Чёртовы куклы - Николай Лесков 7 стр.


– Да ведь, признайся, и тебе здесь скучно… Ты скучаешь?

– Очень скучаю, мой милый Пик, и потому я был бы очень счастлив, если бы ты и твоя будущая жена не отогнали меня, старика, от своего обеденного стола и от вашей вечерней лампы. А уж потом я буду желать вам спокойной ночи.

– О, конечно, это так и будет! Это непременно так и будет! Мы с тобой не расстанемся и будем жить все вместе. Мы уже об этом говорили. Пеллегриночка тебя очень почитает. Она пренаивное дитя: она сказала, что она меня "любит", а тебя "уважает", и сейчас же вскрикнула: "Ах, боже мой! я не знаю, что больше!" Я ей сказал, что уважение значит больше, потому что оно заслуживается, и указал на ее чувства к отцу, но она пренаивно замахала руками и говорит: "Что вы, что вы, я папу и не люблю и не уважаю!" Я удивился и говорю: "За что же?" А она говорит: "Я к нему никак не могу привыкнуть". – "В каком смысле?" – "Я не могу переносить, для чего от него бобковою мазью пахнет". – "Какие пустяки!" – "Нет, говорит, это не пустяки; мать тоже никак не могла привыкнуть: она правду ему говорила, что он "не мужчина". – "Что же он такое?" – "Мама его называла: губка! фуй!" – "Чем же это порок?" – "Да фуй!.. мне о нем стыдно думать!" Ты вообрази себе этакую своего рода быстроту и бойкость в нераздельном слитии с монастырскою наивностью… Это что-то детское, что-то как будто игрушечное и чертопхайское… и, главное, эти неожиданные сюрпризы и переходы, начиная от букана до мужчины и до не-мужчины… Ведь все это видеть, все это самому вызвать и наблюдать все эти переходы…

– Что и говорить! – перебил Фебуфис. – Во всем этом, без сомнения, чувствуется биение жизненного пульса.

– Да, вот именно, биение жизненного пульса.

И ему было дано вволю испытать на себе в разной степени биение жизненного пульса. Одно из высших удовольствий в этом роде он узнал в самый блаженный миг, когда после свадебных церемоний остался вдвоем с прелестною Пеллегриной. Случай был такой, что Пик совершенно потерялся, убежал в холодный зал и, прислонясь лбом к покрытому изморозью оконному стеклу, проплакал всю ночь. В этом же положении спасла его утром его молоденькая жена: она подошла к нему с своим невинным детским взглядом в утреннем капоте новобрачной дамы, положила ему на плечи свои миниатюрные ручки и, повернув к себе этими ручками его лицо, сказала:

– Мой друг, ведь я не раздевалась…

– Мне все равно! – ответил спешно Пик.

– Нет… не все равно.

У Пика кипела досада, и он ответил:

– Я говорю вам: это мне все равно!

– А я… я себе этого даже и объяснить не могу…

– Себе!

– Да.

– Даже себе не можете объяснить?!

– Вот именно!

– Это становится интересно.

– Я помню одно, что я дежурила в комнате у начальницы, и он неслышно взошел по мягким коврам, и… он взял меня очень сильно за пояс…

– Черт бы вас взял с ним вместе!

– Но я не раздевалась и только была совсем измучена… и я больше ничего не знаю… я ничего не помню…

– Не помните!

– Да, я затрепетала…

– Затрепетала!

– Да, затрепетала… мы так воспитаны.

– Вы очень оригинально воспитаны… Ничего не понимаете…

– Да… не понимала, а теперь мне дурно. Пик хотел ее оттолкнуть, но вместо того принял жену под руки, отвел ее в спальню, помог ей раздеться и сказал:

– Раз все было так, то это предается забвению. Она в полузабытьи, с глазами, закрытыми веками, слабо пожала его руку"

– Но только мы уедем отсюда. Здесь им везде уж слишком полно.

– Как ты хочешь, букан, – прошептали милые, детские уста Пеллегрины.

Пик улыбнулся и стал целовать их и повторял:

– Мы от него уедем, уедем, букашка!

– Да, уедем, буканчик, – отвечала Пеллегрина, – только не надо ничем тревожить папу.

Пик все позабыл и растаял в объятиях своей наивной жены.

Букан и букашка были счастливы. Равновесие в их жизни нарушалось только одним сторонним обстоятельством: отец Пеллегрины, с двадцати лет состоявший при своем семействе, с выходом дочери замуж вдруг заскучал и начал страстно молиться богу, но он совсем не обнаруживал стремления жениться, а показал другую удивительную слабость: он поддался влиянию своего племянника и с особенным удовольствием начал искать веселой компании; чего он не успел сделать в юности, то все хотел восполнить теперь: он завил на голове остаток волос, купил трубку с дамским портретом, стал пить вино и начал ездить смотреть, как танцуют веселые женщины. Спустя малое время он не выдержал и сам принял участие в танцах.

По его значению в военном мире, внутренний Шер довел об этом до сведения герцога, а герцог, встретя его в парке, спросил:

– Ты танцуешь?

– Виноват, – отвечал генерал.

– Отчего ты это вздумал?

– Рано женился и ничего не испытал в молодости, ваша светлость.

– То-то! Смотри, чтоб этого не было.

Почтенный воин дал слово своему повелителю, но не в силах был этого слова выдержать: молодая компания спять увлекла его в опасное сообщество, где он нарушил свое обещание: он пил и танцевал, и, делая ронд в фигуре, вдруг увидал перед собою внутреннего Шера… Генерал сейчас же упал и переломил себе хребет, а когда пришел на мгновение в себя и сообразил, что об этом узнает герцог, то тотчас же тут и умер на месте преступления. Внутренний Шер тихо перенес героя ночью в его жилище и утром доложил герцогу. Герцог слушал начало доклада в гневе, но потом был тронут поступком генерала и сказал:

– Он хорошо кончил!

Затем вышло распоряжение, чтобы молодых людей посадить под арест, танцорок высечь, а усопшему сделать погребальный церемониал по его заслугам и произнести над его гробом глубоко прочувствованное слово.

Все это было исполнено, и герцог сам был тут, сам окинул взором церемонию, сам выслушал слово и даже приткнулся рукою ко гробу некогда храброго человека, а потом с чувством пожал руку его дочери. Факт этот целиком перешел в историю народа.

Глава шестнадцатая

Траур, который надела по отце Пеллегрина, до того шел к ее грациозной, легкой фигурке и пепельной головке, что Фебуфис, пребывавший долгое время в тяжелой и беспросветной хандре, увидав ее, просветлел и сказал:

– Знаете ли, я очень хочу написать ваш портрет.

Пеллегрина, как женщина, с удовольствием чувствовала обаяние, которое ее красота произвела на знаменитого, по общему мнению, друга ее мужа, и ничего не имела против осуществления его артистического желания. Пик одобрял это еще более.

– Это тебе пришла счастливейшая мысль, – восклицал он, – это обоих вас займет, и тебя и ее заставит прогнать от себя тяжелые мысли.

Портрет был начат во весь рост на большом холсте, где нашли место для своего расположения все любимые вещи в будуаре Миньоны.

Фебуфис после продолжительной апатии и бездействия взялся за работу с большим рвением, и портрет Пеллегрины обещал превзойти портрет, написанный Фебуфисом с герцогини для кабинета герцога. Это обстоятельство заключало в себе даже нечто щекотливое и заставляло Фебуфиса производить работу не в мастерской, а в будуаре Пеллегрины. Он приходил к ней в своем рабочем легком костюме – в туфлях, сереньких широких панталонах и коричневой бархатной куртке. Она позировала перед ним стоя и, утомясь, отдыхала на широкой оттоманке, а он переносил ее девственные черты на полотно и нечто занес нечаянно в свое сердце, начавшее гнать кровь в присутствии жены друга с увеличенною силой. Он стал неровен и нервен, – она это, кажется, замечала, но оставалась во всегдашнем своем беспечном, младенческом настроении, и даже когда он однажды сказал ей, что не может глядеть на нее издали, она и тогда промолчала. Но уж тогда он бросил кисть и палитру и, кинувшись к ней, обнял ее колени и овладел ею так бурно, что она совсем потерялась, закрыла лицо руками и прошептала не раз, а два раза: – Бога ради, бога ради!

Он, кажется, не разобрал, как это следовало понять, и последствия этого недоразумения совершенно не отвечали программе сеанса.

Дела могли идти таким порядком очень долго, но раз Пик вошел домой не в счастливый час и не в урочное время и услыхал это же странно произнесенное "бога ради!" Он понял это не так, как следовало: ему показалось, что его жене дурно, и он бросился к ней на помощь, но, спешно войдя в комнату, он застал Пеллегрину и Фебуфиса сидящими на диване, слишком тихими и в слишком далеком друг от друга расстоянии.

Он посмотрел на них, они на него, и все трое не сказали друг другу ни слова.

И Пик стоял, а те двое продолжали сидеть друг от друга слишком далеко, в противоположных концах дивана, и везде, по всей комнате, слышно было, как у них у всех у трех в груди бьются сердца, а Пик прошипел: "Как все глупо!" – и вышел вон, ошеломленный, быть может, одною мечтой своего воображения, но зато он сию минуту опомнился и, сделав два шага по ковру, покрывавшему пол соседней гостиной, остановился. Его так колыхало, что он схватился одною рукой за мебель, а другою за сердце… Вокруг была несколько минут жуткая тишина, и только потом до слуха Пика долетел тихий шепот:

– Для чего вам было садиться так далеко?

Это говорила букашка, и говорила с укоризною… Фебуфис в роли букана был сильнее потерян и молчал.

Ее это еще больше рассердило. Пик слышал, как она встала с дивана и подошла к столику и как обручальное колечко на миниатюрном пальце ее руки тихо звякнуло о граненый флакон с одеколоном. Пик узнавал ее по всем этим мелким приметам.

Она, очевидно, входила в себя и держала себя на уровне своих привычек, между тем как ее сообщник был недвижим и едва мог произнести:

– Было бы все равно.

– Совсем не равно, – отвечала наставительно Пеллегрина, уже повышая тон до полуголоса. – Люди, которые просто разговаривают, никогда так далеко не сидят.

Он тоже хотел ободриться и с улыбкою, слышною в шепоте, спросил:

– Здесь это не принято?

Но она совсем уже полным голосом повторила:

– Не принято!.. Гораздо важнее – это не то, что здесь "не принято", а то, что это везде неестественно!

И с этим она поставила на уборный стол флакон и, вероятно, хотела идти вслед за мужем в те самые двери, в которые он вышел, но Пик предупредил ее: он бросился вперед, схватил в передней свой плащ и шляпу и выбежал на улицу. На дворе уже темнело и лил проливной дождь. Пик ничего этого не замечал; он шел и свистал, останавливался у углов, не зная, за который из них поворотить, и потом опять шел и свистал, и вдруг расхохотался.

– И это я ей говорил. Я ей объяснял, что букашка и что букан! И это она уверяла меня, как она не понимала, что с нею делают, и затрепетала! И это я писал Маку о здешних женщинах, как они наивны!.. Что мог я понять в этом омуте, в этой поголовной лжи?.. Что я могу понять даже теперь? Впрочем, теперь я понимаю то, что я не хочу здесь оставаться ни дня, ни часа, ни минуты!

И с этих пор он исчез бесследно.

Внутренний Шер доложил герцогу об исчезновении Пика в числе обыкновенных полицейских событий. Все, что предшествовало этому загадочному исчезновению и что было его настоящей причиной, осталось для всех посторонних неизвестным. Когда же все розыски Пика в пределах герцогства оказались безуспешными, герцог призвал Фебуфиса и спросил:

– Что ты знаешь о своем товарище?

– Ничего, ваша светлость.

– А в каком положении его жена? Она, может быть, уже вдова, и у нее нет права на пенсию?

– Если, ваша светлость, повелите, – вкрадчиво вставил Шер.

– Да, – отвечал герцог, – я повелеваю. И, кстати, пусть ее тоже определят воспитательницей там, где она сама училась. Это будет приятно герцогине.

Глава семнадцатая

Исчезновение Пика, однако, чувствительно ударило по сердцу Фебуфиса, и Пеллегрина перестала ему больше нравиться, а притом совершилось еще другое. Сопровождая герцога, он посетил один богатый торговый город, в ратуше которого им был дан роскошный бал. На этом бале, в числе многих красивых женщин, появилась молодая девушка классически строгой и поразительной красоты. Ее звали Гелия. Она была дочь местного богатого негоцианта, имевшего дела со всею Европой. Красота ее бросилась всем в глаза и сразу Фебуфиса пленила. Это заметил герцог и тут же спросил его:

– Что ты о ней скажешь?

– Ваша светлость, – отвечал Фебуфис, – о ней можно сказать только, как говорят на востоке: "Глаз смертного не может видеть такое совершенство без готовности умереть за него".

Герцогу понравилась восточная фраза: он, почитавший себя покровителем веры, сам любил иногда пустить в ход что-нибудь в библейском роде, и в данном случае он тоже скомпоновал что мог: он похлопал Фебуфиса по плечу и сказал:

– Эге, смертный, я вижу, ты еси уже уязвлен сею красою. Бойся заболеть, но, впрочем, при мне и сия болезнь может оборотиться не к смерти, а к славе… сумей только ей понравиться.

– Ваша светлость, смертный не дерзает и думать о том, чтобы понравиться такой красавице.

– Прекрасно сказано: может быть, ей даже и нельзя понравиться, потому что она, как единственная дочь богатого отца, избалована и хватила хваленой цивилизации за границею. Говорят, она холодна, как Диана.

– Вот изволите видеть!

– Да, да, – Диана, и даже ходит одна с огромным псом. И притом, она умна… и даже, кажется, что-то пишет… И вот именно об искусстве… Она тоже живописец и училась у Каульбаха. Но, главное, отец в ней не слышит души, и она очень своевольна. Но, надеюсь, я здесь хозяин и могу кое-что сделать. Хочешь, я ее за тебя посватаю?

Фебуфис, сложив руки на груди, с улыбкою поклонился герцогу и произнес:

– Пощадите, ваша светлость!

– А вот же посватаю и высватаю: это дело мое, а ты знай сам средство, как с нею обходиться, – и с этим он прямо с места направился к отцу красавицы, взял его под руку в сторону и стал просить у него руки дочери для жениха, которого он рекомендует.

Фебуфис был как на иголках, но около него был Шер; он его успокоивал и шептал ему:

– Ничего не выйдет; у ее отца, у этого старого Фрица, в голове преогромный павлин: он собит дочке мужа миллионера или маркграфа.

Отец красавицы, которую звали Гелия, был сытый и рослый бюргер с надменным лицом, напоминающим лицо герцога Веллингтона, слыл за страшного богача и жил роскошно. Однако, обращаясь в стороне от дворских обычаев и притом в торговом кружке, в котором он имел первенствующее значение, он не отличался находчивостью и был взят врасплох; он слыхал, что таким сватам не отказывают, и не успел сказать ни да, ни нет, как "сват" уже поманул к себе жениха. Это обещало дрянную игру: два головные павлина сшибались: отец отца Фебуфиса был приказчиком у отца старого Фрица, Фриц не мог желать себе такого зятя, но тем не менее сухое и даже немножко надменное согласие было дано. Герцог поднял бокал за здоровье жениха и невесты, и они были помолвлены. Негоцианты порта были этим удивлены и обижены, – на всех лицах было заметно неудовольствие, а Шер, принеся свое поздравление отцу невесты, отошел в амбразуру окна и, достав из кармана агенду, написал nota bene, по которой тайной агентуре следовало пошарить везде, где возможно: все ли благополучно в делах почитаемого в миллионерах Фрица? Его уступчивость казалась Шеру подозрительною. Девушка не протестовала нимало, но с первых же минут показала своему жениху холодное презрение, а тем не менее вскоре же с царственною пышностью была отпразднована их свадьба. Невесту, которая все продолжала держать себя в строгом чине, подвел к алтарю сам герцог и оставался первым гостем на пире, где присутствовала вся знать столицы, но присутствовала также незримо и Немезида…

Негоциант ничего не определил дочери, но можно было думать, что он даст большое приданое, а герцог, который "любил награждать", конечно, доставит многосторонние другие выгоды, – вышло, однако, так, что все это было вдруг испорчено на первых порах. Недобрым предвестием всего было письмо, которое Фебуфис нашел у себя на столе в то время, когда привез к себе молодую супругу и оставил ее на короткое время в ее художественно отделанной половине. Письмо было написано какою-то злою и мстительною женщиной: в нем извещали Фебуфиса, что он великолепно надут, что он получил жену с большими претензиями и без всяких средств; что тесть его, слывущий за миллионера, на самом деле готовый банкрот, ищущий спасения в дорого ценимой им уступке; что брак этот со стороны Гелии есть жертва для спасения отца, а Фебуфис от всего этого получит право ужинать всегда без последнего блюда.

Фебуфису показалось, что это писала Пеллегрина. Он знал, что букашка чертовски скрытна, ловка и мстительна, а притом она, кажется, успела стать слишком знакома с внутренним Шером и умела узнавать у него кое-что из его ежедневных упражнений в подпечатывании и чтении писем, вверяемых почтовой пересылке.

Маленькая изящная Пеллегрина могла знать тайности, но ей также ничто не мешало и лгать и клеветать на людей. Эта женщина – живое и мерзкое воспоминание, при котором является укол в сердце и мелькает перед глазами тень маленького Пика.

Теперь это случилось как нельзя больше не вовремя. Теперь это надо решительно прочь.

Он наскоро сунул смутившее его на минуту письмо в карман изящного спального жакета из мягкой восточной материи и в легких восточных туфлях спустился из мастерской вниз к жене, спальня и уборная которой были устроены в тех самых покоях, которые занимал в этом казенном доме Пик и его Пеллегрина. Спальня Гелии приходилась именно в той самой комнате, где Фебуфис писал портрет с Пеллегрины и скомпрометировал ее, севши слишком далеко от нее на диване.

Это все опять ему ненадлежаще вспомнилось, когда он с изящною ночною лампочкой в руке проходил по мягкому ковру той комнаты, где стоял Пик, держась рукою за сердце и выслушивая из собственных уст жены сознание в ее поступке и в ее чертовской опытности и органической любви к обману.

Фебуфис тряхнул своими поредевшими кудрями, как бы отгоняя воспоминания, и положил руку на массивную бронзовую фигуру дракона, служившую ручкою двери в женину спальню.

Сию минуту он увидит свою великолепную Гелию…

Сердце его усиленно билось, но дверь не подавалась… она была заперта. Быть может, это ему так только кажется; быть может, он неловко берется. Он надавил ручку сильнее и теперь несомненно убедился, что дверь заперта изнутри на ключ. Значит, полученное неизвестным путем письмо предупреждало его кое о чем верно… свадебный пир его кончен, и он, как дитя, оставлен "без последнего блюда". Он был в нерешимости, что ему делать: встряхнуть дверь и звать жену так, чтобы она должна была откликнуться, или выдержать себя и на первых же порах наказать ее ни с чем несообразный каприз пренебрежительною холодностью?

Первое угрожало шумом и скандалом, который мог дойти до ушей прислуги и сделать его смешным в передней, на кухне и в мелочных лавках, откуда потом придет слух и в гостиные… Второе… еще может к чему-нибудь вывести. Он предпочел второе и возвратился спать в свою мастерскую.

Назад Дальше