– Сегодня, – сказал Валент, – я, нарушая все приличия, решаюсь помешать вам уже через четверть часа. – Он приблизился к человеку в снегу. – Император Тит Флавий скончался, – констатировал он деловито.
Тем временем Домициан спешно возвращался в Рим верхом, без свиты. Наступала ночь. Скудно светил месяц, и было очень темно. Домициан не щадил своего коня. Теперь, когда минута настала, он не хотел верить, что власть, которой он так долго и страстно жаждал, действительно попадет в его руки, и он рисовал себе все, что могло еще встать между ним и исполнением его желания. А вдруг этот Валент предаст его и расскажет Титу о разговорах с Маруллом? Тит слабый человек и одержим нелепым желанием во что бы то ни стало сохранить престол за династией. Но если даже он забыл Юлию и все предшествующее, он не настолько одержим, чтобы стерпеть подобное предательство и не послать к нему и к Маруллу палача.
Вздор. И без всякого врача видно, что Тит умирает, будь снеговая ванна или не будь ее. Даже если Валент ошибся и Тит проживет еще один день, если он даже проживет целую неделю, против Домициана он бессилен. Домициан сейчас же, как только возвратится в Рим, просто станет во главе гвардии, – все подготовлено. А с помощью гвардии, что бы ни случилось, он продержится, пока Тит не умрет.
Но он уже умер, он уже стал богом, его нет среди живых, Домициан чувствует это в глубине души. Он умер, тот, другой, его брат. Никогда больше не услышит он неприятного звона его повелительного голоса, не услышит его спокойных, насмешливых увещаний. Конец. Это хорошо и для Луции. Она, наверное, обрадуется. Домициан скачет во весь опор в темноте, краснеет. Она должна обрадоваться.
Как странно, что женщина, подобная Луции, не презирает Тита, глупца и труса. О чем он на прощание еще разговаривал с этим евреем? Ему нужна популярность и после смерти, ему нужен историк, он умирает для историка, так же как для него жил. Ему нужны искусственные подпорки, вот в чем дело, ему недостаточно самого себя. А все же было бы интересно знать, о чем он говорил с евреем. Не об Юлии? Жаль, что он сам, Домициан, не заговорил сегодня об этом. А теперь – конец, и он больше никогда не узнает, почувствовал ли его брат, что они – квиты? Откроет ли еврей то, что ему доверил Тит?
Ему самому, когда он будет умирать, не понадобится ни еврей, ни историк. Он в себе уверен. Единственное, чего ему недоставало, это обеспеченной, законной власти. Теперь, когда она у него есть, ему не нужны никакие историки. Не велеть ли ему умертвить Иосифа? Этот человек знает многое, чего лучше не знать. Но Луция будет недовольна, если этого человека не окажется в живых. У кого есть власть, тому достаточно знать, что он может уступать своим желаниям; уступать в действительности вовсе не нужно. Пусть этот Иосиф живет.
Домициан въехал в Рим. Он направился, – хотя была глубокая ночь, – в палатинские казармы лейб-гвардии. Потребовал к себе командира. Сообщил испуганному офицеру, что император скончался. Приказал объявить тревогу. Еще не очнувшись от первого сна, люди собирались во дворах. Им сообщили о том, что Тит умер; первое распоряжение нового императора – выдать всем награду, по восемьсот сестерциев каждому. Тот же приказ был прочитан в других казармах города. Офицеры и солдаты приносили присягу императору Флавию Домициану. Гремя оружием, довольные, приветствовали они нового владыку и охотно остались всю ночь на карауле.
По всем улицам города мчались курьеры. Улицы ожили; факелы, патрули; дома светились. Многие сенаторы, не дожидаясь вызова консулов, поспешно и взволнованно направились в зал Юлия. Они нашли здание занятым войсками; войсками были также заняты все стратегические пункты города. Каждому сенатору сообщалось, что император Домициан ждет его немедленно в библиотеке Палатина. Господа сенаторы были неприятно поражены, увидев, что каждого из них сопровождает отряд солдат, – отнюдь не в виде оскорбления, скорее как почетная стража. С неприятным чувством они отмечали, что войска находятся во всех важных общественных зданиях и что Палатин охраняется, как крепость.
По едва освещенным коридорам, по которым озабоченно сновали офицеры, растерянные слуги провели этих господ в библиотеку. Подавленные, стояли небольшими кучками "избранные отцы", поднятые со своих постелей, многие – едва успев одеться. Они сомневались в подлинности этого известия о смерти, но ни один не доверял другому, они осмеливались только шептаться о том, что всех волновало, вслух же велись немногословные разговоры о пустяках, о том, что, в сущности, пора бы начать топить, и тому подобное. Наконец, встреченный дежурными офицерами, оказавшими ему почести как императору, появился Домициан. Угловато отставив локти, тщательно одетый, но без внешних знаков власти, кроме знаков сенаторского достоинства, но также и без знаков траура, расхаживал он между отдельными группами, изысканно вежливый, даже притворно робкий и смиренный. Было неясно, чего он, собственно, хочет. Не могло быть сомнения в том, что ему присягнут, незачем было для этого вызывать войска. Но господ сенаторов мучили сомнения, утвердит ли он привилегии каждого в отдельности; прежде всего боялись друзья Тита, что он понизит их в должности и сократит их доходы. И вообще – как будет держать себя этот новый владыка, как отнесется к памяти брата? Чего он хочет? Радоваться ли им тому, что они удостоены столь благословенного императора, или тому, что утратили столь благословенного императора? Все, конечно, знали, как Малыш ненавидел и презирал своего брата. Но не пожелает ли он, чтобы повысить уважение к династии, причислить брата, как и отца, к сонму богов? Эта неизвестность настолько удручала сенаторов, что они не решались теперь называть Домициана Малышом даже мысленно или признать, что у него начинает расти брюшко и что его угловатая манера держаться только подчеркивает его брюшко.
Домициан, спокойный под защитой своей гвардии, скоро почувствовал, сколь многое он может себе позволить в отношении сената. И он начал забавляться неуверенностью господ сенаторов. Он вспомнил ту ночь 20 декабря, когда Веспасиан и Тит стояли в Иудее, а в Риме сторонники Вителлия и Веспасиана боролись друг с другом за власть. Тогда он, его дядя Сабин и сенаторы, приверженцы Веспасиана, были осаждены на Капитолии, Капитолий взят приступом. Сабин и большинство убиты, а сам он, переодетый жрецом Изиды, спасся только с большим трудом. И вот он вспоминал о страхе, пережитом в ту ночь, и ему доставляло удовольствие наслаждаться теперь страхом Титовых друзей, усиливать его мрачными шутками.
– Не кажется ли вам, Элиан, – спрашивал он одного, – что моего умершего брата следует причислить к сонму богов, так же как и моего отца? – Но когда Элиан торопливо и стремительно сказал "да", он посмотрел на него озабоченно и возразил почти покорно: – Не думаете ли вы, что заслуги государя следует взвешивать весьма тщательно, прежде чем оказывать ему такую честь? Как вы думаете, мой Рутилий? – обратился он к другому. А когда растерянный сенатор Рутилий не знал, что ответить, Домициан удивился вежливо, но с явным неодобрением: – Как странно, что даже вы, мой Рутилий, такой близкий друг покойного, не подумали сами о том, чтобы оказать ему эту честь.
Несчастный Рутилий что-то забормотал, а Домициан уже заговаривал с третьим.
Все вздохнули облегченно, когда новый владыка ушел. Они должны были ждать восхода солнца, – только тогда начнется заседание. И какое нужно вынести решение? Малышу доставляло удовольствие держать их в неизвестности. До утра еще далеко, они озябли и переутомлены, многим негде было присесть. Некоторые садились на пол или даже ложились, чтобы немного вздремнуть.
Наконец появился Анний Басс и сообщил: император ожидает, что сенат окажет его брату те же почести, какие были оказаны его отцу. Теперь, по крайней мере, было известно, какой линии держаться, и можно подремать до начала заседания. Но эта ночь надолго останется у всех в памяти.
Тем временем Домициан заперся в своем рабочем кабинете с карликом Силеном. Карлик, одетый в негнущийся, тяжелый красный шелк, прикорнул в углу. "Пусть думают, что я насаживаю мух на булавки", – подумал Домициан с мрачным удовлетворением, щелкнул языком, стал ходить по комнате. Карлик передразнил его, щелкнул языком, заходил по комнате.
Домициан отдал приказ, чтобы в эту ночь к нему не допускали никого, кроме Луции и Иосифа Флавия. Он не хотел услышать о смерти Тита и о том, что сам стал императором, ни от кого, кроме этих двух людей. Возле дома Иосифа он поставил курьера, который должен был тотчас же по возвращении Иосифа привести его на Палатин, и Домициан держал пари с самим собой, кто первый принесет ему желанную весть, – Луция или Иосиф. Если Луция – это будет хороший знак, если Иосиф – плохой.
За час до рассвета пришла Луция.
– Он умер, – сказала она. – Нелегкая у него была смерть.
– Я император, – сказал Домициан. – Я император, Луция. – Он засмеялся, его голос сорвался, при ней он давал себе волю.
– Мы император, – закукарекал карлик.
Домициан наслаждался своим торжеством.
– Это то, к чему я стремился еще с того времени, когда удерживал Капитолий против Вителлия. Путь был очень крут, я прошел его без извилин, прямо вверх, как стрела. Я прошел его ради тебя, Луция. Я сделал тебя императрицей, как обещал.
Луция села; последние часы Тита, ночное путешествие в Рим утомили ее, она чувствовала большую усталость. Она смотрела на бегающего по комнате Домициана, зевала:
– Тебе нужно больше заниматься спортом, Малыш, – сказала она. – Клянусь Геркулесом, у тебя растет брюшко.
– Ты не понимаешь, что значит быть императором, Луция, – сказал Домициан. – Ты бы видела, как они ползали передо мной.
– Для меня не новость, что в Риме осталось мало настоящих мужчин, – сказала Луция; в ее словах прозвучала покоробившая его компетентность.
– В сенате их не много, – согласился Домициан с удовлетворением и с досадой.
– А я теперь пойду спать, – сказала Луция, – очень устала.
– Побудь еще немного, – попросил Домициан. – До восхода солнца они не могут причислить Тита к сонму богов, а меня возвести на императорский престол. Я хочу позвать сюда еще кой-кого – пусть попляшут.
– Это меня не интересует, – сказала Луция.
– Но это же очень забавно, – заметил Домициан, – останься, моя Луция, – просил, настаивал он.
Он вызвал к себе из библиотеки некоторых сенаторов. Не сгибая ног, угловато откинув локти, выставив брюшко, разыгрывал он любезного хозяина, переходя от одного озабоченного судьбой своих привилегий сенатора к другому. Заводил беседу на литературные темы.
– Читали вы мой этюд о лысине, Элиан? – спросил он.
Сенатор посмотрел на покрытую редкими волосами голову нового владыки; он смутно вспомнил об этом этюде, он назывался "Похвала плеши", был написан в модном юмористическом стиле, и трудно было понять, что в нем серьезно, что шутка.
– Да, ваше величество, – ответил он неуверенно, он уже предчувствовал, что Домициан опять посадит его в лужу.
– Ваше мнение? – спросил с коварной любезностью император.
– Я нахожу ваш этюд великолепным, – решился наконец восторженно ответить Элиан. – Одновременно веселый и глубокомысленный. Я и плакал и смеялся над ним до слез.
– А по-моему, он никуда не годится, – сухо констатировал Домициан. – Мне стыдно в век Силия Италика, в век Стация писать подобный вздор. Как вы относитесь к Силию Италику, Вар? – обратился он с вопросом к ближайшему сенатору.
– Это величайший римский писатель, – ответил с подъемом сенатор Вар.
– Но скучен, – заметил Домициан и посмотрел на сенатора задумчиво, чистосердечно, с сожалением, – очень скучен. Так и несет скукой. Мое произведение "Похвала плеши", по крайней мере, занимательно. А вы что предпочитаете, Рутилий? – приставал он снова к любимцу Тита. Рутилий попытался спрятать свои беспомощные птичьи глаза от пристальных глаз Домициана.
– Ну, ну, ну, – настаивал карлик.
– Я предпочитаю Силия Италика, – решился наконец заявить с кривой лукавой улыбкой Рутилий.
– Вот каковы наши сенаторы, – сказал Домициан и прищелкнул языком. – Даже такую скуку, как Силия Италика, они предпочитают моим шуткам.
Он обернулся, он думал, что говорит с Луцией. Но за ним стоял только карлик, Луция ушла.
– Светает, – сказал император подавленным сенаторам, – и вам пора искать нового вождя для сената и римского народа. Трудный день для вас. Трудный день и для меня, так как мне придется решить, чьи привилегии я поддержу, чьи нет. Да просветят боги меня и вас, избранные отцы, – отпустил он их.
Перед самым рассветом явился Иосиф. Домициан узнал от Луции, что этот человек был последним, с которым говорил его брат. Вероятно, этот еврей был и единственным, кто знал, действительно ли его проделка с Юлией, эта оплата старого счета, была известна Титу и насколько она задела его.
– Вы ведь, кажется, живете в шестом квартале, – качал император, – на улице Гранатов?
– Я почитаю себя счастливым, – ответил Иосиф, – что милостью императора Тита мне был оставлен дом, назначенный мне богом Веспасианом.
– Известно ли вам, что я родился в этом доме? – спросил Домициан.
– Конечно, ваше величество, – ответил Иосиф.
– И вы охотно работаете в этом доме? – продолжал расспрашивать Домициан. – И ваша работа вам там удается?
– Я очень люблю этот дом, – ответил Иосиф, – и работаю в нем охотно. А хороша ли моя работа, об этом судить не мне.
– Я жалею, – сказал Домициан и странно бесшумными шагами подошел к Иосифу очень близко на своих негнущихся ногах, – что мне приходится вас выселять. Но этот дом, в котором мой отец, бог Веспасиан, прожил так долго и из которого исходило так много счастья для империи, я хочу посвятить богам и сделать там национальный музей его памяти.
Иосиф ничего не ответил. Он знал о том влиянии, которое имел Марулл на Домициана, знал также о влиянии Анния Басса, знал, как капризен Домициан, знал, что и сам теперь под угрозой. Но он не испытывал страха, он чувствовал странную уверенность. Тщеславие, торжество, поражение, боль, наслаждение, ярость, печаль, Дорион, Павел, Юст – все это было уже позади, а перед ним была только его работа. Все происходившее до сих пор в его жизни пригодилось для его работы, и оно приобретало смысл, только когда он связывал его со своей работой. Ягве, он в этом уверен, прострет над ним свою руку, дабы с ним не случилось ничего, что могло бы угрожать этой работе.
Поэтому он ждал со спокойным любопытством, чего от него потребует Домициан.
– Вы имели счастье, – сказал тот наконец, – присутствовать при смерти и преображении моего брата, императора Тита. Чего потребовал мой брат от вас напоследок? – Домициан старался говорить спокойно, но он не мог совладать с собою, его лицо покраснело, голос сорвался.
– Император Тит, – сообщил Иосиф, – хотел дать мне поручение. – Домициан смотрел ему в рот почти со страхом. – Он просил меня, – продолжал Иосиф, – записать для потомства, что сожалеет об одном-единственном поступке своей жизни.
– О каком? – спросил Домициан.
"Ага, – подумал он, – история с Юлией все же достигла цели. Он, наверно, сказал ему о своем сожалении, что не отправил меня на тот свет". И, открыв рот, Домициан ждал, что ответит Иосиф.
– Он уже был не в силах сказать мне, о каком.
Вот все, что мог сообщить ему Иосиф.
Домициан облегченно вздохнул. Но уже в следующее мгновение он почувствовал разочарование. Значит, он так никогда и не узнает, какое впечатление произвела на Тита история с Юлией. "Разумеется, – подумал он, – Тит сказал ему, а этот хитрец не хочет мне это открыть". Вслух же он заявил:
– Среди нас не много людей, которые могли пожалеть только об одном своем поступке. Мой брат был добродетельный человек. Мой брат, – продолжал он с легкой зловещей улыбкой, – был, кроме того, счастливый человек. – И с двусмысленной, опасной откровенностью пояснил: – Он умер на вершине своей славы. Умри он позднее, кто знает, удержал ли бы он славу, а он придавал ей очень большое значение. Те, кто дал ему слишком рано умереть, – заключил он, и его наглая, мрачная усмешка стала резче, – сделали это ради его блага.
Когда он с этими словами отпустил Иосифа, солнце уже взошло и римский сенат приступил к тому, чтобы возвести Тита в сонм богов, а Домициана – на императорский престол.
Три дня спустя, 1 тишри, то есть в первый день нового 3842 года по еврейскому летоисчислению, Иосиф стоял в синагоге, носившей его имя. Бараний рог, резко, пронзительно и безобразно призывавший к покаянию, потряс его до глубины существа, взрыл его душу. Это было благое потрясение, оно словно вспахало его душу для приятия посева. Когда он во второй половине дня подошел к берегу реки Тибр, чтобы, согласно предписанию, стряхнуть с себя грехи в реку и дать текучей воде унести их в море и там утопить, он чувствовал себя действительно очищенным.
Первого тишри Ягве бросает жребии, но только десятого, в великий день очищения, в субботу из суббот, закрепляет он их; этот срок он дал мужам своего народа, чтобы они могли покаянием отвратить от себя суд. Более других обладали в те времена евреи даром покаяния; они прошли через большие грехи и большие несчастья, они знали, что вина и несчастье – не конец, но лишь возможный путь к новому началу. Иосиф в особенности, этот "вечно изменчивый", мог стряхнуть с себя прошлое, как воду – гладкая кожа, и подобно тому, как новорожденный наследует от отцов и праотцев их сущность, но не их судьбу, мог он теперь, в начале своего нового большого труда, начать новое существование так, чтобы прошлое не обременяло его. Для него не пропало то, что было в нем полезного, а что было дурного – он зачеркнул.
Десятого тишри стоял он, как и другие, в своей синагоге в простой белой одежде, в той льняной одежде, в которой он после смерти будет положен в гроб, ибо человек должен в этот день предстать перед лицом Ягве, как бы готовый к смерти.
Коллегия в Ямнии приказала, чтобы великая жертва, приносившаяся, когда храм был цел, в день очищения, теперь была заменена описанием этого жертвоприношения. Левит Иувал бен Иувал, один из немногих певцов и музыкантов храма, спасшихся при разрушении Иерусалима, был приглашен кантором в синагогу Иосифа. И вот он пел, чередуясь с общиной, о храмовой службе. Он хорошо знал старинные мелодии, и в соответствующих местах, рассказывая о покаянии в грехах или о том, сколько раз первосвященник кропил жертвенной кровью, он вводил в свой рассказ дикий, монотонный напев, сохраненный левитами с тех древних времен, когда иудеи еще странствовали в пустыне.