Письма к Милене - Франц Кафка 6 стр.


Ты пишешь письма двоякого рода, я не имею в виду: пером и карандашом, – хотя и карандаш сам по себе о чем-то говорит и уже заставляет насторожиться, но это различие не главное: например, последнее письмо с планом квартиры написано карандашом, и все же оно меня осчастливило; главное, мой страх – и, пойми: твоя молодость, твоя чистота, твое мужество; а ведь мой страх все растет, ибо он означает отступление перед натиском мира, а отсюда – усиление этого натиска и, опять-таки, усиление страха, твое же мужество означает наступление, отсюда – ослабление натиска и рост мужества – осчастливить меня могут только тихие письма; я бы так и сидел у их ног, счастливый без меры, это как дождь на пылающую голову. Но когда приходят те, другие письма – пускай даже они, по сути, приносят больше счастья, чем первые (только я по слабости своей лишь много дней спустя осознаю это счастье), – эти письма, начинающиеся восклицаниями (а ведь я так далеко!) и кончающиеся уж не знаю какими ужасами, – тогда, Милена, я в самом деле начинаю дрожать, будто при звуках штормового колокола, я не могу это читать и все же, конечно, читаю, как пьет воду измученный жаждой зверь, а страх все растет, что делать, я ищу, под какой стол или шкаф заползти, забиваюсь в угол и молюсь, весь дрожа и теряя голову, молюсь, чтобы ты, бурей ворвавшаяся ко мне с этим письмом, снова улетела через распахнутое окно, ведь не могу же я держать в комнате бурю; мне мнится, в таких письмах у тебя блистательная голова Медузы, змеи ужаса извиваются вокруг нее – а вокруг моей, понятно, еще исступленней вьются змеи страха.

* * *

Твое письмо от среды и четверга. Но детка, детка (собственно, это я так произношу Медуза). Ты принимаешь всерьез все мои глупые шутки (насчет "zid" и "nechapu" и "ненавидеть"), а ведь я просто хотел немного тебя этим посмешить, от страха мы понимаем друг друга неправильно, только, пожалуйста, не заставляй меня писать по-чешски, здесь и тени укора не было, скорее я бы мог укорить тебя в том, что ты слишком хорошего мнения о евреях, которые тебе знакомы (в том числе обо мне), – есть и другие! – порой мне хочется их всех (в том числе и себя самого) именно как евреев затолкать в ящик комода, подождать немного, потом чуточку выдвинуть ящик и посмотреть, успели они все задохнуться или нет, и если нет, снова задвинуть ящик и вот так продолжать до конца…

То, что я сказал о твоей "речи", было, кстати, всерьез (снова и снова прокрадывается в письмо это "всерьез". Наверное, я обхожусь с ним – не могу задумываться об этом – до крайности несправедливо, но я испытываю почти столь же сильное ощущение, что связан с ним теперь, и связь эта все крепче и крепче, так и хочется сказать: не на жизнь, а на смерть. Если б я мог с ним поговорить! Но я боюсь его, он намного меня превосходит. Знаешь, Милена, когда ты ушла к нему, ты сделала большой шаг вниз с твоего уровня, но если ты придешь ко мне, то прыгнешь в пропасть. Ты знаешь это? Нет, в том письме была не моя "высота", а твоя) – я говорил о "речи", ты ведь в ней тоже была совершенно серьезна, в этом я не могу ошибаться.

* * *

Вновь слышу о твоей болезни. Милена, тебе бы надо лечь в постель. И наверное, стоило бы это сделать. А может быть, ты и лежишь, когда я это пишу. Разве месяц назад я не был лучше? Заботился о тебе (правда, лишь мысленно), знал о твоей болезни, а теперь ничего подобного, теперь я думаю только о моей болезни и моем здоровье, а между прочим, то и другое – это ты.

Ф.

Сегодня совершил небольшую прогулку, чтобы вместе с тем любимым инженером вырваться из этой бессонной атмосферы. Там я тоже написал тебе открытку, но не смог ее подписать и отослать, я больше не могу писать тебе как чужой.

Понедельник

Сегодня утром, перед тем как проснулся и едва только заснул, мне привиделся отвратительный, чтобы не сказать ужасный (к счастью, впечатление от сна быстро улетучивается), словом, просто отвратительный сон. Кстати, благодаря ему я немного поспал, от такого сновидения пробуждаешься, только когда оно заканчивается, раньше вырваться невозможно, оно держит тебя за язык.

Дело было в Вене, примерно так, как я представляю себе в грезах наяву свою туда поездку (в этих грезах Вена состоит из единственной тихой маленькой площади, одну ее сторону образует твой дом, напротив гостиница, где я буду жить, слева – Западный вокзал, на который я приезжаю, слева от него – вокзал Франца Иосифа, с которого уеду, ну а в нижнем этаже моего дома приятнейшим образом расположена вегетарианская столовая, где я питаюсь, не ради питания, а чтобы привезти в Прагу некий вес. Зачем я это рассказываю? Вообще-то, к сну это прямо не относится, очевидно, я все еще боюсь его). Короче говоря, дело было не в точности так, близился вечер, город был по-настоящему большой, мокрый, темный, на улицах неузнаваемо сильное движение: длинный прямоугольный сквер отделял дом, где жил я, от твоего дома. Я приехал в Вену внезапно, обогнав собственные письма, которые еще находились на пути к тебе (позже это причиняло мне особенную боль). Так или иначе, ты была предупреждена, и я должен был с тобой встретиться. К счастью (но одновременно я испытывал и какое-то неудобство), я был не один, маленькая компания, в том числе, по-моему, и одна девушка, была вместе со мной, но точно я про них ничего не помню, они казались мне чем-то вроде секундантов. Быть бы им поспокойнее, так нет же – болтали между собой не закрывая рта, вероятно о моих делах, я слышал только нервирующее бормотание, но не понимал ни слова, да и не хотел понимать.

Я стоял на краю тротуара справа от моего дома и наблюдал за твоим. Низкая вилла с красивой простой каменной лоджией по фасаду, под округлым сводом, на высоте нижнего этажа.

Вдруг оказалось, что пора завтракать, в лоджии был накрыт стол, издали я видел, как пришел твой муж, сел в плетеное кресло справа, еще заспанный, потянулся, раскинув руки. Потом пришла ты и села за стол, причем так, что тебя было видно целиком. Правда, не вполне отчетливо, расстояние слишком большое, твой муж был виден гораздо яснее, не знаю почему, а ты оставалась всего лишь чем-то голубовато-белым, текучим, призрачным. Ты тоже раскинула руки, но не затем, чтобы потянуться, у тебя это была торжественная поза.

Немного погодя – однако ж день уже опять клонился к вечеру – ты очутилась на улице, рядом со мной, ты стояла на тротуаре, а я одной ногой на проезжей части, я держал твою руку, и у нас начался безумно быстрый короткофразный разговор: щелк-щелк, хлоп-хлоп, и так до конца сновидения, почти без остановки.

Пересказать его я не могу, помню, в сущности, только два первых и два последних предложения, а в промежутке – сплошная непередаваемая мука.

Вместо приветствия я быстро сказал (что-то в твоем лице принудило меня к этому): "Ты меня представляла иначе"; ты отвечаешь: "Откровенно говоря, я думала, ты более шикарный" (вообще-то ты использовала еще более венское выражение, но я его забыл).

Таковы были два первых предложения (в этой связи мне вдруг пришло на ум: известно ли тебе, что я совершенно – причем подобного совершенства я никогда не встречал – немузыкален?), и в принципе тем самым все решилось, чего еще нужно? Однако ж начались переговоры о новом свидании, самые что ни на есть неопределенные реплики с твоей стороны, беспрерывные настойчивые вопросы с моей.

Тут вмешались мои спутники, возникло впечатление, что я приехал в Вену еще и затем, чтобы посетить некое сельскохозяйственное училище неподалеку от Вены, мало того, теперь даже казалось, будто у меня и время для этого найдется, как видно, из сострадания хотели меня сплавить подальше. Я эту затею раскусил, но все-таки пошел с ними на вокзал, наверное, надеялся, что столь серьезные намерения с отъездом произведут на тебя впечатление. Мы все пришли на ближний вокзал, но тут обнаружилось, что я забыл название места, где расположено училище. Мы стояли перед большим расписанием поездов, все снова и снова водили пальцами по названиям станций и спрашивали меня: может, эта или эта, но нужное название не находилось.

Между тем я сумел немного рассмотреть тебя, кстати, мне было совершенно безразлично, как ты выглядишь, важны были только твои слова. Ты не очень-то походила на себя, казалась гораздо смуглее, лицо худое, при круглых щеках такая жестокость была бы и невозможна. (Но была ли это жестокость?) Костюм у тебя странным образом был из того же материала, что и мой, вдобавок весьма мужского покроя, и совершенно мне не понравился. Однако потом я вспомнил одно место из письма (стишок: "dvoje saty mam a prece slusne vypadam" [), и так велика была власть твоего слова надо мной, что с этой минуты твой наряд стал мне очень нравиться.

Но вот и конец; мои спутники еще штудировали расписание, а мы стояли в стороне и разговаривали. Последний этап беседы сводился примерно к следующему: завтра воскресенье; и тебе было до отвращения непонятно, как я мог вообразить, будто в воскресенье у тебя найдется для меня время. Но в конце концов ты вроде как уступила и сказала, что минут сорок, пожалуй, выкроишь. (Самое ужасное в этом разговоре, конечно, не слова, а подтекст, бесполезность всего, ну и еще твой постоянный безмолвный довод: "Я не хочу приходить. И какой тебе прок от моего прихода?") Когда же именно ты выкроишь эти сорок минут, я не мог от тебя добиться. Ты сама не знала; несмотря на как будто бы напряженные раздумья, не могла назначить время. Наконец я спросил: "Что же, мне целый день дожидаться?" – "Да", – сказала ты и отвернулась к стоявшей рядом, ожидавшей тебя компании. Смысл ответа был в том, что ты вовсе не придешь и что единственная уступка, какую ты могла мне сделать, это позволение ждать. "Я ждать не стану", – тихо сказал я, а поскольку думал, что ты не слышала, а это как-никак был мой последний козырь, я отчаянно выкрикнул эти слова тебе вдогонку. Но тебе это было безразлично. И ничуть тебя не интересовало. Я кое-как поплелся обратно в город.

* * *

А спустя два часа пришли письма и цветы, доброта и утешение.

Твой Ф.

Адреса, Милена, опять неразборчивы, почта их переписала и дополнила. После первой просьбы адрес был великолепный, образцовая пропись красивых, разнообразных, хотя опять-таки не очень разборчивых букв. Будь у служащих почты мои глаза, там бы, наверное, могли читать только твои адреса, и больше ничего. Но почта есть почта…

Меран, 23 июня, Среда

Трудно говорить правду, ибо хоть она и одна, но живая, и потому у нее, как у всего живого, переменчивое лицо ("krasna vubec nikdy, vazne ne, snad nekdy hezka"). Если б я отвечал тебе в ночь с понедельника на вторник, это было бы ужасно, я лежал в кровати как под пыткой, всю ночь я отвечал тебе, жаловался тебе, придумывал, как тебя отпугнуть от себя, проклинал себя. (Это все еще потому, что твое письмо пришло поздно вечером, а перед наступлением ночи я был особенно возбужден и восприимчив к серьезным речам.) Рано утром я поехал в Боцен, оттуда электричкой до Клобенштайна и там, на высоте 1200 м, дышал – правда, так и не придя в себя, – чистым, почти ледяным воздухом вблизи первых отрогов доломитовых скал, а потом, на обратном пути, написал тебе следующее (сейчас я это переписываю, но даже и эти рассуждения нахожу – по крайней мере сегодня – слишком резкими; так меняются дни!).

Наконец-то я один, возвращаюсь в Меран, инженер остался в Боцене. Я отнюдь не сильно страдал оттого, что инженер и пейзажи встряли между мной и тобой, потому что я и сам был не в себе. Вчера до половины первого ночи я был с тобой – писал тебе и еще больше думал о тебе, – потом до шести утра проворочался в постели со своей бессонницей, потом все-таки встряхнулся и вытряхнулся, как вытряхивает чужой человек другого чужого человека из постели, и это было хорошо, потому что, останься я в Меране, день бы все равно был пропащий, – я бы только клевал носом да писал. Не важно, что эту прогулку я, собственно говоря, не совсем даже осознал и она останется в моей памяти лишь как не очень внятный сон. А ночь была такой мучительной оттого, что ты своим письмом (у тебя пронзительный взгляд, это было бы еще ничего, на улицах полно людей, и они отвлекут взгляд на себя, но вот бесстрашие этого взгляда и особенно то, что у тебя есть силы заглянуть еще дальше него, – вот что главное, и ты это знаешь) – своим письмом ты вновь пробудила моих старых знакомцев, всех тех дьяволов, что одним глазом спят, а другим настороженно выжидают своего часа; это, конечно, ужасно, сразу пот прошибает от страха (но страх этот, клянусь тебе, ни перед чем другим, лишь пред ними, пред непостижимыми силами), но это и хорошо, это только здоровью на пользу: принимаешь их парад и знаешь, что они есть. Но все-таки ты не совсем верно толкуешь мои слова: "Уезжай из Вены!" Я не так уж бездумно их написал, и никаких осязаемых затруднений я не боялся (хоть зарабатываю я немного, но, думаю, на нас двоих вполне бы хватило, – конечно, если не припутается болезнь), а потом, я совершенно искренен и в мыслях своих, и в их выражении (я и раньше был таким, но одна ты это смогла увидеть, и твой взгляд мне такая подмога!), чего я страшусь – страшусь с раскрытыми от ужаса глазами, в обморочном беспамятстве страха (если б я мог спать так глубоко, как погружаюсь в страх, я бы уже не жил), – чего я страшусь, так это тайного сговора против меня (ты его лучше поймешь, прочтя мое письмо к отцу, но все равно не совсем поймешь, потому что письмо слишком целенаправленно выстроено) – сговора, основанного примерно на том, что я – я, на грандиозной шахматной доске всего лишь пешка пешки, да и того меньше, – вдруг вопреки твердым правилам игры, всю ее путая, собираюсь занять место королевы, – я, пешка пешки, фигура, стало быть, попросту не существующая, не участвующая в игре, – а то, глядишь, еще и место самого короля, а то и всю доску! – и что, пожелай я этого на самом деле, все должно совершиться совсем иным, много более бесчеловечным образом.

Потому то, что я тебе предлагаю, для меня имеет гораздо большее значение, чем для тебя. В настоящую минуту это самое несомненное, не тронутое ни малейшим налетом болезненности, – то, что дарит безусловное счастье.

* * *

Так было вчера, сегодня же я, например, мог бы сказать, что наверняка приеду в Вену, но, поскольку сегодня – это сегодня, а завтра – это завтра, я оставляю для себя свободу действий. Врасплох я тебя ни в коем случае не застану и сразу после четверга тоже не появлюсь. Если я поеду в Вену, то предупрежу тебя по пневматической почте (никого, кроме тебя, я не смог бы видеть, это уж точно) – но раньше вторника этого наверняка не случится. Я бы приехал на Южный вокзал – с какого буду уезжать, еще не знаю, так что и в гостинице остановлюсь у Южного вокзала; жаль, что я не знаю, где ты в том квартале даешь уроки, тогда я мог бы ожидать там тебя часов в пять. (По-моему, эту фразу я уже читал в одной сказке – где-то поблизости от другой фразы: "А если они не умерли, то и сейчас еще живут-поживают".) Изучал сегодня план Вены, на секунду мне представилось непостижимым, для чего возвели такой огромный город, – ведь тебе всего-то и нужна одна комната.

Ф.

Задним числом читаю замечание по поводу еды, с этим у меня тогда наверняка бы тоже наладилось, коль скоро я стал бы такой важной персоной. Читаю эти два письма, как воробей клевал у меня в комнате хлебные крошки, дрожа, прислушиваясь, настороженно озираясь, встопорщив все перья.

Меран, 24 июня, Четверг

Когда не выспишься, бываешь куда шустрее, чем когда высыпаешься, вчера я немножко выспался и сразу же понаписал всяких глупостей насчет поездки в Вену. В конце концов, эта поездка не пустяк, чтобы ее вышучивать. Я никоим образом не намерен преподносить тебе сюрпризы, при одной мысли об этом меня бросает в дрожь. Я ведь вовсе не явлюсь к тебе на квартиру. Если в четверг ты не получишь письма по пневматической почте, значит, я поехал в Прагу. Кстати, как говорят, я приехал бы таки на Западный вокзал, – вчера я, кажется, написал про Южный, – ну, да это все равно. И я не слишком уж сильно преступаю средний предел непрактичности, нетранспортабельности, небрежности (при условии, что немного посплю), можешь по этому поводу не беспокоиться, если я сяду в вагон, идущий в Вену, то и выйду скорей всего в Вене, самые большие сложности сопряжены с посадкой. Итак, до свидания (не обязательно в Вене, можно и в письмах).

Ф.

Что до "Милены", то германство и еврейство здесь совершенно ни при чем. Лучше всех по-чешски разумеют (не говоря, конечно, о чешских евреях) господа из "Наше ржеч", на втором месте – читатели этого журнала, на третьем – подписчики, а я подписчик… И как таковой говорю тебе, что в "Милене" чешского только и есть что уменьшительная форма: "миленка". Нравится тебе это или нет, но так утверждает филология.

Если приеду в Вену, телеграфирую или напишу тебе, стало быть, на почтамт. Во вторник или в среду. Разумеется, все письма были оплачены, неужто по конверту не видно, что марки сорвали?

Меран, 25 июня, Пятница, вечером

Написал сегодня утром всякие глупости, и вот пришли оба твоих письма, такие переполненные, такие милые. Отвечу я на них устно: во вторник, если не случится ничего неожиданного во мне или вовне, я буду в Вене. Было бы, конечно, весьма разумно, если б я (на вторник, по-моему, приходится праздник, и возможно, что почта, с которой я собираюсь тебе в Вене телеграфировать или послать письмо, будет закрыта) уже сегодня тебе сказал, где я буду ждать тебя, но я бы до того времени попросту задохнулся, если б сейчас назвал тебе какое-то место и потом в течение трех дней видел его перед собой – пустующим и ждущим того момента, когда я во вторник в такой-то и такой-то час туда приду. О Милена, есть ли вообще в мире столько терпения, сколько надобно на такого, как я? Скажешь мне об этом во вторник.

Ф.

Назад Дальше