Что до метафоры как непременного элемента поэтической речи, то, по-моему, в сложных словах привлекает их пышность и значительность, и вначале кёнинги не были метафорами. Так, в двух первых строках "Беовульфа" содержатся три кёнинга ("датчане копий", "дни прошлого", или "дни лет", и "короли народов"), ни один из которых - не метафора, и лишь дойдя до десятой строки, встречаешь выражение "hronrad" ("дорога кита", море). Метафора, как и последующее сравнение, - не исходная составная часть словесности, а поздняя ее находка.
Среди использованных книг считаю своим долгом назвать следующие:
"The Prose Edda", by Snorri Sturluson. Translated by Arthur Gilchrist Brodeur. New York, 1929.
"Die Jungere Edda" mit dem sogennanten ersten grammatischen Traktat. Ubertragen von Gustav Neckel und Felix Niedner. Jena, 1925.
"Die Edda". Ubersetzt von Hugo Gering. Leipzig, 1892.
"Eddalieder" mit Grammatik, Ubersetzung und Eriauterungen von Dr. Wilhelm Ranisch. Leipzig, 1920.
"Voelsinga Saga", with certain songs from the Elder Edda. Translated by Eirik Magnusson and William Morris. London, 1870.
"The Story of Burnt Njal". From the Icelandic of the Njals Saga, by George Webbe Dasent. Edinburgh, 1861.
"The Grettir Saga". Translated by G. Ainslie Hight. London, 1913.
"Die Geschichte vom Godden Snorri". Ubertragen von Felix Niedner. Jena, 1920.
"Islands Kultur zur Wikingerzeit" von Felix Niedner. Jena, 1920.
"Anglo-Saxon Poetry". Selected and translated by R. K. Gordon. London, 1931.
"The Deeds of Beowulf". Done into modern prose by John Earle. Oxford, 1892.
Метафора
Историк Снорри Стурлусон, чем только в своей путаной жизни не занимавшийся, составил в начале XII века толковый словарь традиционных оборотов исландской поэзии, из которого, к примеру, можно узнать, что "чайка вражды", "коршун крови" и "кровавый (или "красный") лебедь" обозначают ворона "дом кита" или "снизка островов" - море, а "обитель зубов" - рот. Сплетаясь в стихах и держась стихом, эти метафоры вызывали (точнее - должны были вызывать) радость удивления, мы же теперь не находим в них живого чувства и считаем усложненными или излишними. Приемы символистов или последователей Марино постигла, уверен, та же судьба.
Бенедетто Кроче мог обвинять барочных поэтов и проповедников XVII столетия в "душевной холодности" и "не слишком остроумном остроумии"; мне же в перифразах, собранных Снорри, видится своего рода reductio ad absurdum любой попытки изобрести новые метафоры. Лугонес или Бодлер потерпели в этом, подозреваю, такой же крах, как придворные стихотворцы Исландии.
В третьей книге "Риторики" Аристотель заметил, что всякая метафора возникает из ощущения сходства между различными вещами. По Мидлтону Мерри ("Countries of the Mind", II, 4), это сходство очевидно, просто мы его До поры не замечали. Как видим, для Аристотеля метафора коренится в реальности, а не в языке; обороты же, сохраненные для нас Снорри, рождены (или кажутся) работой ума, занятого не отысканием сходств, а соединением слов: какие-то (скажем, "красный лебедь" или "коршун крови") могут впечатлять, но ни сообщения, ни открытия в них нет. Это, если будет позволено так выразиться, вещи из слов - особые и самодостаточные, как зеркало или серебряное кольцо. В самом деле: грамматик Ликофрон называет бога Геракла львом трех ночей, поскольку ночь когда он был зачат Зевсом, длиною равнялась трем, - выражение, как ни старались толкователи, врезается в память, но, увы, не соответствует требованию Аристотеля.
В трактате "Низин" одно из имен мироздания - Десять Тысяч Существ. Помню, лет тридцать назад меня со сверстниками поразило, до чего же поэты пренебрегают бесчисленными сочетаниями, таящимися в этом растворе, с маниакальным упорством сосредоточась на нескольких знаменитых парах: звезды и глаза, женщина и цветок, время и вода, старость и вечер, сон и смерть. Представленные (а вернее сказать - обобранные) в подобном соседстве, эти сочетания свелись к обыкновенным штампам; впрочем, лучше покажу это на нескольких конкретных примерах.
В Ветхом Завете (1 Цар 2:10) сказано: "И почил Давид с отцами своими и погребен был в городе Давидовом". Терпя крушенье, дунайские корабельщики на тонущем судне молились: "Дай мне уснуть, а проснувшись, взяться за весла". Братом смерти именуют Сон в "Илиаде" Гомера - родство, засвидетельствованное, по Лессингу, на многих надгробьях. Обезьяной смерти (Affe des Todes) звал его Вильгельм Клемм, поэтому написавший: "Смерть - это первая спокойная ночь человека". Однако и до него Гейне говорил: "Смерть - прохладной ночи тень, жизнь - палящий летний день…" Ночью земли называл смерть Виньи; старым креслом-качалкой (old rocking-chair) зовется она в блюзах - последний сон, последний полуденный отдых негра.
Не раз сравнивает смерть со сном и Шопенгауэр, приведу лишь эти слова ("Welt als Wille", II, 41): "Сон для человека - что смерть для рода человеческого". Читатель, разумеется, уже вспомнил реплику Гамлета: "Умереть, уснуть и видеть сны, быть может", - и его страх перед беспощадностью сновидений в этом смертном сне.
Сравнение женщины с цветком - еще один образчик вечности (или банальности), вот лишь несколько примеров. "Я нарцисс Саронский, лилия долин", - говорит Суламифь в Песни Песней. В сказании о Мэт из четвертой "ветви" гэльского эпоса "Мабиногион" правитель ищет женщину иного мира, и кудесник "с помощью заклятий и чар создает ее из цветов дуба, цветов дрока и цветов ясеня". В пятой авентюре "Nibelungenlied" Зигфрид впервые видит Кримхильду, о которой нам тут же сообщают, что лицо ее сверкало румянцем розы. Вдохновленный Катуллом Ариосто сравнивает девушку с сокровенным цветком ("Orlando", I, 42); красноклювая птичка в Армидиных садах советует влюбленным поторопиться, чтобы этот цветок не увял напрасно ("Gerusalemme", XVI, 13–15). В конце XVI столетия Малерб, пытаясь утешить потерявшего дочь друга, шлет ему в утешение знаменитые теперь слова: "Et, rose, elle a vecu се que vivent les roses" ("И, роза, отцвела в срок, отведенный розам"). Шекспир восхищается в саду глубоким багрецом роз и белизною лилий, но надо ли говорить, что вся их прелесть для него лишь бледная тень возлюбленной, которой нет рядом ("Sonnets", XCVIII)? "Бог вместе с розами слепил меня", - роняет царица Самофракииская на одной из страниц Суинберна. Перечню, я чувствую, не будет конца, поэтому поставлю точку на сцене из "Heir of Hermiston", последней книги Стивенсона, где герой хотел бы знать, есть ли у Кристины душа "или она всего лишь розовощекий зверек".
Вначале я сопоставил десять примеров, потом - девять; быть может, их внутреннее единство не так бросается в глаза, как внешние различия. Кто бы, на самом деле, мог заранее сказать, что кресло-качалка и почивший с отцами своими Давид восходят к общему истоку?
Первому памятнику европейской литературы, "Илиаде", уже около трех тысяч лет. Почему не предположить, что за этот огромный промежуток времени все возможности глубокого и неотвратимого сходства (сновидения и жизни, сна и смерти, бегущих рек и дней и т. п.) так или иначе исчерпаны и запечатлены? Это отнюдь не значит, будто запас метафор пришел к концу: способность обнаруживать (или воображать) тайное сродство понятий, как бы там ни было, неистощима. Сила и слабость этих находок коренится в самих словах, и поразительная строчка Данте ("Purgatorio", I, 13), где он сравнивает небо Востока с восточным камнем - незамутненным камнем, в чьем имени, по счастливой случайности, опять-таки скрыт Восток ("Doice color d'oriental zaffiro"), прекрасна, чего не скажешь о стихе Гонгоры ("Поэмы одиночества", 1, 6) - "В сапфирном поле звездные стада", который - на мой, разумеется, вкус - попросту груб и напыщен.
Когда-нибудь напишут историю метафор, и мы поймем, сколько истин и заблуждений таили в себе эти догадки.
Доктрина циклов
I
Эта доктрина - именуемая одним из ее последних создателей Вечным Возвращением - формулируется так:
Число атомов, составляющих универсум, бесконечно, но имеет предел и, как таковое, способно на ограниченное (и также бесконечное) число сочетаний. За бесконечный период число вероятных сочетаний будет исчерпано, и вселенная повторится. Ты вновь выйдешь из чрева, вновь окрепнет твоя кость, вновь в твои, те же руки попадет та же самая страница, и ты вновь все переживешь, вплоть до своей немыслимой смерти.
Таков принятый порядок ее аргументации - от нудного вступления до грандиозной и жуткой развязки. Обычно ее приписывают Ницше .
Прежде чем ее оспорить - не знаю, способен ли я на такое предприятие, - следует хотя бы приблизительно уразуметь безумные цифры, с ней связанные. Начнем с атома. Диаметр атома водорода определяется (без допуска) одной стотысячной сантиметра. Столь головокружительно малая величина не означает, что он неделим, - наоборот, Резерфорд представляет его по модели Солнечной системы, как образованный центральным ядром и вращающимся электроном, в сто тысяч раз меньшим, чем целый атом. Однако оставим в покое это ядро и этот электрон и представим себе скромную вселенную, состоящую из десяти атомов. (Речь, понятное дело, идет об обычной экспериментальной вселенной - незримой, ибо о ней не подозревает микроскоп; невесомой, ибо ее не взвесить ни на каких весах.) Также допустим - в полном согласии с догадкой Ницше, - что число изменений этой вселенной соответствует числу способов, которыми могут расположиться десять атомов, ломая первоначальное расположение. Сколько различных состояний претерпит этот мир до Вечного Возвращения? Решение задачи простое: достаточно перемножить числа 1x2x3x4x5x6x7x8x9x10; нудное занятие, дающее цифру 3 628 800. Ежели бесконечно малая частица способна на такие изменения, остается мало, а то и вовсе никакой веры в однообразие космоса. Я взял десять атомов; чтобы получить два грамма водорода, понадобится миллиард миллиардов. Подсчитать вероятные изменения в этих двух граммах - то есть перемножить все числа, предшествующие миллиарду миллиардов, - занятие, значительно превышающее мое человеческое терпение.
Не уверен, убежден ли, наконец, читатель; я - нет. Невинное и беззаботное расточительство огромных чисел, несомненно, вызывает особое наслаждение, свойственное всем преувеличениям, однако Возвращение остается более или менее Вечным, хотя и более отдаленным. Ницше отпарировал бы так: "Вращающиеся электроны Резерфорда для меня новость, впрочем, как и мысль - столь непозволительная для филолога - о возможности деления атома. Однако я никогда не отрицал, что материя превращается многократно; я говорил лишь о том, что не бесконечно". Столь правдоподобная реплика Фридриха Заратустры заставляет вспомнить Георга Кантора и его смелую теорию множеств.
Кантор разрушает основания Ницшевого тезиса. Он утверждает абсолютную бесконечность точек вселенной, даже в одном метре вселенной или в отрезке этого метра. Счет для него - всего только способ сравнения двух множеств. К примеру, если бы первенцев всех домов Египта, кроме тех. у кого на дверях дома красная метка, умертвил Ангел, очевидно, что осталось бы столько, сколько было красных меток, без необходимости их пересчитывать. Множество целых чисел бесконечно, и все же есть возможность доказать, что четных столько же, сколько нечетных.
1 соответствует 2,
3 - " - 4,
5 - " - 6 и так далее.
Доказательство столь же безупречное, сколь и тривиальное, однако оно ничем не отличается от следующего - о равенстве чисел, кратных трем тысячам восемнадцати, всем числам натурального ряда, включая само число три тысячи восемнадцать и ему кратные.
1 соответствует 3018,
2 - " - 6036,
3 - " - 9054,
4 - " - 12 072.
То же самое можно утверждать о его степенях, тем более что они подтверждаются по мере нарастания.
1 соответствует 3018,
2 - " - 3018 \ или 9 108 324,
3 и так далее.
Гениальное признание этих соответствий вдохновило теорему, что бесконечное множество - допустим, весь натуральный ряд - представляет собой такое множество, члены которого, в свою очередь, могут подразделяться на бесконечные ряды. (Точнее, избегая всякой двусмысленности: бесконечное множество - это множество, равное любому из своих подмножеств.) На высоких широтах счисления часть не меньше целого: точное число точек, имеющихся во вселенной, равно их числу в метре, дециметре либо на самой изогнутой из планетарных траекторий. Натуральный ряд чисел прекрасно упорядочен: образующие его члены последовательны; 28 предшествует 29 и последует 27. Ряд точек пространства (либо мгновений времени) не упорядочить подобным образом; ни одно число не имеет непосредственно ему последующего или предшествующего. Это все равно что располагать дроби в зависимости от их величины. Какую дробь поставить вслед за 1/2? Не 51/100, поскольку 101/200 ближе; не 101/200, поскольку ближе будет 201/400; не 201/400, поскольку ближе будет… По Георгу Кантору, то же самое происходит и с точками. Мы всегда можем вставить бесконечное число других. Безусловно, следует избегать нисходящих величин. Каждая точка "уже" есть конец бесконечного дробления.
Пересечение прекрасных игр Кантора с прекрасными игра ш Заратустры для Заратустры смертельно. Если универсум состоит из бесконечного числа членов, он необходимо даст бесконечное число комбинаций - и требование Возвращения отпадает. Остается только его вероятность, равная нулю.
II
Осенью 1883 года Ницше пишет : "Медлительный паук, ползущий к лунному свету, и этот лунный свет, и мы с тобой, беседующие у дверей, беседующие о вечном, - разве мы все уже не совпадали в прошлом? И разве не пройдем снова долгий путь, долгий трепетный путь, и разве нам не идти по нему целую вечность? Так я говорил, и говорил все тише, ибо меня пугали мои мысли и домыслы". Эвдемий. интерпретатор Аристотеля, за три века до Христа пишет: "Если верить пифагорейцам, те же самые вещи в точности повторятся, и ты снова будешь со мной, и я повторю это учение, и моя рука будет вращать эту палку, и так далее со всем остальным". В космологии стоиков "Зевс питается миром": универсум периодически пожирается породившим его огнем и возрождается из пепла, дабы повторилась та же история. Вновь отбирают зерна, дающие всходы, вновь воплощаются камни, деревья и люди, даже труды и дни , ведь и для греков имя существительное немыслимо без какой-либо телесности. Вновь мечи и герои, вновь подробные ночи бессонницы…
Как и прочие гипотезы школы Портика, гипотеза о всеобщей периодичности проходит закалку временем и в виде термина "апокатастасис" входит в Евангелие (Деяния Апостолов, 3: 21), хотя и с неясными намерениями. В двенадцатой главе своего "Civitas Dei" святой Августин посвящает несколько глав опровержению столь мерзкой доктрины. Эти (лежащие передо мной) главы слишком запутаны для краткого изложения, однако священнический гнев автора, похоже, вызван двумя поводами: первый из них - грандиозная тщета подобной цели; второй - насмешка над Логосом, умирающим на кресте, как испытатель на показательных испытаниях. От частого повторения прощания и самоубийства теряют смысл; то же самое думал Августин о Распятии. Поэтому он яростно отвергает воззрения стоиков и пифагорейцев. Последние полагали, что разум Господа не способен уразуметь бесконечности; именно извечное круговращение мирового процесса сопутствует его изучению и помогает Господу свыкнуться с ним. Святой Августин подтрунивает над бессмыслицей их революций и утверждает, что Иисус - это прямой путь, позволяющий избегнуть циклических лабиринтов подобной лжи.
В той же главе "Логики" , где речь идет о законе причинности, Джон Стюарт Милль заявляет, что периодическое повторение истории умопостигаемо - но не истинно, - и цитирует "мессианскую эклогу" Вергилия:
"Jam redit et virgo, redeunt Saturnia rеgna" .