Потом они заснули, но Клара и во сне продолжала ждать, когда спустится лифт с Хуаном. Дом огромный, и коридор (после улицы, где на другой стороне стоял Хосе, такой бдительный и такой бесполезный) казался еще более длинным и темным. Лифтная шахта терялась в темноте -
нет, конечно, сейчас не белый день, не белый день там, где Хуан, без сомнения, уже возился с лифтом -
(почему, стоит сказать "без сомнения", как тотчас возникает самое что ни на есть серьезное сомнение? Конец главы: "И он нежно распрощался с супругой, которая, без сомнения, будет пребывать в полном здравии до его возвращения". Хороший читатель сразу понимает: "Ба, сейчас начнется").
А ХУАН ЗАДЕРЖИВАЛСЯ -
и капуста, этот тяжеловесный плод, этот белесый предмет, обернутый в свои зеленые одеяния, становился все тяжелее и тяжелее. Это от усталости, все на свете относительно, – а может, потому, что, вопреки ожиданиям, задерживался лифт и все не шел, все не шел -
как темно в этой зарешеченной клетке фирмы "Отис" -
ЗА НЕСЧАСТНЫЕ СЛУЧАИ НА ЛЕСТНИЦЕ
ВЛАДЕЛЕЦ ОТВЕТСТВЕННОСТИ
НЕ НЕСЕТ
а Хуан между пятым и шестым
Sister Helen
Between Hell and Heaven,
но вот свет-огонек -
– свет указал пастухам путь -
спускается огонек, спускается -
фонарик на столбе, нет,
это лифт, ну, наконец-то лифт, наконец-то Хуан -
лифт в облаке света скользит вниз, наконец-то
вниз,
и Абель хохочет,
– только не смотреть на пол, только не смотреть на ноги Абеля, потому что -
там, на полу -
Хуан проснулся от крика. Клара вся дрожала и закрывала лицо руками. Он потормошил ее, Клара, всхлипнув во сне, расслабилась, затихла, и он решил, что лучше оставить ее в покое. Он стал гладить ее по волосам, и рука застыла на полдороге, сон сморил его. И почти сразу же стало сниться: дым пробивался из-за двери, и то было естественно – от провала в полу дверь осела, и у дверных петель образовалась довольно широкая щель. Дым сочился и в оконный проем. Проем-водоем – Ранкагуа-Писагуа – и девушка вдвоем -
с малышом -
да это кочан (какая чушь, думал Хуан, поправляя на себе халат)
– дым может повредить Кларе -
– от дыма любая цветная капуста завянет. Но все не так страшно, потому что есть замечательный выход (он завязал пояс узлом и подтянулся, как завзятый боксер) – объявить -
СОН ЛЖИВЫМ
– Вы ничего со мной не сделаете, – сказал он, целясь двумя пальцами в дым, клубившийся вокруг постели. – Поднимайся, Брунгильда. – Но Клара оставалась словно бездыханной, и у него защемило сердце; надо было искать другой способ.
– Лучше всего, чтобы меня разбудили, – нашелся Хуан и тут же проснулся. Он сидел на постели, прижимая руки к животу. В приоткрытое окно сочился туман.
Она этого не осознала, но ласка Хуана успокоила ее; все прошло, это был лишь страшный сон. На мгновение лицо, зубы Абеля вновь промелькнули и исчезли. Все. Галерея отличалась благородной красотой, драпировки и столы как во дворце Питти, сверкают кусочки мрамора, тщательно подобранные в мельчайшем, геометрически правильном рисунке. Она шла и разглядывала портреты своей сестры Тересы, все подписаны художником крупными, но неразборчивыми буквами; и в то же время чувствовала, что ее ведут за руку (однако не видела, кто), и знала, что надо спускаться в подвал. Под хрупкой воздушной аркой она увидела русского императора: бело-розовый человек, он и сам был аркой, и следовало пройти мимо него молча. Потом шли лестницы, лестницы, все сплошь в итальянском стиле, открытые, винтовые, скользить по ним вниз было бы удовольствием, если бы это делалось не по принуждению. По стенам вдоль винтовых лестниц висели картины, и на одной подпись художника была самою картиной, она шла через все полотно из нижнего левого угла в верхний правый, и на свободном месте едва помещалась зеленоватая рука, сжимавшая очки кончиками пальцев.
Словно звенела капель, слегка меняя тон: выше, выше, ниже, выше. Андрес был уверен, что это – сердце Мадам Ролан: он проснулся с чувством веселой уверенности. "Какой дурацкий сон", – подумал он, садясь на постели. Его опять разозлило, что он поддался обману, поверил, будто шум – не шум, а что-то другое. Всего минуту назад им владела радостная уверенность, уверенность человека, верящего в силу своей веры; и вот он уже стыдится этой своей радости, того, что наслаждался своей уверенностью. Он сидел в потемках, упершись затылком в изголовье постели, и слушал, как дышит Стелла. Потом нащупал стакан и с удовольствием выпил воды: "В стакане – вода? Кто может утверждать, что эта субстанция, оставленная в потемках, продолжает сохранять свою видимость?" И подумал: отчего ему снятся такие глупые сны, почему ему не снятся чудеса, о которых рассказывают другие? Жена одного его приятеля снилась себе мертвой, похороненной наподобие того, как это описано в "Необычайном приключении Дэвида Грея"; из хрустальной глубины она видела лица людей в слезах, склонившихся над ее могилой. Все совершалось в полном спокойствии, а ей хотелось закричать, что она есть, пусть не живая, не та, что раньше, -
но она тут,
и что она все видит -
но устройство могилы не давало ей этого сделать. И она видела, как ее мать, вся в слезах, посадила розовый куст на ее могиле; из своей прозрачной глубины она видела все. А потом мать ушла, а куст остался; он рос, и корень его тоже рос вглубь и становился похожим на белую шпагу. Она почувствовала, как он дорос до нее и пронзил ей грудь.
Кончики пальцев сжимали очки. Оправа ветхая, будто изъеденная кость с зелеными и розовыми прожилками. Тихонько ступая на цыпочках, Клара перевела дух. Ее опять звали, она должна была спуститься в подвал. Смеясь, она вошла в столовую своего дома.
– Со мной такая чудесная штука приключилась, – сказала Клара, и мать подняла на нее глаза от вышивания.
– Я шла на работу, а Андрес поджидал меня, он хотел продать мне газету. На нем была форменная шапочка, как у разносчиков газет, а вид – свирепый.
– Странно, военные обычно совсем не такие, – сказала мать.
Кларе не понравился ее тон, и она подошла поближе, чтобы заглянуть ей в глаза. Девочкой она всегда делала так. "Я хочу услышать твои глаза", – говорила она матери. И по глазам она узнала, что мать умрет, задолго до того, как у нее случился паралич. "Ох, этот стол, – подумала она с досадой, стараясь обойти стол, который, словно разлившаяся река, лег между нею и матерью, опять погрузившейся в работу. – Почему она считает, что Андрес не может продать мне газету? Да еще не смотрит на меня, что-то скрывает…" Клара толкала стол животом, руками и шла – будто по песчаному берегу, по гладкой воде – по столешнице из каобы, в центре которой раскинулась плетеная салфетка.
На этот раз ему приятно было ощущать в ладони пояс халата. Стараясь не разбудить Клару, которая спала неспокойно, все время ворочалась и стонала, он подошел к окну и закрыл его. Туман пах жареными каштанами, хлором. "До чего густой, просто невероятно, – подумал Хуан. Он внюхивался в него с удивлением. – А может, репортер прав и это что-то новое", – подумал он. Ткнувшись носом в оконное стекло, он увидел сквозь щели жалюзи дом напротив, улицу, мутный фонарь в огромном светящемся нимбе. Упершись лбом в теплое стекло, он полуспал, не сводя глаз с фонаря на углу. Детство на берегу Параны, сырое лето, парк Уркиса, речной откос, а внизу стена для игры в пелоту – ручной мяч. Он играл в пелоту и пил чин-чибирру, купался на острове, ослепленный солнцем и водяным простором, а после купания, умирая от голода, до отвала наедался бутербродами. Но был еще свет, тот, что вспоминался ему теперь, ночные фонари на углах: целый мир, миллионы насекомых в безумном стремительном коловороте вокруг фонаря вибрируют в унисон со слепящим биением и, ослепленные, ударяются, жужжат, бьются крылышками и отскакивают от горячего стекла. А по земле ползают жуки, а иногда мамборета разворачивала свой зеленый кошмар; да еще сороки, жуки-носороги, осы, а то и маленькая золотистая заблудившаяся планета – растерявшаяся пчела, неловкая, которую ничего не стоит сразу прихлопнуть рукой.
"Комары Успаллаты", – подумал он и, не проснувшись, вернулся в постель, на ходу роняя халат. Ему привиделся ясный свет в зените, горный ручей, листья кресса и тростники; он услыхал далекое блеяние, крик пастуха. В пронизанном солнцем воздухе столбом вились комары, миллионы сверкающих точек. Воздушная сеть, нечто, угрожающее воплотиться в конкретную суть, геометрическая форма из живых кристаллов – комары! Они закручивались веретеном, живым веретеном, сами себе предел и содержимое этого прозрачного мира, повисшего в воздухе. Сидя неподалеку, он смотрел на это веретено, зависшее в пространстве так, словно это пространство было его владением, а дальше, выше оно двинуться не могло. Он никогда не мог поймать момент прекращения танца и не знал, куда девались комары, когда рассыпался в жидком воздухе этот прозрачный призрак.
– Да, да, он хотел продать мне газеты. Почему я не могу подойти к тебе, мама?
– Потому что папа обидится.
– Ой, как смешно, – говорила Клара, увязая по пояс, точно в болоте, в обеденном столе. А когда, удивившись, что ее сдерживают, оглянулась назад, то увидела, что она уже в центре стола, уже добралась до середины, и держит ее, не пускает балерина, стоящая посреди стола в классической позе. "Андрес, Андрес", – подумала она. И голос ее прозвучал словно в пустой комнате, а мать продолжала вышивать, не поднимая глаз. "Андрес, давай послушаем фанфары". Надо было слушать фанфары вместе, потому что это было знаком примирения, встречи. И неважно, что мать произнесла ужасные слова: "Ей – фанфары, ему – контрапункт". Вот это было бы здорово. "А можно одни фанфары". Вдалеке отдалось -
фанфары ей а фары фары фары –
фанфан тюльпан
фан-кто фан-гог ван-гог c'est l'Ophan.
"Надо быть полным дураком, – думал Андрес, раскачиваясь, пока не откинулся на спину. – Мадам Ролан! Гипноз, сколько глупостей совершается под твоей маркой". Он окончательно проснулся: усталость вдавливала голову в подушку, и он чувствовал, что уже не заснет. Он стал обдумывать план действий, необходимо было найти что-то, что бы отвлекло его от мысли, которая привязалась, точно муха. Жизненная насущность: перестать посещать Заведение, сойти с привычной колеи, завязать какие-нибудь дурацкие ниточки, которые бы держали его в этой жизни по методу контрудара. Не ходить больше в Заведение. Зачем ходить туда, Стелла обойдется там и без него. Выбрать ей Чтеца, и пусть ходит одна, получает образование. А между тем… "В том-то и дело, – подумал он. – В том-то и беда, что жизнь – это огромное "между тем"". О, одиночество! Дело не в том, чтобы остаться одному, а чтобы уметь объединиться, находясь среди людей, достичь полного самопознания, и тогда все равно, где ты – на улице Флорида или на высокогорье Атакамы. Нет, ему никогда не познать себя, никогда; ходить в Заведение, подходить к Кларе, слушать голос Клары, жить со Стеллой означает отсрочку, промедление, которые длятся всю жизнь и отодвигают на самый конец единственный долг, который у него есть: to thine own self be true. "Как я не знал этого раньше и ничего не сделал, чтобы знать? В моем действии – мое бездействие, – подумал он с горькой усмешкой. – Каждый день я решаю – ничего не решать". Он засыпал, улыбаясь. И в конце концов подумал, что проблем нет, что любая проблема – это всегда решение, повернувшееся к тебе спиной. Решиться, выбрать… эпифеномены; а другое, корень ветра, кроется в самой плоти вины. "Жаль, если проблема в этом; потому что проблема совсем в другом. Кто же это сказал?" И, засмеявшись, он уснул.
А до того – до того, как сладкое видение о комарах наполнило его нежностью и грустью, – Хуан думал, чем может обернуться экзамен: "Я начну с общего изложения основных положений метафизики Уайтхеда. Надо сказать, что структура знания, по Уайтхеду, имеет под собой сжатую солидную логическую основу Парменидова мира; и доказательство этого такое: едва наметив аналитическое видение вселенной, он показывает почти чудовищную взаимозависимость между любым живым существом и всеми остальными живыми существами, приобретающую характер игры, которая…
– А нельзя ли узнать, молодой человек, что означает слово "чудовищная"?
– Разумеется, профессор, можно. Уайтхед -
Уайт хед – белая голова –
Уайт хос – белая лошадь
О, sleep sweet embalmer of the night".
В своей комнатушке, совсем близко к звездам, спал репортер.
III
– Но правительство самым категорическим образом это опровергло, – сказал сеньор Фунес.
– Не верь категорическим категориям, папа, – сказала Клара.
– Ах, оставь свои неологизмы.
Хуан так присвистнул, что напугал Бебе Фунеса, гениально (если только гениальность означает терпение) вычищавшего мундштук с антиникотиновым фильтром.
– Che gelida manina, – пропел Хуан, подзадоривая Клару, которая сердито смотрела на отца. – Andiamo in cucina, сага. Но fame.
– Подожди немножко. Вчера мы видели это своими глазами. И заявления правительства ни гроша не стоят.
– Ни гроша, – сказал Бебе, продувая мундштук и рассматривая его на свет. – Оптимистическая фразочка из тех времен, когда еще существовали гроши. А теперь, детка, довольствуйся одними правительственными заявлениями.
– Ты ее срезал, старик. – Хуан захлопал в ладоши. – Не совсем понял, что она имеет в виду, но ничего, все равно ты сказал вещь. А Клара совершенно права, сеньор тесть. Вчера мы это видели своими глазами, и никому не удастся опровергнуть тот факт, что настоящий момент характеризуется массой диковинных предзнаменований, и еще более диковинно, что многие из них сбываются.
Клара улыбнулась.
– Может быть, у нас завелась чертовщина, – сказала она. – Gilles et Domenique. Domenique et Gilles.
– Кое-какие признаки, – пробормотал Хуан, разглядывая мундштук Бебе на свет; свет заливал стол, искрился в хрустальных бокалах. – А по сути – ничего.
– Некоторые просто ошалели, – сказал сеньор Фунес, всем своим видом давая понять, что лично он не имеет с ошалевшими ничего общего. – Такова психология масс, иррациональный страх. Как в отношении комет. Правительство правильно делает, что успокаивает население. Смешно было бы поддаваться таким глупостям. Помните, как с этим полно… как его?…
– Полиомиелитом, – сказал Бебе очень серьезно.
– Он самый. Точно так, – сказал сеньор Фунес, совершенно убежденный в собственной правоте. – Зачем сеять беспорядок, когда неясно, что на самом деле происходит.
– Итак, положение – лучше некуда, – сказал Хуан. – Однако давайте кушать, Клара. Скажи кухарке, чтобы пошевеливалась.
– Концерт в два часа, – сказал сеньор Фунес.
– Так рано?
– Это дневной концерт.
– А-а. Ну что ж, наверное, уже пора обедать, папа. Я скажу Ирме?
Но Ирма уже сама вошла с салатом, и все четверо живо уселись за стол и развернули салфетки. У Бебе все пальцы были в никотине, он недовольно понюхал их и пошел в ванную комнату. Хуан воспользовался случаем, пробормотал извинение и вышел вслед за ним. Бебе не спеша умывался и отфыркивался. Он не просто вымыл руки с мылом, но тер лицо и отдувался.
– Че, откуда взялся этот концерт?
– Я ничего не знаю, – сказал Бебе. – Лично я признаю только Пичуко или Брунелли да еще хорошую милонгу. И никакой классики, старик, никакой классики. Меня только один раз водили в театр "Колон" на оперу: какая-то пещера и все такое прочее. Так что оставьте меня в покое.
– Но что за концерт?
– А я откуда знаю? – сказал Бебе. – Идете-то вы.
Хуан вернулся в столовую. "Просто поразительно, придумать такое – засунуть нас в концерт именно сегодня, – думал он, поедая с огромным аппетитом салат под майонезом. – Конечно, я вчера согласился, но лучше бы поспать сегодня подольше, отдохнуть перед вечером". У Клары под глазами были круги, у рта залегла усталая складка, и говорила она тихим голосом. "Только бы не перепугалась, – думал Хуан, – как в тот раз, на первом курсе -
– ну-ка, нет, это было на третьем, философия была на третьем курсе. Ее спросили, кто такой Гегель, и она ответила: друг Коперника". Он подавился вином, и вошедший в комнату Бебе стал хлопать его по спине. Хлопал по-настоящему, очень довольный.
– Он смеется сам с собой, будто сумасшедший, – сказала Клара, ласково проведя ладонью по его щеке и вытирая сбежавшую слезу.
– Позаимствую мысль у Честертона, – пробормотал Хуан, прокашливаясь, – но скажу тебе, что ни один сумасшедший не смеется сам с собой. Если мы имеем в виду то, что называется смехом; ты меня понимаешь. Только самым высокоорганизованным существам дано право абстрагироваться от собеседника и смеяться самому с собой; этот смех божественный, ибо он возникает сам собой и доставляет удовольствие себе. Своеобразная мастурбация гортани.
– Вчера вечером было нечто подобное, – пожаловалась Клара капризным тоном. – Назвал меня собачьей блохой, а потом сам пять минут надрывался от смеха. Бебе, как себя чувствует сеньора из восьмой квартиры?
– Я полагаю, лучше. Папа посылал вчера спросить.
– Умирает, – сказал сеньор Фунес. – Это от возраста. Она очень тебя любит, всегда про тебя спрашивает. Вообще меня все соседи всегда спрашивают о тебе.
По скатерти скользнула тень голубя. Ирма принесла жареное мясо и подала Кларе телефонный аппарат.
– Титина? Откуда ты узнала, что я у папы? А, ну конечно!
– Титина – это сарделька необъятных размеров, – сообщил Бебе Хуану. – Школьная подруга. Это – нечто. Занимается греблей и обожает наркотики.
– Так вот оно что, – сказал Хуан. – Вот для чего я пасу твою сестрицу – чтобы подцепить Титину. Верно, Клара?
– Враки, – сказала Клара, прикрывая трубку рукой. – Ну конечно, Титина, когда хочешь. Я в восторге. А, это… Да, вчера было очень странно.
– Видишь, и она о том же, – сказал сеньор Фунес. – Представляю, сейчас половина Буэнос-Айреса звонит другой половине и пугает этой чушью. Говорят даже, будто в порту пароход затонул.