Эликсир дьявола - Гофман Эрнст Теодор Амадей 15 стр.


Он пустился в подробности насчет фавора в карточной игре, излагал хитроумнейшие правила, как расположить к себе случай, и закончил увещеванием, чтобы я ревностно преследовал свое счастье за карточным столом. Я же от всей души заверил его, что не возьму больше карты в руки и решение мое твердо. Князь посмотрел на меня с удивлением.

― Это решение, ― продолжал я, ― вызвано именно моим вчерашним головокружительным счастьем, так как я убедился в том, что карточная игра не только не безобидна, но прямо-таки пагубна. Я испытывал настоящий ужас, когда карта, безразличная мне, вытянутая вслепую, пробуждала во мне воспоминание, от которого разрывалось мое сердце, и я уже не принадлежал себе, не знаю, что мной двигало, подбрасывая мне счастье в игре с шальными выигрышами, как будто оно коренится во мне самом, как будто, вспоминая ту, чей лик сияет мне жгучими красками с безжизненной карты, я начинаю помыкать случаем и прослеживаю его скрытые извивы…

― Я понимаю вас, ― прервал меня князь, ― у вас была несчастная любовь, и карта вызвала в вашей душе образ вашей утраты, хотя мне, с вашего позволения, это кажется несколько забавным, стоит мне вообразить подвернувшуюся вам даму червей с ее расплывшейся, бледной потешной физиономией. Однако вы, так или иначе, вспомнили вашу возлюбленную, и в игре она была вам более верна и принесла вам больше добра, чем в жизни, может быть, но что в этом ужасного или устрашающего, я не пойму, хоть убейте, по-моему, благоволение счастья всегда радует, да и вообще, если вас настораживает фатальное совпадение счастья в игре с вашей милой, так игра-то здесь ни при чем, таково ваше особливое расположение духа.

― Не спорю, ваше высочество, ― ответил я, ― но меня-то тревожит не столько опасность попасть в скверный переплет из-за проигрыша, сколько дерзость, заставляющая в открытой распре покушаться на таинственную силу, а она вдруг выходит из темноты вся в блеске обманчивого марева, залучает невесть куда, издевательски схватывает, и мы размозжены. Не столкновение ли с этой силой так прельстительно, что человек в ребяческом самообольщении ввязывается в него и уже не может его прервать, в самой смерти уповая на торжество. Вот отчего, по-моему, происходит безумная страсть игрока и внутреннее потрясение, вызванное отнюдь не просто проигрышем и потому тем более убийственное. Но даже с более житейской точки зрения, пусть игрок еще не подвержен этой страсти, пусть враждебная стихия еще не обуяла его, но и тогда сам по себе проигрыш угрожает ему тысячами превратностей и даже полным разорением, хотя он играет, лишь повинуясь обстоятельствам. С вашего позволения, ваше высочество, я рискнул вчера всей моей дорожной кассой

― Вам ничего не грозило, ― тотчас же ответил князь, ― я бы возместил вам ваш проигрыш тройной суммой, так как я не хочу, чтобы мои развлечения кого-нибудь разоряли, кстати, это исключено: я знаю всех, кто играет за моим столом, я не спускаю с них глаз.

― Но тем самым, ваше высочество, ― возразил я, ― вы уничтожаете свободу игры и начинаете регулировать как раз те извивы случая, которые вам так интересно наблюдать за игрой. Да и не ухитрится ли тот или иной игрок, безрассудно приверженный своей страсти, избежать вашего присмотра, чего бы это ему ни стоило, и ввергнуть свою жизнь в напасть, которая разрушит ее? Не сочтите мою прямоту за дерзость, ваше высочество, однако, даже если свободой злоупотребляют, рамки, предписанные для нее, стеснительны и невыносимы, ибо само существо человека противится таким рамкам.

― Вы, кажется, никогда и ни в чем не разделяете моего мнения, господин Леонард, ― вспылил князь и удалился, едва удостоив меня небрежного "adieu".

Я сам себе не отдавал отчета в том, почему я позволил себе такую прямоту; хотя в торговом городе я часто присутствовал при игре и крупные ставки были мне не внове, игра не настолько занимала мои мысли, чтобы с моих губ невольно срывались такие выстраданные суждения. Особенно меня удручала потеря княжеского расположения, что закрывало мне доступ ко двору, лишая надежды на сближение с княгиней. Однако я заблуждался, так как в тот же вечер получил пригласительный билет на концерт, и князь, приблизившись, по-дружески шутливо обратился ко мне:

― Добрый вечер, господин Леонард, дай Бог, чтобы моя капелла сегодня отличилась и моя музыка не разочаровала вас, как разочаровал мой парк.

Музыка и вправду была недурна, исполнение было четко отработано, удручал, однако, выбор пьес, одна как бы оспаривала другую, и настоящую скуку вызвал у меня один опус, угнетающий своей выверенностью и заданностью. Однако на этот раз я не пустился в откровенности, и хорошо сделал: впоследствии мне сказали, что затяжной опус ― композиция самого князя.

Я не преминул посетить придворный круг и даже решил не уклоняться от фараона, чтобы угодить князю; тем более я удивился, не увидев банка. Стояли обычные карточные столы, но игрой были заняты далеко не все. Кавалеры и дамы составили кружок во главе с князем, и начался оживленный остроумный разговор. Кое-кто ухитрялся вставлять весьма занятные пассажи, не пренебрегали и весьма рискованными анекдотами; я призвал на помощь мои таланты, позволил себе даже намеки на некоторые подробности моей собственной жизни, искусно подернув их романтическим флером для вящей занимательности. Мне посчастливилось вызвать в кружке интерес, достаточно лестный для меня, однако князь предпочитал юмористические курьезы, а в этом не имел себе равных лейб-медик, так и сыпавший тысячами экспромтов и острых словечек.

Подобные развлечения привились и углубились до того, что возникло обыкновение читать в обществе написанное прежде, и наши вечера постепенно превратились в хорошо согласованные литературно-эстетические собрания, где князь председательствовал, а каждый находил простор для своих интересов.

Однажды нашим вниманием завладел ученый, глубокомысленно преуспевший в физике; он знакомил нас с новыми, интересными открытиями в своей области, и насколько одна часть общества, достаточно сведущая в науке, была захвачена, настолько же скучала другая его часть, не затронутая научными веяньями. Сам князь, видимо, потерял канву профессорских рассуждений и явно тяготился ими, вежливо ожидая конца. Когда профессор смолк, лейб-медик был доволен, как никто; он расхвалил профессора на все лады, добавив, однако, что высоконаучное не только не исключает потешного, но даже предполагает нечто рассчитанное на увеселение и не преследующее других целей. Стыдившиеся своей слабости под гнетом чуждого авторитета приободрились, и по лицу самого князя пробежала улыбка удовлетворения: очевидно, князь лучше чувствовал себя на земле.

― Вашему высочеству ведомо, ― начал лейб-медик, обратившись к князю, ― что, путешествуя, я никогда не манкирую записями смешных происшествий, разнообразящих жизнь своими стечениями, в особенности же тщательно зарисовываю в моем путевом журнале разных уморительных оригиналов, на которых случалось натолкнуться, и вот из этого-то журнала я и намерен кое-что извлечь для вас, не замахиваясь на высшее и довольствуясь просто развлекательным.

В прошлом году забрел я как-то поздней ночью в большое приглядное село; до города надо было идти часа четыре, вот я и вздумал пристать в гостинице, вполне приличной, да и хозяин, бойкий и расторопный, располагал к себе. Измученный, даже разбитый долгим странствием, я повалился на постель в моей комнате, нуждаясь в спокойном, продолжительном сне, однако в час ночи меня разбудила флейта, на ней играли чуть ли не у меня под боком. Сроду я не слыхивал такой игры. Трудно было представить себе, какие же легкие у этого человека, ибо он прямо-таки уничтожал музыкальные возможности флейты одним и тем же пронзительным звуком, режущим уши, даже не пытаясь сыграть что-нибудь другое, и невозможно было представить себе более мерзкую какофонию. Я поносил и клял про себя этого отпетого полоумного, отнимавшего у меня сон и вдобавок мучившего мои уши, однако с регулярностью часового механизма он трубил свое, пока не раздался глухой удар, словно что-то швырнули в стену, и тогда все замерло: я мог спать в свое удовольствие.

Утром я услышал, как внизу яростно переругиваются. Я узнал голос хозяина, которому перечил другой мужской голос, надрывавшийся:

― Да пропади он пропадом, ваш дом; нелегкая занесла меня на его порог. Дьявол заманил меня в хоромину, где нельзя ни есть, ни пить ― все такое тошнотворное, и цены кусаются. Вот вам ваши деньги, и adieu, ноги моей больше не будет в этой поганой пивнушке!

С этими словами выбежал тощий приземистый человек в сюртуке кофейного цвета и в круглом рыжем парике (ни дать ни взять, лисья шерсть); задиристо нахлобученная шляпа еле держалась поверх парика; человек бросился в конюшню, вскоре я увидел, как он выводит во двор не слишком резвого коня, чтобы удалиться тряским галопом.

Естественно, я предположил, что кто-то из проезжающих не поладил с хозяином и убрался подобру-поздорову; каково же было мое удивление, когда в полдень у меня на глазах та же самая кофейно-коричневая фигура в лисье-рыжем парике, удалившаяся утром, ввалилась в общую комнату и плюхнулась за стол, где был накрыт обед. Думаю, что мне еще никогда не попадались лица смешнее и безобразнее. Вся его осанка отличалась такой нарочитой степенностью, что, глядя на него, просто разбирал смех. Мы обедали вместе, и мне случалось перемолвиться словом с хозяином, тогда как мой сотрапезник, поистине неутомимый едок, упорно помалкивал. Я не сразу смекнул, куда метит злоязычник хозяин, когда тот заговорил о повадках разных народов и осведомился, знаком ли я с ирландцами и знаю ли что-нибудь об их пресловутых выходках. "Кто о них не знает", ― ответил я, и у меня в голове промелькнула целая череда подобных выходок.

Я помянул ирландца, которого спросили, зачем он напялил чулок наизнанку, а простофиля ответил: "Чтобы дырку скрыть!" Потом пришла мне на память великолепная выходка ирландца, спавшего в одной постели со злющим шотландцем и высунувшим голую ногу из-под одеяла, что заметил англичанин, зашедший в ту же комнату, мигом отстегнувший от своего сапога шпору и нацепивший ее ирландцу на ногу. Ирландец, не просыпаясь, подобрал ногу и царапнул шпорой шотландца, разбудив его, и тот залепил ирландцу изрядную оплеуху. Тогда между ними произошел следующий вразумительный разговор:

― Черт тебя побери, за что ты треснул меня?

― Ты же меня шпорой ободрал!

― Как это может быть, нешто я в сапогах ложился?

― Сам посмотри!

― Накажи меня Бог, ты прав; не иначе как тутошний услужающий сапог снял, а шпора так и торчит на ноге!

Хозяин так и прыснул со смеху, а мой сотрапезник, наевшись до отвала и осушив большущий стакан пива, посмотрел на меня серьезно и сказал:

― Совершенно справедливо, у ирландцев часто бывают такие выходки, но дело тут не в народе; народ они деятельный и смышленый, а все дело в тамошнем поганом ветре; от него дурость нападает, как чох, ибо, сударь, хотя сам я англичанин, но из Ирландии родом и воспитывался там же, так что и я страдаю проклятущими выходками.

Хозяин покатывался со смеху, и я поневоле присоединился к нему: меня позабавило то, что ирландец, толкуя о выходках, сам отмачивал не последнюю из них. Смех ничуть не оскорбил нашего сотрапезника; он вытаращил глаза и, понюхав свой палец, изрек:

― В Англии ирландцы служат забористым перцем, без них общество было бы слишком пресно. Я сам если и подобен Фальстафу, но только в том, что не скуплюсь на шутки, а приобщаю к ним других, что, согласитесь, немаловажно в наше кислое время. Поверите ли, даже в этом пустом голенище, в распивочной хозяйской душе если и проклевывается что-то в этом роде, то с моей легкой руки. Но этот хозяин ― хороший хозяин, он ни за что не притронется к жалкому золотому запасу своих острот, а если и тряхнет иногда мошной, то разве что в обществе богачей, когда можно рассчитывать на изрядную лихву; а если он сомневается насчет лихвы, то он показывает лишь корешок своей капитальной книги, как вам только что; этот корешок ― якобы расточительный смех, лишь скрывающий истинную наличность шуток. Бог помощь, господа!

С этими словами оригинал шагнул за дверь, и я попросил хозяина рассказать мне, кто он такой.

― Это ирландец, ― ответил хозяин, ― по фамилии Эвсон, и на этом основании он считает себя англичанином, правда, корни его в Англии, но так или иначе он обосновался здесь недавно, ровно двадцать два года назад. Я сам был молод, приобрел только что эту гостиницу и праздновал свадьбу, а господин Эвсон, тогда еще желторотый, но уже в лисье-рыжем парике и в кофейно-коричневом сюртуке того же покроя, заглянул сюда, возвращаясь на родину; должно быть, его привлекла танцевальная музыка. Он клялся, что только на кораблях танцуют как следует, и он-де там заделался танцором сызмальства, вот он и вздумал сплясать нам хорнпайп, варварски насвистывая при этом сквозь зубы, и до того доплясался, что вывихнул себе ногу, свалился и остался выздоравливать. С тех пор он так и застрял у меня. Знали бы вы, как он досаждает мне своими причудами; день за днем сколько уж лет он ругается со мной, все ему у нас не так да не эдак; он винит меня в том, что я обираю его, жалуется, что ему опостылела жизнь без ростбифа и портера; он упаковывается, напяливает все три своих парика, один на другой, прощается со мной и отбывает на своем полудохлом жеребце, но это всего-навсего прогулка; к полудню он въезжает через другие ворота, спокойно садится за стол, как вы видели сегодня, и за троих наедается, хоть кухня у нас, по его мнению, хуже некуда. Каждый год он получает внушительный вексель, так что в средствах он не стеснен; получив его, он трогательно прощается со мной, называет меня своим лучшим другом, проливает слезы, слезы текут и у меня по щекам, но только потому, что я с трудом сдерживаю смех. Потом он составляет духовную, как делается при смерти, говорит, что завещал все свое состояние моей старшей дочери, не торопясь уезжает и тащится в город. На третий, в крайнем случае на четвертый день он тут как тут; у него два новых кофейно-коричневых сюртука, три лисье-рыжих парика, один огнистее другого, шесть рубашек, новая серая шляпа и остальное, что требуется ему по части одежды; моя старшая дочь ― его любимица, ей он привозит кулек сладостей, как будто она под стол пешком ходит, а ей уже восемнадцать лет. Потом он забывает и про город и про отъезд восвояси. Свои счета он погашает каждый вечер, завтрак оплачивает каждое утро, сердито бросив мне деньги, как будто уезжает навсегда. А вообще человека добрее, чем он, поискать; он и детей моих балует, задаривает, и бедняков не оставляет своими щедротами, только на священника он дуется, и то потому, что ему школьный учитель насплетничал: господин Эвсон бросил в кружку золотой, а священник разменял его на медяки. С тех пор Эвсон избегает священника и не ходит в церковь, за что священник ославил его атеистом. Я уже говорил, как он досаждает мне; нрав у него сварливый, а какие он выкидывает коленца! Вот прямо-таки вчера возвращаюсь я домой и слышу: кричат ― надрываются, узнаю Эвсона по голосу. Оказывается, он сцепился с моей служанкой. Он уже сбросил свой парик (он всегда так делает, когда разъярится), стоял с голой головой, без сюртука, в подтяжках перед служанкой, тыкал ей под нос толстую книгу, что-то показывая в ней пальцем, и ругался на чем свет стоит. Служанка же уперла руки в боки и вопила: пускай он других впутывает в свои делишки, лиходей такой, безбожник и так далее. Едва-едва я приструнил их и раскумекал, откуда ветер дует. Господин Эвсон потребовал у служанки облатку, чтобы запечатать письмо; до служанки не дошло, чего он хочет; ей взбрело в голову, будто он спрашивает облатку, которой у нас причащают, и, стало быть, задумал осквернить святое причастие, так как и сам священник предупреждал: он богопротивник. Вот она и отказалась выполнить его пожелание, а господин Эвсон решил, что у него произношение подгуляло и его не понимают; вот он и приволок свой англо-немецкий лексикон и принялся комментировать свою просьбу, ссылаясь на этот фолиант и говоря при этом сплошь по-английски, а крестьянская девка, во-первых, и читать-то не умеет, и английский язык для нее ― дьявольская тарабарщина. Не приди я, они, пожалуй, подрались бы, и, боюсь, господину Эвсону не поздоровилось бы.

Я прервал рассказ хозяина о своеобычном постояльце, спросив, не господин ли Эвсон дудел ночью так невыносимо, что я не мог сомкнуть глаз.

― Ах, сударь, ― отозвался хозяин, ― это одна из привычек господина Эвсона, так он, в конце концов, всех гостей распугает. Тому три года будет, как воротился из города мой сын; парнишка ― флейтист что надо; вот он и мусолил свой инструмент, чтобы не разучиться. А господину Эвсону вспало на ум, что он тоже играл на флейте прежде, и он проходу Францу не давал, пока тот не продал ему флейту и ноты, а уж за ценой господин Эвсон не постоял, надо правду сказать.

И господин Эвсон, глухой к музыке как пробка, принялся дудеть по нотам так прилежно, что дальше некуда. Он уже добрался до второго соло первого аллегро; тут-то и напоролся он на пассаж, который оказался ему не по зубам; и этот пассаж он дудит три года подряд по сто раз на дню, доводя до белого каления, запускает в стену сперва флейтой, потом париком. А поскольку флейта все-таки не железная, то он то и дело нуждается в новой флейте, и у него всегда под рукой три или четыре. Стоит винтику сломаться или клапану забарахлить, он выкидывает ее в окошко с криком: "Накажи меня Бог! Только английские инструменты чего-нибудь стоят!" Все бы ничего, но ему часто приспичивает поиграть ночью, и тогда самый крепкий сон рушится от его иерихонской трубы. Поверите ли, у нас на казенной квартире проживает английский доктор почти столько же времени, сколько Эвсон живет у меня. Доктор этот прозывается Грин, и у них с господином Эвсоном нечто вроде симпатии, оба они оригиналы и юмористы на свой лад. Вот уж подлинно, им вместе тесно, а врозь скучно, но друг без друга им невмоготу. Я как раз вспомнил, что господин Эвсон заказал мне пунш на сегодняшний вечер и пригласил на пунш нашего амтмана с доктором Грином. Если вы, сударь, найдете возможным погостить у меня до утра, то вы сможете сегодня вечером полюбоваться трилистником, какого и в комедии не увидишь.

Вы догадываетесь, ваше высочество, что спешить мне было некуда и я воспылал желанием узреть господина Эвсона во всем его блеске. И господин Эвсон вскоре явился собственной персоной, как только свечерело, он со всей учтивостью пригласил меня на пунш, добавив, что ему, право, неудобно потчевать меня никудышным пойлом, которое слывет здесь пуншем; только в Англии пунш ― действительно пунш, вот он скоро туда вернется и будет ждать меня там, ужо в Англии я смогу убедиться: приготовление этого божественного напитка ― его истинное призвание. Я уже знал, чего стоят подобные посулы. Вскоре собрались другие званые гости. Амтман был низенький, кругленький, добродушнейший человечек; носик у него был красный, а глазенки удовлетворенно поблескивали; доктор Грин был здоровяк средних лет; по его лицу сразу было видно, что он англичанин; одевался он по моде, но за собой особенно не следил; на носу у него были очки, на голове шляпа.

― Шампанского подайте мне до покрасненья глаз! ― воскликнул он с пафосом, шагнув к хозяину, вцепившись ему в бока и тормоша его. ― Камбиз ты вероломный, где принцессы? здесь кофеем разит, а не напитком богов…

― Отстань, герой, кулак твой слишком крепок, и ребра мне он может размозжить, ― возопил хозяин, задыхаясь.

Назад Дальше