Чаттертон - Питер Акройд 19 стр.


* * *

– Нет, это правда, Эдди. Твои волосы могут вставать дыбом. – Они вели серьезную дискуссию, сидя на верхнем этаже автобуса, который вез их к галерее Тейт. – Когда ты пугаешься, маленькие мышцы у корней волос сокращаются. И тогда волосы выпрямляются и встают дыбом. Смотри. Сейчас я тебе покажу. – Чарльз завращал глазами, пытаясь усилием воли приподнять свои волосы; он и в самом деле почувствовал, как его скальп дрожит от напряжения. Но затем под черепом появилось и какое-то более неприятное ощущение, и он быстро откинулся на спинку сиденья.

– Получилось! – Эдвард пришел в возбуждение. – Ты их поставил дыбом! Они приближались к реке со стороны Оукли-стрит, и, когда автобус, повернув за угол, выехал на набережную Челси, Эдвард прижался лицом к запачканному окну. – Пап, посмотри-ка на этот мост! Он движется! – Дул сильный ветер, и мост Альберта слегка раскачивался между берегами. – Ведь это же опасно?

Чарльз и сам заметил, каким хрупким кажется мост: он как будто собирался рухнуть, грозя вот-вот треснуть или сломаться от напряжения, и внезапно Чарльзу представилось, как автомобили и пешеходы беспомощно падают в воду.

– Не говори глупостей, – сказал он сыну. – Разумеется, это не опасно. Ничего не случится.

Он оглянулся, как будто оправдываясь, на молодого человека, который сидел сбоку от них. Тот был одет в оливково-зеленый пиджак и расклешенные коричневые брюки, и эта старая, поношенная одежда болталась на нем столь неуклюже, что можно было подумать, будто она досталась ему от кого-то другого. У него были длинные прямые волосы и слегка вытаращенные глаза, благодаря чему создавалось впечатление, будто он вечно пребывал в состоянии удивления или потрясения. Казалось, он улыбался какой-то своей потайной шутке, но, заметив интерес Эдварда к мосту, он сказал:

– А ты знаешь, когда его построили, а? – Эдвард покачал головой. – В 1873 году. Этот мост состоит из четырехсот отдельных металлических деталей, и каждую деталь изготовили в Боултеровской Литейной в Бирмингеме. Его строительство заняло два года и обошлось в семьдесят тысяч фунтов. Казалось, ему доставляло такое же огромное удовольствие делиться своими познаниями, что и обладать ими. – Это стало частью великих улучшений. Знаешь, было время, когда вся эта местность представляла собой настоящую пустошь. Сюда приходили бедняки в поисках угля или дров. Им же надо было чем-то топить. – У него была любопытная подкупающая улыбка, но Чарльз заметил, как нервно он теребил свои обтрепанные манжеты, пока говорил. – А речные берега были непролазными топями, хотя самые пропащие бедняки все-таки умудрялись здесь жить. Надо ли скупиться на благословенья? – Он серьезно взглянул в глаза им обоим. – Вот моя остановка. Всего доброго.

– Надеюсь, мы еще увидимся, – сказал Чарльз.

Когда автобус снова тронулся, он поглядел вслед молодому человеку в заношенной одежде с чужого плеча, который зашагал к массиву муниципальных жилых домов возле реки.

– Этот человек хорошо знает историю – да, папа?

– Да, хорошо. – И он сразу представил себе, как тот, наверное, всю свою жизнь смотрит на этот мост из окна. – Некоторым людям нравится история. – Потом, к смущению сына, он обвил его рукой и обнял. – Здесь так уютно, правда? Как в самолете, когда летишь над облаками. – Он собирался сказать что-то еще, но тут увидел, что слева уже показалась галерея Тейт. Пошли, Эдди! Хватит мечтать. – Он с воодушевлением спрыгнул с места: – Мы приехали.

Но когда они подошли к ступенькам галереи, Чарльз замешкался: казалось, ему не хотелось входить внутрь здания. Тогда Эдвард уперся руками в его спину и принялся подталкивать его вверх. Зато, как только они очутились в вестибюле, выяснилось, что Чарльз знает дорогу.

– Ну вот, – сказал он. – Сначала нам надо пройти через XIX век.

Эдвард не совсем понял, что отец имеет в виду, но последовал за ним в первую галерею; справа от него протянулись кривые улочки и ряды беленых домиков с розовыми ставнями и серыми крышами, а на стене слева мерцали пурпурно-изумрудные пейзажи. Впереди он уже видел маленькие комнатные интерьеры, иногда открывавшиеся в сад, где цветы словно насыщали красками воздух; а внезапно повернув, он увидел блестящую поверхность озера, в которой спокойно отражался вечерний свет. Чарльз уже исчез за поворотом, и Эдвард поторопился его нагнать; его ботинки поскрипывали по зеленому мраморному полу. Его отец стоял посреди галереи, увешанной очень крупными полотнами, и Эдвард взял его за руку; теперь и взрослого, и ребенка окружали ущелья, овраги, пропасти и буйные океаны.

– Это здесь, папа? – прошептал мальчик.

– Да нет еще. – Чарльз медленно повернулся, завороженный этими образами погибели. Казалось, яростные краски отделяются от холста и плывут навстречу ему. – Нет. Нам нужно забраться еще глубже.

– Еще глубже?

– Нам нужен Чаттертон.

Однако Чарльз и не подумал сдвинуться с места; он остался стоять, рассматривая картины, и тогда Эдвард направился к музейному служителю.

– Простите пожалуйста, вы не могли бы сообщить мне о Чаттертоне?

Служитель взглянул на задумчивого и встревоженного ребенка.

– Это картина?

– Думаю, что да.

Тот окликнул своего коллегу, прохаживавшегося у дверей: "Чаттертон?" А он, в свою очередь, крикнул другому: "Чаттертон?", пока этот вопрос не зазвучал эхом внутри белых стен. Когда таким же образом пришел ответ, Эдварда направили в 15-ю галерею – дальше по правой стороне, потом четвертая слева. И он вернулся к отцу, снова взял его за руку и повел вперед.

Они прошли мимо выставки портретов, и в первом зале недавних приобретений Чарльз заметил крупные человеческие фигуры в различных задумчивых или беспокойных позах: одни сгибались под тяжелой ношей, другие сидели заброшенные и отчаявшиеся. В следующем помещении он увидел портреты XVIII века, где плотные и основательные фигуры людей господствовали над пейзажем, словно деревья; в третьем зале показались лица из XVII века, выглядывавшие из темных углов филенчатых интерьеров или улыбавшиеся в тени. В каждом лице Чарльз видел жизнь и историю; ему не хотелось покидать мир, в котором его собственное лицо было их спутником.

Они дошли до 15-й галереи, и Эдвард обернулся к отцу, который опять замешкался:

– Пошли, пап. Это уже наша.

Чарльз сделал глубокий вдох и быстро прошел мимо сына; даже не взглянув на другие полотна, он направился прямиком к картине, висевшей на дальней стене. Эдвард пошел за ним и увидел человека, лежащего на кровати со свесившейся до самого пола рукой.

– Вот он. – Чарльз наклонился и прошептал: – Теперь ты мне веришь? Он указал на подпись под холстом: "Чаттертон. Кисти Генри Уоллиса. 1856 г.".

Но сам Чарльз пока не хотел глядеть на изображенное тело. Вместо этого он выглянул из чердачного оконца на Брук-стрит – на дымящиеся крыши Лондона; он рассмотрел стоявшее на подоконнике растеньице, тонкие прозрачные листья которого слегка сворачивались на холодном воздухе; он заметил потухшую свечку на столе, и его взгляд поднялся выше, вдоль струйки ее угасающего дыма; он медленно повернул голову к деревянному сундуку с откинутой крышкой, а затем принялся считать клочки бумаги, разбросанные по дощатому полу. И лишь после этого он наконец взглянул на Томаса Чаттертона.

Но кто это стоял у изножья кровати, отбрасывая тень на тело поэта? А там лежал Чарльз, крепко стиснув левую руку на груди, а правую бессильно свесив на пол. Он почувствовал на лице дуновенье ветерка из открытого окна и открыл глаза. Он поднял взгляд и увидел, что над ним стоит Вивьен, и лицо ее в тени возле чердачного окна. Она плакала.

– Это не наше лицо, – говорил Эдвард. – У нас другое лицо!

– Да нет. – Чарльз слегка покачивался и поэтому, ища опоры, положил руку сыну на плечо. Ему было трудно дышать, и некоторое время он не мог говорить. – Да нет. Это Джордж Мередит. Он позировал художнику. Он притворялся Чаттертоном.

– Значит, он еще не умер! – торжествовал Эдвард. – Чаттертон не умер! Я был прав!

– Нет, – мягко сказал Чарльз. – Он еще не умер.

* * *

Роман французский этот не по нраву? Отчего?

Ты неестественным его находишь…

Ужели? Милый мой, все это жизнь:

А жизнь, как говорят, достойна Музы.

Современная любовь. Сонет 25. Джордж Мередит

– Как это может быть неестественным? – Мередит достал носовой платок из кармана своих лиловых брюк и накрыл им лицо. Теперь его голос слегка приглушала ткань. – Теперь ты видишь общие для человеческого рода черты, свободные от индивидуального выражения. Так как же маска может быть неестественной?

– Но мне как модель нужен ты. Именно ты. Твое лицо. – Уоллис зажмурился, когда в комнату хлынул зимний солнечный свет и эмалированные китайские вазы на каминной полке внезапно полыхнули огнем.

– Мое лицо, но не я сам. Мне ведь нужно быть Томасом Чаттертоном, а не Джорджем Мередитом.

– Но это будешь именно ты. В конце концов, я могу писать только то, что вижу. – Ища поддержки, Уоллис взглянул на Мэри Эллен Мередит, но та в эту минуту казалась рассеянной: она изучала собственную ладонь, сжимая и разжимая кисть правой руки.

Мередит рассмеялся и поднялся с дивана, на котором лежал раскинувшись.

– И что же ты видишь? Реальное? Идеальное? Как ты узнаешь, в чем разница? – Они оба спорили так весь день, и, к большому неудовольствию Мэри Эллен, ее муж не желал прекращать этих споров. – Когда Мольер создал Тартюфа, французский народ неожиданно обнаружил этого персонажа возле каждого семейного очага. Когда Шекспир выдумал Ромео и Джульетту, весь мир научился любить. Так где же здесь реальность?

– Значит, так ты смотришь и на собственную поэзию, если я правильно понимаю? – Говоря это, Уоллис не мог удержаться от того, чтобы снова не взглянуть на Мэри: на ее волосы, щеку и плечо так ложился свет, что она напомнила ему один из образов Джотто, чью живопись он совсем недавно изучал в Истории Турнье.

– Вовсе нет. Я не мечу так высоко. Все, на что я могу притязать, – это лишь замкнутая комнатка, тесное пространство для наблюдений, где я даю волю своему перу. Разумеется, существует некая реальность…

– Ага! Теперь ты запел по-другому!

– …Но – собирался я добавить – отнюдь не такая, которую можно изобразить. Не существует таких слов, которые могли бы определить неопределенный предмет. Горизонт. – Мередит снова растянулся на диване и, казалось, принялся всматриваться в свою жену. Она ответила ему кратким взглядом.

– Мой муж гораздо более высокого мнения о своей поэзии, нежели желает показать нам, мистер Уоллис. Он весьма горд.

– Да, Уоллис, почему бы тебе это и не изобразить? Гордыня, Гибнущая в Чердачной Каморке. В самый раз для Королевской Академии. Или поместил бы это туда, к прочим правдивым выдумкам. – Мередит указывал на книжный шкаф черного дерева, уже украшенный группами персонажей Чосера, Боккаччо и Шекспира.

"Нет, – подумал Уоллис, – она творение не Джотто, а скорее Отто Рунге".

– Мне пора, – сказал он мягко. – Я должен начать работу, пока не стемнеет.

Мэри поднялась со стула, и ее платье ярко-синего цвета взметнулось вокруг нее волной, будто она была некой богиней, выходившей из Средиземного моря.

– Джордж, ты должен проводить мистера Уоллиса до остановки. Иначе он заблудится в этом тумане.

– В каком еще тумане, дорогая?

Она позвонила в колокольчик, чтобы слуга принес Уоллису его Ольстер, а пока они ждали, Мередит подпрыгивал на ковре позади них; он делал невидимым мечом выпады в спину своего друга.

– Нет, я уж не дам ему остановки, – сказал он. – Вот, получай, и еще, и еще.

* * *

Они оба вышли из дома на Фрит-стрит, и пока они медленным шагом шли к остановке кэба, Уоллис заметил, что Мередит утратил ту искусственность манер, которую он сохранял в присутствии жены. Он стал рассказывать о каких-то картинах художников Назорейской школы, которые видел накануне в Сент-Джеймской галерее, и Уоллиса поразило его воодушевление.

– Я люблю детали, – сказал Мередит, когда они повернули на Сохо-Сквер. – Терпеть не могу пышные эффекты, разве что они проистекают из мелочей. Стэнфилды и Маклизы – это сущий театр, сущий Диккенс на холсте. – Лучи закатного солнца в последний раз касались теплой коры деревьев, стоявших на площади, а на серый камень окрестных домов лился мягкий свет. В воздухе висел смутный туман, но, казалось, он лишь расширял свет – как будто его молочные прожилки разрастались вовне и превращались в дым. В одном из домов сверкали две высокие оконные рамы, и Мередит указал на них другу: – Это и есть то, что ты называешь электротипированием?

Уоллис где-то витал мыслями, и он лишь с некоторым усилием уловил последнюю ремарку друга.

– Дает вполне кейповский эффект, правда? – Некоторое время они шли молча, а потом Уоллис прибавил: – Видишь, как в сумерках все цвета меркнут, переходя друг в друга. – Он указал на клочок оберточной бумаги, который ветер носил между деревьями: – При таком освещении только синий и белый сохраняют свою яркость.

– Да, милый Генри, все меркнет. – Замогильный тон Мередита рассмешил их обоих, но затем он добавил тем же траурным голосом: – И, думаю, это правда, что мы видим природу глазами художника.

– Ну, только если ты довольствуешься копированием. Но погляди-ка, Уоллис взял Мередита под руку, и они пересекли площадь, – замечаешь, как свет, просачиваясь сквозь листья, становится голубым? Никому еще не удавалось запечатлеть этот эффект на холсте. Опиши его в стихотворении, Джордж, и он – твой.

– Я уже перестал понимать, что такое мое или чужое.

У стоянки на Оксфорд-стрит ждал один-единственный кэб, и дыхание лошади явственно окутывало клубами пара сгорбленную фигуру извозчика.

– В Челси! – крикнул Мередит, захлопнув дверцу за своим другом.

Кэбмен, посасывавший глиняную трубку, лишь на миг обернулся, а потом взмахнул кнутом. Мередит взглянул на Уоллиса через приоткрытое окошко.

– Разумеется, все это – наваждение, – сказал он. – Искусство – всего лишь еще одна игра. – Но Уоллис снова думал о Мэри Эллен Мередит; он посмотрел на ее мужа, не слыша, что тот говорит, а потом лошадь умчала его прочь.

Когда Мередит остался в одиночестве, с его лица сбежали краски, и он отошел от остановки кэба с озадаченным видом. Ему пока что не хотелось возвращаться домой, и он отправился побродить по Оксфорд-стрит. В сгущавшейся темноте лица прохожих казались более четкими, а их одежда и телодвижения, казалось, рассказывали ему историю жизни этих людей, словно умоляя понять их. Город превратился в один просторный театр – однако не театр его воображения, а театр Астли или Ипподром – безвкусный, кричащий, удушающий, реальный. Он наткнулся на оброненный газовый рожок, приготовленный для того, чтобы в него вставили ламповый фитиль, и двое мальчишек заверещали от восторга. "Узнаёт тебя мамаша?" – выкрикнул вслед ему один из них, а второй подхватил припев: "Что с твоей ногой-бедняжкой?" Мередит рассмеялся вместе с ними, а затем, неожиданно развеселившись, вытащил из кармана несколько мелких монеток и швырнул их мальчуганам. Они принялись елозить по мостовой, нашаривая мелочь, а он легкой походкой вернулся на Фрит-стрит. Однако на углу он замедлил шаг и принялся нарочито насвистывать, приближаясь к своему дому.

Едва заслышав шаги мужа, Мэри подошла к камину в форме греческой вазы, а когда он вошел в комнату, осталась стоять к нему спиной.

– Что это ты делаешь? – спросил он. Но спросил очень мягко.

– Ничего. – Потом она добавила: – Я думала.

– И о чем же ты думала, драгоценная моя?

Назад Дальше