Письма к Милене - Франц Кафка 15 стр.


Суббота

Я ведь знал, что будет в этом письме, все это стояло почти за всеми твоими письмами, было в твоих глазах, – могло ли что-то остаться нераспознанным в их ясных глубинах? – было в складках на твоем лбу, все это я ведь знал; так человек, что весь день провел за закрытыми ставнями, погруженный то ли в сон, то ли в грезу, то ли в страх, вечером распахивает окно и, понятное дело, нисколько не удивляется – ибо все уже знал, – что снаружи царит тьма, чудесная глубокая тьма. И я вижу, как ты терзаешься, и корчишься в тисках, и пытаешься вырваться, и – уж бросим факел в бочку с порохом! – никогда не вырвешься, я это вижу – и все же не могу сказать: "Оставайся там, где ты есть". Но я не могу сказать и обратного, я стою перед тобой, смотрю в твои милые бедные глаза (все-таки какая жалкая эта карточка, что ты мне прислала, одна мука смотреть на нее, мука, которой я подвергаю себя по сто раз на день, – и в то же время, увы, она достояние, которое я готов защищать против целой дюжины силачей) – и чувствую себя в самом деле сильным, ты права, некая сила во мне есть: если обозначить ее коротко и неясно, то это моя немузыкальность. Однако она опять-таки не настолько велика, чтобы я – по крайней мере сейчас, в эту минуту – мог продолжать письмо. Какой-то вал любви и муки подхватывает меня и уносит прочь от стола.

Ф.

8 августа, Воскресенье вечером

Одно сбивает меня с толку в твоей аргументации, в последнем письме это особенно ясно, тут несомненная логическая ошибка, можешь себя на ней проверить. Скажи ты мне, что ты слишком любишь своего мужа (а это чистая правда) и потому не можешь его оставить (не можешь уже ради меня самого, я хочу сказать: для меня было бы ужасно, если б ты на это все-таки решилась), – я тебе поверю и с тобой соглашусь. Скажи ты, что ты сама готова была бы его оставить, но он внутренне нуждается в тебе и не может без тебя жить, потому-то ты не можешь его оставить, – я и тут тебе поверю, и тут с тобой соглашусь. Но когда ты говоришь, что он внешне без тебя не справится с жизнью и что ты именно поэтому (как главная причина!) не можешь оставить его, то это говорится либо для сокрытия вышеназванных причин (именно для сокрытия, а не для подкрепления, ибо в подкреплениях такие причины не нуждаются) – либо же это одна из тех злых шуток мозга, о которых ты писала в последнем письме и от которых корчится в судорогах все наше тело, и не только тело.

9 августа

Суббота – нет, что я, понедельник пополудни (ты видишь, в голове у меня только субботы)

Я был бы лжецом, если б не решился сказать еще больше, чем в сегодняшнем утреннем письме, – лжецом особенно перед тобой, с которой я говорю так свободно, как ни с кем другим, потому что никто еще так меня не поддерживал – зная и прощая, – как ты, вопреки всему, вопреки всему (и не путай это столь весомое "вопреки всему" с твоим столь весомым "и все-таки!").

Среди твоих писем всех прекрасней (и этим много сказано, поскольку они все вообще, чуть ли не в каждой строчке, самое прекрасное из всего, что со мной случалось в моей жизни) – итак, всех прекрасней среди них те, в которых ты оправдываешь мой "страх" и одновременно пытаешься внушить мне, что он неоправдан. Я ведь тоже, хоть, наверное, и произвожу порой впечатление подкупленного адвоката своего страха, в глубине души, кажется, искренне его оправдываю – я ведь целиком из него состою, и он, возможно, лучшее, что во мне есть. А поскольку он самое лучшее во мне, то, возможно, его-то единственно ты и любишь. Ведь что уж во мне такого особенного можно любить. А его – можно.

Вот ты спросила недавно, как мог я назвать "чудесной" нашу субботу с этим страхом в сердце; объяснить это нетрудно. Поскольку я люблю тебя (а я тебя люблю, непонятливое ты существо, и как любит море крохотную гальку на своем дне, так и моя любовь затопляет тебя всю, – а для тебя такой галькой да буду я, если дозволят небеса) – поскольку я тебя люблю, я люблю весь мир, а весь мир – это и твое левое плечо – нет, сначала было правое, – и потому целую его, когда мне заблагорассудится (а ты, будь добра, чуть приспусти на нем блузку), – но и левое плечо тоже, и твое лицо над моим в лесу, и твое лицо под моим в лесу, и забвение на твоей полуобнаженной груди. И потому ты права, когда говоришь, что мы были тогда одно, и тут мне страх неведом, ведь это мое единственное счастье, моя единственная гордость – и я сейчас имею в виду не один только лес.

Но вот между этим дневным миром и тем "получасом в постели", о котором ты однажды презрительно написала как о "мужской заботе", для меня зияет пропасть, преодолеть которую я не могу – а может быть, и не хочу. Там дело сугубо ночное, во всех смыслах ночное; а здесь целый мир – мой, я им владею, и неужели я должен теперь вдруг перепрыгнуть в ночь, чтобы и ею еще раз овладеть? Да и можно ли чем-то еще раз овладеть? Не значит ли это его потерять? Здесь я владею миром – и вдруг должен перенестись туда, а его оставить – в угоду неожиданному чародейству, ловкому фокусу, камню мудрецов, алхимии, колдовскому кольцу. Прочь, прочь – я ужасно этого боюсь!

Жаждать посредством колдовства ухватить за одну ночь – в спешке, натужно дыша, беспомощно, одержимо, – посредством колдовства ухватить то, что каждый день дарит раскрытым глазам! (Наверное, детей иначе не получишь, наверное, дети тоже колдовство, – "наверное". Оставим вопрос открытым.) И потому я так благодарен (тебе и всему), и потому, стало быть, samozrejme, что рядом с тобой я так спокоен и так неспокоен, так скован и так свободен, – и потому-то я, осознав это, отринул всю остальную жизнь. Посмотри мне в глаза!

* * *

Итак, лишь от госпожи Колер я узнаю, что книги перебрались с ночного столика на письменный стол. Следовало бы прежде непременно спросить меня, согласен ли я с этим переселением. Я бы сказал: "Нет!"

* * *

А теперь скажи мне спасибо. Я благополучно подавил в себе желание написать в этих последних строчках еще кое-что совершенно безумное (безумно-ревнивое).

Ну все, довольно, теперь расскажи об Эмилии.

10 августа, Вторник

К дню рождения я подготовился не очень-то хорошо, спал еще хуже обычного, голова горячая, глаза воспаленные, виски ломит, вдобавок кашель. Наверное, даже мало-мальского желания не сумею высказать без кашля. К счастью, желать ничего не нужно, только благодарить, что ты есть на этом свете, а я изначально (видишь, я тоже не слишком хорошо знаю мир, только в отличие от тебя сознаюсь в этом) – а я изначально даже и не предполагал, что ты можешь там найтись. И за это я благодарю тебя (это благодарность?) поцелуем в точности как на вокзале, хотя он тебе не понравился (сегодня я почему-то упрямый).

Не всегда в последнее время мне было так плохо, порой было даже очень хорошо, но день главного моего торжества случился с неделю назад. В моем бессилии я совершаю бесконечную прогулку вокруг бассейна в школе плавания, близился вечер, народу было уже немного, но все же вполне достаточно, вдруг приходит второй инструктор по плаванию, который со мной незнаком, оглядывается по сторонам, будто ищет кого-то, потом замечает меня, явно выбирает меня и спрашивает: "Chtel byste si zajezdit?", Дело в том, что здесь был некий господин, который приехал с Софийского острова и хотел переправиться на Еврейский остров, по-моему, он какой-то крупный строительный подрядчик; на Еврейском острове идет большое строительство. Конечно, не стоит делать из мухи слона, инструктор просто заметил меня, беднягу, и решил порадовать даровым катанием на лодке, но, как бы там ни было, памятуя о солидности подрядчика, он безусловно искал человека молодого, достаточно надежного как по силе и ловкости, так и в том смысле, что, выполнив задачу, он не воспользуется лодкой для недозволенных катаний, а сразу же вернется. По-видимому, он счел, что я обладаю всеми этими качествами. Здоровяк Трнка (владелец школы плавания, о котором я тебе еще расскажу) подошел к нам и спросил, умеет ли молодой человек плавать. Инструктор, который, вероятно, читал во мне как в открытой книге, успокоил его. Я вообще почти ни слова не сказал. Тут подошел пассажир, и мы отплыли. Как благовоспитанный юноша, я помалкивал. Он заметил, что вечер сегодня прекрасный, я ответил: ano потом он сказал, что уже прохладно, я опять сказал: ano, в конце концов он сказал, что я гребу очень быстро, и уж тут я от благодарности вообще ничего не мог произнести. Я, разумеется, ловко подгреб к Еврейскому острову, он сошел на берег, поблагодарил, но, к моему разочарованию, забыл о чаевых (н-да, ты ведь не девушка). Я отправился прямиком назад. Здоровяк Трнка удивился, что я вернулся так скоро. Давненько меня так не распирало от гордости, как в тот вечер, я казался себе немножечко, совсем немножечко, но все же достойнее тебя, чем всегда. С тех пор я каждый вечер жду в школе плавания, не явится ли опять какой пассажир, но никто не является.

Нынче ночью в коротком забытьи мне пришло на ум, как должно отметить твой день рождения: я навещу важные для тебя места. И сразу же, совершенно невольно, очутился у Западного вокзала. Здание было совсем крохотное, и внутри места наверняка было мало, потому что как раз подошел скорый поезд, и один вагон внутри здания не уместился. Я был весьма удовлетворен тем, что у вокзала стояли три вполне мило одетые девушки (одна с косой), правда очень худенькие, носильщицы. Я понял, что в этом твоем занятии нет, стало быть, ничего необычного. И все-таки порадовался, что сейчас тебя там нет, хотя, с другой стороны, был и огорчен, что тебя там нет. Но в утешение я нашел маленький портфель, утерянный кем-то из пассажиров, и, к изумлению окружающих, извлек из этого маленького портфеля множество больших предметов одежды.

В особенности вторая часть "Типа" великолепна – резкая, злая, антисемитская, превосходная. Я до сих пор вообще не замечал, какая это тонкая штука – публицистика. Ты говоришь с читателем так спокойно, так доверительно, так заинтересованно, ты забываешь обо всем на свете, думаешь только о читателе, но под конец вдруг говоришь: "Хорошо ли то, что я написала? Да? Хорошо? Ну что ж, это меня радует, а впрочем, я далеко и целовать меня в благодарность не разрешаю". А потом и вправду конец, и тебя больше нету.

А знаешь ли ты, что тебя мне подарили к конфирмации (у евреев тоже есть своя конфирмация)? Я родился в 83-м году, стало быть, мне было тринадцать лет, когда ты родилась. Тринадцатый день рождения – особенный праздник, я должен был отчитать в синагоге с трудом выученный текст, а потом произнести дома маленькую (тоже выученную) речь. И подарков я много получил. Но сейчас я себе это представляю так: я был не совсем доволен, какого-то подарка мне не хватало, я попросил его у небес – а они до десятого августа все тянули.

* * *

Конечно же, я с большим удовольствием перечитываю последние десять писем, хотя знаю их до тонкости. Но и ты перечитай мои, там найдется целый девичий пансион вопросов.

* * *

Об отце поговорим в Гмюнде.

Перед "Гретой", как и в большинстве случаев перед девушками, я беспомощен. Была ли у меня тогда вообще хоть какая-то мысль относительно тебя? Не помню. Я люблю держать твою руку в своей, люблю смотреть в твои глаза. Вот, пожалуй, и все, Грета уходит! Что до "не заслужил", nechapu, jak takovy clovek… то я и сам стою перед такой же загадкой; эту загадку, думаю, мы и сообща не разгадаем. Кстати, это кощунственно. Как бы там ни было, в Гмюнде я не собираюсь тратить на это ни минуты. Теперь я вижу, что ты вынуждена лгать больше, чем пришлось бы мне. Меня это угнетает. Если возникнет серьезное препятствие, спокойно оставайся в Вене – даже не извещая меня, – я просто съезжу в Гмюнд и побуду на три часа ближе к тебе. Виза у меня уже есть. Телеграфировать мне, по крайней мере сегодня, ты никак не сможешь, из-за вашей забастовки.

11 августа, Среда

Твоей просьбы о прощении я не понимаю. Раз все миновало, само собой разумеется, что я тебя прощаю. Неумолим я был только до тех пор, пока все не миновало, а тогда это тебя не тревожило. Как бы я мог что-то тебе не простить, раз все это миновало! Какая же путаница, должно быть, у тебя в голове, что ты способна подумать такое.

Сравнение с отцом, по крайней мере в эту минуту, мне не нравится. Неужели и я тебя потеряю? (Между прочим, я не обладаю необходимыми для этого силами твоего отца.) Но если ты настаиваешь на этом сравнении, тогда лучше отошли трико обратно.

Покупка и отправка трико, кстати, продолжались целых три часа, и сия история – я тогда очень в этом нуждался – в самом деле взбодрила меня, и я тебе за нее благодарен. Чтобы рассказывать об этом, я нынче слишком устал, вторую ночь почти не спал. Нельзя ли мне немного собраться с силами, чтобы в Гмюнде меня немножко похвалили?

Неужто вправду – зависть к амстердамской путешественнице? Конечно, то, что она делает, замечательно, если она делает это по убеждению, но ты допускаешь логическую ошибку. Для человека, который живет вот так, его жизнь – принуждение, а для того, кто так жить не умеет, она кажется свободой. Ведь повсюду так. Подобная "зависть" в конечном счете всего лишь желание смерти.

Насчет Макса думай что хочешь. Но поскольку я теперь знаю твое к нему поручение, то, когда настанет конец, велю отнести меня к нему, обсужу с ним многодневную совместную прогулку, "потому что чувствую себя особенно крепким", а затем поползу домой и в последний раз вытянусь на своем одре.

Так я говорю, конечно, покуда дело до этого не дошло. Но как только у меня будет 37,5 (при 38° в дождь!), доставщики телеграмм затолкают друг друга на твоей длинной лестнице. Вот тогда они, надеюсь, будут бастовать, а теперь, в день рождения, время для этого совершенно неподходящее!

К моей угрозе, что марки я тому человеку отдавать не стану, почта отнеслась чересчур буквально. Когда я получил спешное письмо, марка была уже отклеена. Кстати, пойми правильно того человека, он ведь собирает не по одной марке каждого вида. Для каждого вида у него большие листы, а для всех листов – большие альбомы, и, когда целый лист одного вида заполнен, он берет новый лист и т. д. Над ними он просиживает все вечера, толстый, веселый, счастливый. И с каждым новым видом у него появляется новая причина радоваться, например сегодня по поводу пятидесятигеллеровых марок: теперь почтовый сбор повышается (бедная Милена!) и марки по 50 геллеров станут редкостью!

То, что ты говоришь насчет Кройцена, мне нравится (Афлёр нет, это настоящий легочный санаторий, там делают уколы – фу! – для одного из наших сотрудников это была первая станция перед смертью от туберкулеза), такая страна мне по душе, у нее есть и исторические воспоминания. Но открыто ли там поздней осенью, и принимают ли они иностранцев, и не дороже ли там все для иностранцев, и поймет ли кто-то, кроме меня, почему я еду в голодную страну, чтобы отъедаться? Однако я все же напишу туда.

Вчера опять говорил с тем Штайном. Он из тех людей, с которыми всегда и во всем обходятся несправедливо. Не знаю, почему над ним смеются. Он знает всех и каждого, знает все частные подробности, а притом скромен, суждения его весьма осторожны, умно сформулированы, уважительны; и ведь то, что они чуть слишком отчетливы, слишком невинно-тщеславны, только увеличивает его ценность, особенно когда знаешь людей тщеславных втайне, сладострастно, преступно. Я вдруг начал с Хааса, прошмыгнул мимо Ярмилы, немного погодя очутился подле твоего мужа и наконец… Кстати говоря, неправда, что я люблю слушать рассказы о тебе, вовсе нет, мне хочется только слышать твое имя, целый день. Если б я спросил, он бы и о тебе много рассказал, но я не спросил, и он лишь с искренним огорчением констатировал, что ты почти что и не живешь, загубленная кокаином (как благодарен я был в тот миг, что ты жива). Между прочим, он осторожно и скромно, в обычной своей манере, добавил, что своими глазами этого не видел, а только слышал. О твоем муже он говорил как о могущественном чародее. Еще он назвал мне новое имя из твоего пражского периода: кажется, Крейдлова. Он бы еще долго рассказывал, но я попрощался, мне было слегка не по себе, в первую очередь из-за меня самого, потому что я молча шел рядом с ним и слушал то, чего не хотел слушать и что меня вовсе не интересовало.

* * *

Повторяю: если возникнет какое-нибудь препятствие, которое могло бы стать для тебя причиной каких-нибудь мелких неприятностей, оставайся в Вене, если уж иначе нельзя, даже и не предупреждая меня. Но если поедешь, сразу прорывайся за пограничный барьер. Если из-за какой-либо неведомой мне сейчас нелепости случится так, что я не смогу приехать и не сумею известить тебя в Вене (я тогда телеграфирую г-же Колер), то в Гмюнде в привокзальной гостинице ты найдешь мою телеграмму.

* * *

Все шесть книг ты получила?

* * *

Читая "Kavarna", я чувствовал себя примерно так же, как слушая Штайна, только ты рассказываешь гораздо лучше его; кто вообще рассказывает лучше? Но почему же ты рассказываешь каждому, кто покупает "Трибуну"? Пока я читал, мне казалось, будто я расхаживал перед кофейней, день и ночь, годами; а когда какой-нибудь посетитель входил или выходил, я заглядывал в открытую дверь, чтобы убедиться, что ты по-прежнему там, и снова принимался ходить и ждать. Было это не грустно и не утомительно. Какая же грусть или утомительность в том, чтобы ждать перед кофейней, в которой сидишь ты!

Назад Дальше