Есть у меня маленькое утешение, не запрещай мне его сегодня, передо мною лежит "Трибуна", я вовсе даже не нарушал запрет и не покупал ее, а позаимствовал у зятя, нет, зять одолжил ее мне. Пожалуйста, не лишай меня этого счастья. Ведь меня в общем-то не интересует пока, что там написано, но я слышу голос – мой голос! – в шуме мира, не лишай меня этого счастья. И как это все замечательно! Не знаю, как это получается, я же читаю только глазами, а моя кровь тотчас все узнала и жарко несет это в себе. И до чего весело. Я, конечно, принадлежу ко второй группе: гиря на ногах вообще-то моя собственность, и я вовсе не согласен, что мое сугубо приватное обстоятельство делают публичным достоянием; однажды кто-то сказал, что я плаваю, как лебедь, но это был не комплимент. А еще это вызывает волнение. Я кажусь себе великаном, который, вытянув руки, удерживает публику от тебя на расстоянии – ему приходится туго, он должен удержать публику и все же хочет слышать каждое твое слово, ни на секунду не теряя тебя из виду, – публику, вероятно, твердолобую, ужасно глупую, а вдобавок женственную, которая, наверное, еще и кричит: "Где мода? Ну где же наконец мода? Все, что мы видели до сих пор, "всего-навсего" Милена". Всего-навсего, и этим "всего-навсего" я живу. А остальной мир я взял, как Мюнхгаузен лафеты Гибралтара, да и сбросил в огромное море. Как? Весь остальной мир? А лгать? В бюро ты лгать не можешь? Ну да, я сижу там, по-прежнему пасмурно, и письмо завтра не придет, и этот сон – последняя весточка от тебя.
Воскресенье, вечер
Ну, быстренько, вот она, возможность, и мы имеем ее каждую неделю; как же я раньше до этого недодумался; правда, сперва мне нужно получить паспорт, это не так просто, как ты полагаешь, и без Оттлы почти невозможно:
В какую-нибудь субботу после обеда я сяду в скорый поезд и приблизительно (завтра узнаю точное расписание) в 2 часа ночи буду в Вене. А ты еще в пятницу купишь билет на воскресный скорый до Праги и телеграфируешь мне, что билет есть, ведь без этой телеграммы я не смогу выехать из Праги. Ты будешь ждать меня на вокзале, в нашем распоряжении больше четырех часов, в 7 утра в воскресенье я опять уеду в Прагу.
Вот такая, стало быть, возможность, правда несколько грустная, всего лишь четыре усталых ночных часа вдвоем (и где? в гостинице у вокзала Франца Иосифа?), но все-таки возможность, которую, между прочим, можно очень украсить тем, что ты – но есть ли эта возможность? – выедешь мне навстречу в Гмюнд, и мы проведем ночь в Гмюнде. Гмюнд ведь австрийский? Тогда паспорт тебе не понадобится. Я буду там, наверное, около 10 вечера, а может быть, и еще раньше и уеду в воскресенье скорым (в воскресенье место, наверное, получить легче) в 11 утра, а если есть подходящий поезд позднее, то и еще позже. Правда, как ты туда доберешься и уедешь обратно, я не знаю.
Ну, что скажешь? Странно, что я теперь должен задать тебе вопрос, а ведь целый день с тобой разговаривал. Адрес Красы – Мариенбад, гостиница "Штерн".
26 июля, Понедельник
Телеграмма не была ответом, а вот письмо, отосланное в четверг вечером, – это ответ. Не зря я, стало быть, мучился бессонницей, не зря сегодня с утра меня давила эта ужасная тоска – все верно. А муж твой знает о кровохарканье? Я понимаю, что не стоит все это преувеличивать, может, тут и нет ничего особенного, бывает, что иной раз идет кровь, но все-таки это кровь, и забыть об этом невозможно. А вот ты живешь себе, не задумываясь, живешь своей героически беспечальной жизнью, живешь так, будто уговариваешь кровь: "Ну, иди же, иди". И она идет. А что тут будет со мной – это тебя ничуть не тревожит, хотя ты, конечно, отнюдь не nemluvne? и прекрасно знаешь, что делаешь, но именно этого ты и хочешь – чтобы я стоял тут на пражском берегу, а ты тонула на моих глазах, погружалась в волны венского моря, всецело по своей воле. И если тебе нечего есть, это, значит, вовсе не потребность pro sebe Или ты полагаешь, что это скорее моя потребность, чем твоя? Что ж, значит, ты права. И денег тебе, к сожалению, я не смогу больше прислать, потому что в обед я пойду домой и швырну ненужные бумажки в печку.
Выходит, мы совсем отдалились друг от друга, Милена, и лишь одно, но могучее желание нас объединяет: чтобы ты была здесь, чтоб лицо твое было рядом со мной, как можно ближе. И конечно, еще желание смерти – нас объединяет желание "легкой" смерти, но оно ведь уже и совершенно детское желание; вот так же на уроке математики, когда учитель на кафедре листал свой кондуит и, возможно, искал мою фамилию, я следил за ним и, сравнивая с этим воплощением силы, ужаса и реальности свое непостижимое ничтожество и невежество, охваченный полусонным оцепенением страха, желал одного: подняться бы сейчас невидимкой, пробежать невидимкой между партами, пролететь мимо учителя на невесомых, как мои математические познания, крыльях, как-нибудь преодолеть дверь и, очутившись снаружи, прийти в себя и вдохнуть свободно на чудесном вольном воздухе, зная, что нигде в подлунном мире он не будет так накален, как в оставленной мною комнате. Да, так было бы "легче". Но так не бывало. Меня вызывали к доске, диктовали задачку, для решения нужна была таблица логарифмов, у меня ее не было (забыл дома), но я врал, что она осталась в парте (надеясь, что учитель даст мне свою), он посылал меня за таблицей, я – с отнюдь даже не наигранным ужасом (ужас в школе мне никогда не приходилось наигрывать) – обнаруживал, что ее там нет, и учитель (позавчера я его встретил) говорил мне: "Ох и крокодил!" Я сразу получал "неудовлетворительно", и это было даже хорошо, потому что я ведь получал эту отметку, собственно говоря, лишь формально, да еще и несправедливо (я хоть и соврал, но никто не мог этого доказать – тогда ведь это несправедливо?), а главное – мне не пришлось обнаруживать свое постыдное невежество. Значит, в целом-то даже и это еще было вполне "легко": выходило, что при благоприятных условиях можно было "исчезнуть" даже и в самой комнате, возможности тут безграничны, и "умереть" можно и в самой жизни.
Только одной возможности не существует – и что бы я ни болтал, это ясно, – возможности того, что ты сейчас войдешь и будешь здесь и мы основательно побеседуем о твоем выздоровлении; а ведь именно эта возможность – самая настоятельная!
* * *
О многом я хотел тебе сегодня сказать, прежде чем прочел письмо, но что можно сказать, когда – пошла кровь? Пожалуйста, сразу напиши мне, что сказал врач и что он за человек.
Сцену на вокзале ты описала неверно, я не колебался ни секунды, все было так бесконечно печально и прекрасно, и мы были совсем одни, и было что-то непостижимо комическое в том, что люди – которых там не было! – вдруг взбунтовались и потребовали открыть ворота на перрон.
А вот перед гостиницей все было так, как ты говоришь. Ты была там такой красивой! А может, то была вовсе не ты. Ведь это очень странно, что ты так рано встала. Но если это была не ты, откуда же ты так точно все знаешь?
Хорошо, что тебе тоже нужны марки, я все эти два дня корю себя за свою просьбу о марках, уже когда я писал, я себя корил.
Понедельник, позднее
Ах, так много документов пришло именно сейчас. И для чего я работаю, вдобавок на невыспавшуюся голову. Для чего? Для кухонной печки.
* * *
Теперь еще и поэт, первый, он к тому же гравер по дереву, офортист, и не уходит, и столько в нем жизни, что он все вываливает на меня и смотрит, как я дрожу от нетерпения, рука на этом письме дрожит, голова у меня уже упала на грудь, а он не уходит, добрый, живой, счастливо-несчастливый, замечательный, но для меня как раз сейчас ужасно обременительный юноша. А у тебя кровь идет изо рта.
* * *
Вообще-то мы все время пишем одно и то же. То я спрашиваю, не больна ли ты, потом ты пишешь об этом, то я хочу умереть, то ты, то я хочу плакать перед тобою как маленький ребенок, то ты передо мной, опять же как маленький ребенок. И один раз, и десять, и тысячу, и всегда я хочу быть с тобой, и ты говоришь так же. Довольно, довольно.
И по-прежнему нет письма о том, что сказал врач, ты медлительная, нерадивая корреспондентка, злая, милая – ну, что же еще? Ничего, затихнуть у тебя на коленях.
27 июля, Вторник
Какое слабое знание людей, Милена. Я давно это говорил. Ну хорошо, Эльза заболела, вполне возможно, и поэтому, наверное, стоило бы поехать в Вену, но старая тетя Клара тяжело (больна)? Что же, по-твоему, я мог бы, отвлекаясь от всего прочего, пойти к директору и без усмешки рассказать про тетю Клару? (Конечно, тут опять не обошлось без знания людей, у каждого еврея есть своя тетя Клара, но моя-то давным-давно умерла.) Стало быть, это совершенно исключено. Хорошо, что у нас нет больше в ней нужды. Пусть умирает, она ведь не одна, при ней Оскар. Кстати, кто такой Оскар? Тетя Клара есть тетя Клара, но кто такой Оскар? Как бы то ни было, он при ней. Надеюсь, он хотя бы не захворает, этот архипроныра.
* * *
Все же письмо, да какое! То, что я сказал вначале, к вечерним письмам не относится, но этого (как я выразился: спокойного) беспокойства, раз уж оно возникло, им тоже не унять. Как хорошо, что мы увидимся. Наверное, я телеграфирую тебе завтра или послезавтра (Оттла уже сегодня пошла за паспортом), сумею ли еще в эту субботу приехать в Гмюнд (для Вены на этой неделе так или иначе уже поздно, ведь билет на воскресный скорый поезд надо покупать заблаговременно), ты ответишь мне тоже по телеграфу, приедешь ли. В любом случае я вечером пойду на почту, чтобы ты поскорее получила телеграмму. Сделаем так: если я телеграфирую "Невозможно" – значит, на этой неделе приехать не смогу. Тогда я не стану ждать телеграфного ответа, и все остальное мы обсудим письмом (следующие четыре недели встреча, конечно, зависит от того, куда именно за город ты поедешь, возможно, слишком далеко от меня, ну а тогда мы, наверное, целый месяц не увидимся). Или же я телеграфирую: "Субботу могу быть Гмюнде". В этом случае жду ответа: либо "Невозможно", либо "Субботу могу быть Гмюнде". В обоих последних случаях, стало быть, все договорено, никаких других телеграмм не требуется (нет, чтобы ты не сомневалась, что твоя телеграмма получена, я пошлю подтверждение), мы оба едем в Гмюнд и увидимся еще в эту субботу или в воскресенье. Звучит все это очень просто.
* * *
Почти два часа потеряны, пришлось отложить письмо. Здесь был Отто Пик. Я устал. Когда же мы увидимся? Почему за полтора часа всего-то раза три услышал твое имя? Где ты? На пути в деревню, где находится хижина? Я тоже в пути, и путь этот долог. Только не терзай себя из-за этого, пожалуйста, так или иначе, мы в пути, а больше чем уехать все равно невозможно.
Вторник
Где же врач? Я обыскал все письмо, не читая его, только чтобы найти врача. Где он?
Я совсем не сплю: это не значит, что я из-за этого не сплю, немузыкального человека настоящие заботы усыпляют скорее, чем что-либо другое, но все-таки я не сплю. Отчего? Слишком много времени прошло с тех пор, как я ездил в Вену? Или я переусердствовал, славословя свое счастье? Молока, масла и салата мне уже мало и нужна иная пища – твое присутствие? Вполне возможно, что причины тут совсем другие, но дни мои нелегки. К тому же вот уже три дня я лишен такого счастья, как пустая квартира, я живу у своих (потому и телеграмму сразу получил).
Может быть, на меня так благотворно действует вовсе не пустынность квартиры – или не исключительно она, – а сама возможность располагать двумя квартирами: одной для жизни днем, а другой, на отдалении, для вечеров и ночей. Тебе это понятно? Мне – нет, но это так.
Да, насчет шкафа. Похоже, что он будет причиной нашей первой и последней размолвки. Я скажу: "Мы его вышвырнем". Ты скажешь: "Нет, оставим". Я: "Или он, или я. Выбирай". Ты: "Сейчас. Шкаф, Кафка – тут есть созвучие. Выбираю шкаф". – "Хорошо", – скажу я, медленно спущусь по лестнице (по которой?) и – если не найду сразу Дунайского канала, буду жить и посейчас.
А в остальном я очень даже за этот шкаф, только то платье не надевай. Ведь совсем его износишь, а что я тогда буду делать?
Странно, могила. Ведь я искал как раз (vlastne) на том месте, но лишь робко, зато очень уверенно делал все большие и в конце концов огромные круги, а в результате остановил выбор на совершенно не той часовне.
Стало быть, ты уезжаешь и визы у тебя тоже нет. И уверенность, что при необходимости ты сразу приедешь, таким образом утрачена. А ты еще хочешь, чтобы я спал. А врач? Где он? Его по-прежнему нет?
Специальных марок в честь конгресса не было, я тоже думал, что такие были. К моему разочарованию, мне нынче принесли "конгрессные марки", оказалось – самые обыкновенные, только со штемпелем конгресса; но из-за этого штемпеля они наверняка все равно довольно ценные, хотя мальчик-то этого не поймет. Буду всякий раз вкладывать в конверт по одной марке, во-первых, из-за их ценности, а во-вторых, чтобы каждый день получать благодарность.
Вот видишь, тебе нужна ручка, так почему же мы не использовали время в Вене с большей пользой? Почему, например, не остались подольше в канцелярском магазине, там было так красиво, и мы были так близко друг от друга.
Ты еще. не читала шкафу эти глупые шутки? Я просто без памяти люблю почти все, что стоит в твоей комнате.
* * *
А врач?
Ты часто видишь филателиста? Вопрос вовсе не коварный, хотя и кажется таким. Когда плохо спишь, задаешь вопросы и сам не знаешь о чем. Хочется спрашивать вечно, ведь не спать и значит спрашивать; если б был ответ, был бы и сон.
* * *
А это заявление о невменяемости вообще-то штука скверная. Паспорт-то ты все-таки получила?
* * *
28 июля, Среда
Ты знаешь историю бегства Казановы из венецианской тюрьмы? Знаешь, конечно. Там мимоходом описывается самый ужасный вид заключения – в подземелье, в кромешном мраке, в сырости, на уровне лагун, человек скорчился на узкой доске, вода доходит почти до ступней, а с приливом и в самом деле поднимается выше колен; но самое ужасное – это осатанелые водяные крысы, их писк ночью, скрежет, грызня (кажется, ему приходилось сражаться с ними за корку хлеба), и страшнее всего – то, что они все время ждут, когда человек обессилеет и свалится с доски. Знаешь, вот с таким же ощущением я читал твое письмо. Все так ужасно, непостижимо, а главное – так близко и так далеко, как собственное прошлое. И вот сидишь, скорчившись, наверху, осанке это не на пользу, ноги сводит' судорогой, и ты трясешься от страха, а у тебя и дела-то всего, что смотреть на огромных черных крыс, а они тебя слепят в ночной тьме, и в конце концов ты уже не соображаешь, сидишь ли ты еще наверху или уже находишься среди них и пищишь, скаля узкую морду с острыми зубками. Ах, не пересказывай больше таких историй, приезжай ко мне, ну что ты, в самом деле, приезжай. А этих "зверюшек" я тебе дарю, но с условием, что ты их тут же прогонишь из дому.
* * *
А о враче уже и вообще речи нет? Ты же клятвенно заверяла, что пойдешь к врачу, а слово свое ты всегда держала. Раз не видишь больше крови, то и не идешь? Я не хочу говорить о себе, ты несравненно меня здоровее, я всегда буду только господином, которому надо поднести чемодан (что само по себе еще не указывает на место в табели о рангах, ибо тут сначала идет господин, подзывающий носильщика, потом сам носильщик, а потом уже господин, просящий поднести ему чемодан, потому что иначе он рухнет; когда я недавно – недавно! – шел с вокзала домой, служитель, несший мой чемодан, вдруг по собственному почину – я, кажется, и слова на эту тему не сказал, – принялся меня утешать: я, мол, наверняка зато разбираюсь в вещах, которые ему недоступны, а таскать чемоданы – вот это его дело, он к этому привычный и т. д.; лишь тогда мне пришли в голову мысли, на которые его речь была ответом – надо сказать, далеко не убедительным, – но внятно я их не высказывал), – так вот, я себя тут вовсе с тобой не сравниваю, но поневоле приходится думать и о своем состоянии, а чем больше думаешь, тем больше тревожишься, и ты должна пойти к врачу. Это было года три назад, никогда я не жаловался на легкие, никогда не уставал, ходить мог без конца и до пределов своих сил никогда при этом не доходил (чего не скажешь о моих мыслях – тут я на пределы натыкался постоянно), и вдруг где-то в августе – во всяком случае, была жара, прекрасная погода, и все было в порядке, кроме моей головы, – я на занятиях плаванием откашлялся и выплюнул что-то алое. Это было странно и даже интересно, правда? Я на секунду вперился в это пятно и тут же о нем позабыл. А потом это стало случаться все чаще, и вообще, стоило мне захотеть сплюнуть, как появлялось алое пятно – словно по заказу. Уже стало даже не интересно, а скучно, и я снова об этом позабыл. Пойди я тогда сразу к врачу – что ж, возможно, все осталось бы точно в таком же положении, как и без врача, но тогда никто не знал о том, что у меня идет кровь, и никто не тревожился. А теперь кто-то тревожится, так что, пожалуйста, сходи к врачу.