дворников, которые при этом обнаружили непосредственное народное миросозерцание. "Неприятность" поднялась было из-за маленькой книжной этажерки, которую тянули в две противоположные стороны до тех пор, пока она с треском распалась на свои составные части, и тогда те части, которые остались в руках дамы, полетели в лицо мужу.

Один из народных представителей был против этого и говорил, что "не надо шкандалить, а надо разойтись чинно и благородно", но другой, напротив, находил, что это так и следует, и сказал: "Если не ссориться, так тогда зачем и расходиться?" Мне это показалось оригинально, и я после побеседовал с этим мыслителем, по выводам которого "в разврат идти" (то есть разлучаться) можно только "до того поругамшись, когда уже терпеть нельзя. Тогда и разводись. И тогда – поскандалить очень приятно, потому что вперед лучше и знаться не захочешь".

Это рассуждение осталось у меня в памяти, и я не раз в жизни видел, что в нем есть основательность.

Но, как бы то ни было, супруги разлучились таким образом, что взволнованный и огорченный муж прошипел на пороге:

– Желаю вам всего лучшего!

А жена ему ответила:

– Diable t’emporte! – и заперла за ним дверь.

Ребенок остался при матери, и с ними же осталась и Праша. С неделю ее всякий день можно было встречать в Таврическом саду, где она возила в колясочке писательское дитя. Она хорошо берегла ребенка и очень сожалительно говорила об изгнанном хозяине.

– Очень простой и смирной, добрый барин! – говорила она и сама краснела, задумывалась и однажды даже заплакала.

– Вот это хорошо, что вы такая добрая девушка, – сказал я. – Хорошо, что вы жалеете человека. Но, впрочем, надо жалеть и барыню. У нее какой-то несчастный характер.

– Ах, это точно, что жалеть надо всякого, но она смелищая, а он ужасно какой смирной. Ему и на воле тоже мало будет хорошего.

И вскоре после этого такой пассаж, что с детскою колясочкой в Таврическом саду появилась сама мать с зонтиком и с книгой в руках, а Праши уже не было.

Что у них случилось?

VIII

Помню серый, холодноватый день. Мать сидит и держит в руке волюмчик Таухницского издания. Но чтение, по-видимому, плохо ее занимает; она роняет книгу и опять ее поднимает, кладет ее на колени и хочет резать листы головною шпилькой, но листы рвутся, и книга падает. Она хочет ее поймать и попадает себе в лицо зонтиком, который держит в руке, вместо того чтобы положить его возле себя и сделать, что нужно, обеими руками. Ребенку наскучило смотреть на это неуклюжество, и он стал плакать. Тогда дама бросила книгу и стала поправлять дитя, но у нее ничего не выходило. Она нагнулась пребезобразно над коляской ребенка и оцарапала ему булавкой лицо; он заревел. Она ему погрозила, потом выхватила его и перевернула, опустив его вниз головою, и, рассердись на себя, прибила его рукой справа и слева. Ребенок вытянулся и зашелся в рыданиях. Две близко сидевшие дамы в самых мягких выражениях заметили матери, что ребенок испугался и что от этого может случиться припадок. Она отвечала им, что это "не их дело", что она "сама мать", и, быстро встав с места, она повезла колясочку к выходу из сада, но на виду у всех попала в колесо зонтиком и за один прием переломила в зонтике ручку и опрокинула коляску. Это ее так взбесило, что она бросила и коляску и ребенка и со всех ног упала ниц в траву куртины и истерически зарыдала.

Дитя, видя безумие матери, стихло.

Несколько дам кинулись к ней, чтобы ей помогать, но она на них навела ужас своими судорогами, и дамы отступились.

Пришли садовый сторож и солдат и стали ее поднимать, но она вскрикнула: "Peste!" – и ударила их обоих по рукам обломком зонтика, а потом встала сама, посадила дитя и повезла сбоченившуюся коляску, не обращая ни малейшего внимания на ребенка, который теперь, однако, молчал, как будто он понял, что его дело не шутка.

Произошло вот что: Праша узнала, что ее "смирный" и "простой" барин заболел и валяется без присмотра и без помощи, так что и "воды подать некому". Внутренний жар и истома недуга ей были знакомы, и она знала, что тут нужна помощь. Больше ей соображать было нечего, и она сейчас же бросила ребенка матери на руки и ушла служить больному. Как простолюдинка, она начала с того, что она его "убрала", то есть освежила его постель, вытерла самого его водой с уксусом, обласкала утешительными словами и сварила ему бульон, а потом, когда он "пошел на поправку", он ощутил близость ее женственного присутствия и отблагодарил ее своим мужским вниманием. Это ведь так обыкновенно… Но, может быть, это ему надо поставить в вину, особенно если он не придавал этому серьезного значения; но она … она "вся ему предалась" и ни о чем более вовсе и не рассуждала.

– Я, – рассказывала она, – только и хотела, чтоб он знал, что он теперь не один, а у него есть раба .

Такое сердце, и такие понятия.

Но не пренебрегите пока этим рабским сердцем.

IX

Из своих новых отношений к "господину" Праша не делала никакого секрета, но и не бравировала ими, что со стороны "фефёлы" – редкость. Все в доме у них шло так тихо и благопристойно, как будто связи и не существует. Приятельскому кружку, однако, скоро стало известно, что между ними установилась любовь. Узнала это и его жена, и оттого-то она и каталась по траве, оттого у нее все падало из рук и ломалось. И как она его ни порицала, "особенно vis-а-vis d'une femme", но измены она ни мужу, ни Праше не подарила и вызывала их обоих к мировому, где был какой-то инцидент с истерикой, и потом все успокоилось. Супруга взяла еще, что могла, с оброчного мужа и сникла с наших глаз, а у Прашн к году родился ребенок, которого она сама кормила, а при этом, конечно, все мыла, шила и варила. Жили они на очень маленькие средства, и Праша тряслась за всякий грош, чтобы было из чего жить и "посылать барыне" . Скучать ей было некогда, а если ей случалось оставаться одной и поджидать поздно ночью своего господина, то она чувствовала "жуть" и тоже нашла чем себе помочь в этом горе: она брала из пачки писательских фотографий карточку Александра Дюма с его страшно кучерявою шевелюрой и начинала ее рассматривать: "тогда ей тотчас же становилось смешно", и жуткость проходила.

С. переходом "Отечественных записок" к Некрасову писатель остался без работы, и у них было худо; но потом он скоро был приглашен во "Всемирный труд" к доктору Хану, где работы было много, и дела поправились. Праша близко в это вникала и отлично поняла, чтт нужно человеку при "спешке". Она ему все приспособила для занятий в их маленькой квартирке, состоявшей всего из двух крошечных комнаток в надворном деревянном флигеле.

Она сделала все, что позволяла ей возможность, а он был так неизбалован и так нетребователен, что не желал большего.

– Чего же-с мне еще надобно? – говорил он, чрезвычайно довольный своим положением. – Я теперь могу работать спокойно и дни и ночи: мне никто не мешает, и я докажу, что значит эстетика!

У него "был задуман ряд статей", но они написаны не были. Не прошло полугода после этого, как Гр. П. Данилевский навестил его и нашел "заработавшимся до бесчувствия". Данилевский уговорил его немножко прогуляться – провез его в коляске по островам, угостил на воздухе ужином и отвез домой, сдав на руки ожидавшей его Праше. Данилевский был поражен худобою и усталым видом писателя и тем, что он как будто не замечал ничего окружающего и мог говорить только о ряде задуманных им статей. Праше сказали, чтобы она его непременно выпроваживала гулять, и она об этом очень заботилась: звала его "в сад, смотреть зверушек", которых ей будто очень хочется видеть, но он не слушался и даже сердился. Зимой, продолжая такой же "безотходитсльный" образ жизни, он ослабел, закашлял и расхворался, а Великим постом умер. Праша испытала неожиданный ужас: она оставалась одна, с ребенком и без всяких средств. "Законная вдова" усопшего сближала случай смерти мужа с тем, что Данилевский перед этим угостил его ужином, и добивалась узнать, как он возвратился домой: "sur les deux pattes ou sur toutes les quatre", – и в то же время она вступила во все свои законные права и получила все, что могло быть усвоено ей и ее законному ребенку. А "беззаконнице" Праше и ее ребенку не досталось ничего . Власть, обеспечивавшая имущество покойного, то есть его дрянную мебелишку и черняки недописанных статей, опечатала помещение, где жил литератор, а Прашу, как прислугу, "вывели", и никому до нее не было никакого дела. О бедной Праше решительно никто не подумал, но она и в изгнании не оробела, а провожала гроб и показалась у могилы с твердым видом.

Так, пусть мертвые хоронят своих мертвецов; мать, имеющая дитя, должна жить … и она должна хорошо жить, честно!

Посмотрим, как она это выполнит?

X

На другой же день после похорон литератора Праша пришла ко мне с ребенком на руках и сказала:

– Не обижайтесь на меня, что я с ребенком пришла. Не на кого его оставить. Посоветуйте: как мне быть?

Она меня сконфузила: я видел, что мы не сделали после смерти товарища самого важного дела: мы не подумали об этой женщине и о ее ребенке, и к этой оплошности я прибавил другую, еще худшую и даже достойную строгого осуждения: я заговорил о том, чтоб отдать ребенка, а Праша, которая стояла передо мною, от этого так страшно побледнела, что я упросил ее сесть, и тогда она сейчас же заговорила:

– Отдать дитя навсегда… ни за что!.. Слов нет, я сама виновата, – ну, все же я могу о нем и обдумать. В этом доме, где я вчера угол взяла и мы там ночевали, там бабы живут и ходят шить мешки. И я могу шить мешки, но его туда с собой нельзя брать.

Она прижала к себе ребенка и залилась слезами.

У меня в тогдашнее время не было никаких запасов, которыми я мог бы поделиться, и все, что я мог дать бедной Праше, это было пять рублей. Я просил ее взять это пособие и идти пожить на квартире два-три дня, пока я испробую, нет ли возможности устроить для нее с ребенком какую-нибудь новую складчину. Она не ломаясь взяла деньги, шепотом сказала:

– Благодарю вас: постарайтесь! – и ушла.

Но стараться тогда было мудрено, и многого в нашем положении сделать было невозможно. Тогда еще не было таких хороших литературных заработков, какими нынче похваляются нынешние молодые писатели, между которыми есть уже и капиталисты и даже сибариты. Мы тогда работали очень много и очень старательно, но получали мы мало, а часто и вовсе ничего не получали. Сами бедняки, мы нередко сотрудничали "из чести" у очень необеспеченных издателей, которым, однако, мы считали за обязанность помогать "по сочувствию к хорошему направлению". Некоторые из этих благородных предпринимателей скоро сообразили, что из наивного настроения искренних писателей можно извлечь выгоды, и они этим воспользовались (кто хочет лучше с этим познакомиться, пусть прочтет переписку Д. И. Писарева с Г. Е. Благосветловым).

Гончаров называл это время "грубым периодом в литературе". Оно и действительно было грубовато и очень несправедливо, но тогда в литературной среде встречались характеры до такой степени цельные и строго относившиеся к призванию писателя, что теперь даже не верится, вправду ли это было, и если было, то отчего же это так скоро прошло? А это было! Люди бедствовали при своих ничтожнейших заработках, которых притом еще часто нельзя было получить из тощих касс редакций, и частенько эти люди друг с другом ссорились, но выгод от перехода к "чужому направлению" они не искали. Изменить своему знамени и перейти под чужое тогда почиталось за дело вполне бесчестное, и то, что теперь в этом роде делается беспрестанно, тогда происходило чрезвычайно редко.

Благородная строгость стала ослабевать после того, как "софисты XIX века" замололи о том, что все на свете можно защищать без стеснения, и сами стали показывать пример слишком "широкой жизни". Литераторы не захотели отстать и стали манкировать литературною независимостью.

(Тогда же начали пренебрегать и внешним времяпровождением, и в литературных домах стали раскрывать ломберные столы и начали играть в карты, чего ранее почти все стыдились.)

Но возвратимся к осиротелой Праше.

XI

С огромным усилием собрал я для этих сирот двести рублей. После смерти А. И. Пальма я собрал и передал в литературный фонд с лишком две тысячи рублей, но это было легче сделать, чем в прежнее время собрать две сотни. Зато дамы даром дали совет поместить ребенка "на молоко" к почтамтским сторожам, а матери идти служить в прачки или в горничные.

Дамы обещали также похлопотать о ней, и так как им хотелось видеть Прашу, то они просили прислать ее на смотр к ним.

Я позвал Прашу и сказал ей, что в моих руках есть для ее ребенка двести рублей и что ей остается теперь поместить дитя в почтамт, а самой идти на место, о котором для нее постараются дамы. Я это объявил ей с апломбом, потому что мне представлялось, будто мы с дамами превосходно обдумали ее положение. Праша выслушала меня со вниманием и не противоречила, а немедленно же пошла в почтамт. Но только мне показалось, что она "собирала лоб" и как будто была чем-то недовольна, когда я ей изъяснял свои соображения.

Вечером в этот же день она возвратилась и спокойно объявила, что в почтамте действительно детей берут по пяти рублей в месяц и что, может быть, между теми, которые берут, есть люди и очень добрые.

– Кого же вы выбрали?

– Пока никого… Есть там двое, – отвечала она, глядя вниз и покапывая по полу кончиком зонтика, и вдруг заплакала.

Я ее укорил за то, что она отнимает у себя бодрость.

– Именно, – сказала она, – но только как я этих примеров еще не видала, то… я дура, фефёла… – и она хотела улыбнуться, но вместо того еще горче заплакала.

– Ну, и довольно!.. Больше не буду!

– И прекрасно!

– Да, не буду!

– Вот же вам десять рублей за первые два месяца, а остальные ваши деньги я положу в сохранную казну, и вы будете их брать и платить за ребенка.

Тогда она взяла десять рублей и завязала их в уголок платка, а мне ответила:

– Очень вами благодарна, и слов нет, что так нас устроили, но позвольте притом вам сказать, что из этого очень хорошего ничего быть не может.

Мне показалось, что у нее переменился тон и голос и даже самая манера говорить стала иная: девочки Праши уже не было, а была молодая мать, которая увидала себя в самых стесненных обстоятельствах и вся насторожилась, чтобы найти выход.

– Не обижайтесь, что я скажу, – продолжала она, – я ведь никаких примеров воспитания не получила, но я не без понятиев. Позвольте сказать вам: два дня назад я думала, что я с дитем совсем пропала, и очень хотела кинуться с ним за один раз в реку, а теперь, когда добрые люди нам помогли, я уже как оса ожила и начинаю думать, как неблагодарная… Дамы, конечно, очень добры, но они тоже все примеры не постигают.

– Пожалуйста, объясните, Праша, что вы хотите?

– Вот, я за ребенка буду платить пять рублей в месяц. Это, скажем, шестьдесят рублей в год?

– Да, шестьдесят в год.

– В два года сто двадцать рублей, в четыре – двести сорок, ну вот и все… А ему будет всего еще пятый год…

– Да, ваш расчет верен.

– И тогда я могу его взять к себе?

– Да, можете взять.

– А кто же тогда меня с ним вместе возьмет?

Вопрос этот мне показался несерьезным, и я дал ей почувствовать, что я понимаю дело: я сказал, что с грудным ребенком ей трудно было бы устроиться, а когда он будет по пятому году, тогда это нетрудно: с такими детьми берут.

Да, берут, – отвечала Праша, – слов нет, берут, только за самую дешевую цену. Вот и выйдет такой пример, что через пять лет у меня не будет ни копейки денег и будет ребенок на руках, с которым мне нельзя будет иайти место с ценою. И я его ни во что настоящее не произведу.

– Так что же, какой пример надо сделать, по-вашему:

– Это пример вовсе не глупый. Конечно, я еще молода и уже такой вредный поступок сделала… Но я еще раньше, чем сюда в город приехала, я с дяденькой на пароходе по Волге плавала… Дяденька содержали буфет, а я у них салфетки стирала… И я это очень хорошо умею и вам верно говорю, что я отличная прачка. Против меня даже не всякая потрафит отмыть красное вино или вредный соус, а я умею, и если бы деньги, которые вы собрали, вы бы мне бы доверили, – вот вы бы тогда увидали, чтт я сделаю.

– А что бы вы сделали?

– А вот у меня здесь другой мой дяденька в трактире вторым поваром служит, и у них салфетошная часть огромная. И я у него уже была и поговорила, и он с буфетчиком поговорил и говорят: "Старайся, отдадим тебе".

– Что же надо постараться?

Назад Дальше