Сибирская роза - Анатолий Санжаровский 20 стр.


Открывает входную дверь и видит: прикрыла Таисия Викторовна глаза сухонькой ладонкой, ходит по коридору и кричит.

Пристыла Мария Ивановна на месте. Ждёт, что ж дальше.

А Таисия Викторовна кричит и кричит.

"Что ж она такое жалостное на крик кричит?" – в растерянности подумала почтальонка и спросила:

– Таисья! У тя горя какая? Воюшкой воешь-то пошто?

Таисия Викторовна открыла глаза и расхохоталась.

– Марьюшка! Да какое там горе! Гимнастикой йогов занимаюсь.

– Кака ж гимнастика ту и вывывать? Оно и лошадь её выкрикиват, как ржё. Так чо ж, лошадёнка тож эту ёшкину гимнастику творит смеючись?

– Творит, Марьяша... И тебе невредно.

– А в чём полезность с вою-то?

– Тут с разбегу не скажешь... Это массаж кровеносных сосудов. Тело сверху просто массажировать. Погладил рукой, потёрся об угол... Роликовый ещё массажёр... Как сказано в рекомендации, "массаж производится массажёром за счёт движения рук, продолжительность 10–12 минут". Но никакими роликами до кровеносных сосудов, скажем, головы не доедешь. Вот гениальные умницы йоги придумали. Кричишь И – идёт на голову, на мозг. У идёт на диафрагму. Это наше второе сердце – диафрагма. А действует на сосуды шеи. Расширяет. О наводит порядок в верхней части грудной клетки. Кричать надо напряжённо, до предела. Чтоб кровка подживилась, заиграла, затанцевала.

Марья Ивановна тоже надорвалась умом. Накатило кричать дома в подушку, чтоб соседи с жалостными расспросами не бежали. Чует, полегчало, подхорошело, совсем расхорошо себя почувствовала. И стала она Таисию Викторовну навеличивать Йогиня, Йоговна, бабка Ёшка.

Всласть погудев и передохнув, Мария Ивановна сложила ковши громоздких ладонищ в рупор. Гахнула:

– Ёговна!

Таисия Викторовна остановилась кидать белые вороха на проезжину, за тротуар – на первом свету сама почистила. Распрямилась, стала на крыше, как на коне, привстав на стременах: одна нога по одну сторону гребня, другая по другую.

– Ёговна! Ты чо нонь трубу опевашь?

– У меня, Марьюшка, причина уважительная. Внучка гостится. Боюсь разбужу, я и марахни на крышу. Полезное на приятное намазываю... А ты так, мимобегом, иль с чем ко мне?

– С поклажей. Бандероля... Москва!

Таисия Викторовна судорожно махнула к себе рукой, будто что резко подгребла.

– А-но кидай Москву сюда!

Почтальонка вползла тяжко на одну ступеньку, ещё на одну и ша, примёрла заполошно. Тряская лесенка под ней напружинилась, провисла кишкой, того и жди, сломится. Марья Ивановна пригнулась, поплотней угнездилась на ступеньке и с размаху швырнула пакет в целлофановой обёртке.

Пакет взлетел над самым краем крыши, и Таисия Викторовна едва поймала его широкой фанерной лопатиной, в рывке дёрнувшись к нему и перенеся из-за гребня и другую ногу на одно крыло крыши.

Эту её оплошку тут же уловил в бинокль Кребс.

"Как бы этот божий обдуванчик сквознячком не унесло!"

– Упадёте! – добросовестно крикнул он и обмяк. – Кончайте вы это своё арбайтен унд копайтен!

Да разве в таком содоме да ещё при закрытых окнах услышит она?

Он высунул трубу в форточку и стал сумасшедше дудеть, дико тыча ей под ноги пальцем. Смотри! Смотри же, где стоишь!

Она не слышала дударика.

Нервно разодрала пакет, в комок сжала верхний листок, отписку-сопроводиловку, и воткнулась каменными глазами в кребсовскую рецензию.

"Трудно передать то тягостное чувство огорчения, которое овладело нами по прочтении рецензируемой работы".

Таисия Викторовна разбито опустила руки с папкой, остановившимся, помертвелым взглядом упёрлась в Кребса.

Кребс идиотски дудукал в форточку и с тем же идиотским энтузиазмом долбил указующим перстом в пол.

"Эко разобрало... Эко ломает нашего комаришку... И пьёт, и хлебает... Совсем сбился с каблуков... Трубит... весь аж корёжится... Старческое веселье придавило? Пляс напал?... Иль затмение нашло?... Затмение затмением, а, – она покачала папку, – а наполаскивает ка-ак?... Чего ж это вы, досточтимый Борислав Львович, начинаете своё писание с личных переживаний за мой труд? А я считаю, что такие переживания не уместны, и науке они не нужны. Подобное обычно выражают при утрате дорогих, близких лиц. В данном случае от рецензента требовалось краткое заключение по существу, а не его крокодилкины слёзки..."

Она трудно поднесла папку ближе к лицу.

На ветер унесло лист, с которого читала. Она безучастно заглянула во вторую страницу.

"Все главы написаны не академическим языком и изобилуют неправильными понятиями, имеющими, надо полагать, застойный характер на грани стойкого застоя..."

Взгляд машинально соскользнул на несколько строк.

"Я не буду приводить других шедевров стиля и содержания и приведенного достаточно, чтобы спросить: с чем граничит такое невежество врача-онколога? Полно. Сказано достаточно. Добавим лишь, что монография написана безграмотно, в ужасающем стиле, удивительным по своему несовершенству языком, содержит никому не нужные отступления с нападками на тех, кто уже давно и авторитетно указал автору на ненаучный подход и на стремление во что бы то ни стало протащить свои необоснованные "идеи"".

Этот безымянный, но "авторитетный" страдалик, на которого Таисия Викторовна обрушивалась с нападками, был сам Кребс. О, Кребс никогда и нигде не забывал себя, особенно там, где его могли обойти.

Таисия Викторовна на миг отняла большой палец, и ветер успел выдернуть ещё лист. Она последила, куда его понесло. Лист покружило, покружило во дворе и воткнуло под стреху её "скворешника".

На ветер унесло и следующий лист, и только на четвёртой, на последней, странице рецензии она отрешённо припала к последнему абзацу.

"В целом материалы, представленные доктором Т.В.Закавырцевой, не оставляют впечатления о целесообразности включения аконита (синонимы: борец, голубой лютик, иссык-кульский корень) в арсенал противоопухолевых препаратов, которые должны использоваться в онкологической практике. Да и сама работа не являет собой какой-либо научный труд и, естественно, не может быть рекомендована к публикации – к печати не подлежит. Более того, "труд" тов. Т.В.Закавырцевой в целом оказался на редкость ограниченным и не соответствующим не только современному состоянию онкологии, но и клинической медицине вообще. Нам редко приходилось в такой форме высказываться о научных исследованиях, но в данном случае, при всем нашем уважении к автору, более лестных слов найти нельзя".

Таисия Викторовна вся опала, кр?гом понесло голову.

Что же так душно? Что же так жарко на промозглом ветру?

Враз потяжелевшая папка с её монографией камнем кувыркнулась через руку, и сатанинский вихрь хватанул её себе, победительно захохотал.

Тесной белой стаей закружились с прощальным, с хлопотливым шёпотом её листы, и над тупичком, и над всей округой на несколько мгновений стало от них светлей.

Таисия Викторовна оцепенело смотрела на своих белых лебедей, рвущихся в поднебесье, в тёмную воющую высь, и погибельное горе стыло в её по-детски ясных глазах.

Тугая, варяжистая волна ударила со стороны кребсовской высотки, и Таисию Викторовну неслышно, медленно понесло по скату.

– На гребень! Па-а-ада-ай на гребень!.. Хватайся за гребень! – пискляво, суматошно кричал в закрытое окно Кребс, горячо жестикулируя.

Она по-прежнему оцепенело стояла на ровных ногах, а её несло и несло, и только уже у самого у среза крыши, точно очнувшись, она в мщенье вскинула бледные, обиженные кулачки.

29

Проснулась Лариса под истошные вопли заоконья:

– Уби-илась!..

– Прямушкой на тротуар! На чи-истенький!..

– Сама с час тому прочистила!..

– Уби-илась! В сме-ерточку!..

Смерть Таисии Викторовны выдернула стержень из Кребса, и жизнь его разом опустела, как пробитый ножом мешок с горохом.

Что, спрашивал он себя, жизнь, если знаешь, что придёт вечер и тебе некому будет играть колыбельную? Что жизнь, если по утрам больше не надо хвататься за бинокль – ты больше не увидишь её? Что жизнь, если ты наберёшь её номер, но она уже никогда не ответит?

Подвернулось какое-то странное сравнение, и оно ему с нехотью, но таки глянулось своей неожиданно замеченной верностью – он нечаем сравнил себя со своей комнатной сучонкой Леди, с этой капризной псинкой на вывернутых палочках, каждое утро прилежно выпрашивающей куриную косточку.

"На блюдечке культурненько подашь, чинно примет и грызть не станет, а носится с нею, шалея, из угла в угол. Забавляется! Скачет, скачет, паршивка, где-нибудь затаскает, бросит. Сгрызть забудет, только натешится и довольна. Ей потехи хватало одной... Так и я?... Не забавой ли была мне моя Таёжка? Игрался, игрался, всё тешил свою чвань... И нет у меня больше моей сахарной косточки... сахарной розочки..."

Два дня город прощался с Таисией Викторовной.

Два дня скорбный нескончаемый людской поток полно, державно лился через закавырцевский дом с обнорядкой, с растворчатыми окнами, и всё это время Кребс синей чуркой торчал на гудящем от ветра углу своей высотки. Его поталкивало пойти поклониться ей. Бывало, он даже насмеливался, срывался с места на бойкий, на хлёсткий шаг, шёл и тут же бегом сыпал назад, подталкиваемый в спину страхом во весь свой рост.

Он боялся её, мёртвую...

Ночью, когда всё вокруг слепло, замирало, он подолгу стоял у окна, тупо пялился со своей выси вниз на её раздавленную темью курюшку.

"Завтра её унесут... И всё..."

Вспомнилось, какое множество перебыло днём у неё народу, и больная зависть взяла его в льдистые коготочки.

Он завидовал ей и мёртвой.

"Да-а, это бессмертная смерть... Mors immortalis!.. Бессмертная смерть!.. Борск словно с ума сдвинулся... Валят и валят... Толпы, толпы, толпы невпроход... – Ядовито подумалось: – А ко мне эти толпы привернут? Вряд ли... Высо-ковато подниматься... Как ни бился ты, точно лев, как ни гнул её к земле, а, простите, какая благодарность?... – Он пропаще покивал головой. – Вам, дорогой товарищ Кребс, обеспечена от отечества благодарность. Она преследует вас по пятам, но никогда вас не настигнет... За свою жизнь Тайга спасла полгорода. А что сделали лично вы, Кребс?... Quasi re bene gesta?... Всё зыбко, всё как будто, как будто... И какое дело? Какой успех? Одна видимость... туманная... Тут, маэстро, надо посмотреть правде в глаза... В науку вас внесло в бабьем подоле. Иначе б вам в науку не прошмыгнуть: когда раздавали ум, вам в черепушку вовсе ничего не уронили. Соскочив с подола, вы схватились за кастет и всю оставшуюся жизнь шатались в науке этаким гоголем с кастетом. Летит какой молодой в ранние – остудить! Гнушаешься брать в соавторы – без соавтора ни на сантим вперёд! Она спасла полгороду жизнь... Но мы тоже не ударили в грязь кокосом. Полгороду испортили жизнь! Уравновесили. Фифти-фифти, квиты... Не зря профессорский хлеб с маслицем кушали, не зря... Профессорский кнутик мно-огих умнарей пришил на месте, мно-огих... Рессаndo promeremur... Да нет, не грех. Это по-другому называется. Необходимость! Вырони я по оплошке кнутик – где бы теперь был? И кто бы я теперь был?... А кто дал мне кнутик? Хэх... Исполать тебе, деловое замужество! Без покойницы госпожи Кафедры кто бы я был? Плебейский работничек органов... Так, замарашка... букашка... дурашка... макакашка... Всю жизнь протоптаться, проплясать у рогачиков... До блевотины изо дня в день с утра до вечера пялиться в гнилые бабьи лохматки – убийство!!! Но я счастливо обежал эту участь. Прикинулся умным валенком... наломал ё какие горы дровишек... Мда-с... Что было, то было... А душа всё равно просится в рай, да грехи мимо рая толкают... Теперь задача момента: красиво поставить заключительную точку. Уходить надо чисто, без помарок. Это значит, что lаtet anguis in herba. Опа-асная... Кэнязя Расцветаева отпрыск. Расцветаев-младший... Виталь Владимирович. Молокососу только сорок, а он уже три года профэссор. Я в его годы скот в тайге пас да летал на побегушках у ветеринара, а он уже профэссор, чёрт его за хвост дёрни! Старший получил оттуда, от Боженьки, письмо, так младший пошёл заворачивать на грешнице земле. А ведь отогрел эту молодую змею я у себя на доброй груди. Ведь было... Доходил... Всё, отчирикал воробейка... Перепробовали всё, что могла медицина – без пользы. Тогда я старшему – кэнязю! – и вякни чисто из подсмеха про закавырцевскую травку: "Попробуем знахарских щец?" Не понял акадэмик профессорского юморка. Именно мой юморок навёл его на полный серьёз, он и бухни: "Рискнём!" Попробовали. Живёт соплюк! Но сам другим, в лице товарища Кребса, похоже, не желает давать жить. По просочившимся авторитетно-коридорным слухам, неделю назад закончил этот Виталик какие-то длинные эксперименты с участием борца. Результаты якобы умопомрачительные. Я сам видел, как прибегал он к Закавырцевой. Наверняк прошептались в мой адрес. Наверняк рядились, как покрасивей обложить меня красными флажками. А я не будь валенок, возьму и первый выброшу белый флажок? А? Не согрешишь – не покаешься... Наверняка разбежится Виталик разгребать мои завалы, выискивать кинется золотце там, где у меня всё шло на бой, гремело, валилось по графе "мусор". А я сам, первый, тыцну ему в своих завалах на золотишко закавырцевское? Сам себе не поднимешь борта, дядя не разлетится. А уж кто-кто, а я-то лично по себе вывел истинную цену борцу! На себе испытал его чары целебные. Вот расскажи кому как кошмарнейший сон – не поверят. Скажут, врёт трухаль. Мол, не может такое насниться. Насниться такое, пожалуй, и не может, а в яви всё уже мною прожито... Вскоре после того разгромного антизакавырцевского заседания ка-ак же меня прикрутило... Всё! Откидывал ангелок лапоточки. Рак... Добрался кребс до Кребса. И вступило в голову: "Тебе уже ничего не страшно. Двух концов не бывать, а один вот он вот. Рискни, приложи к себе закавырцевскую методу... "Раскинул я хорошенько щупальца, рискнул. Уцелел. В обнимашку с борцом только и уплясал от верной смертули... И потом, во все остальные годы, как какой сбой – прикладывался к капелькам её... Через хохлаток добывал у самой у Таёжки. Борец снимал боли, нормализовал обмен, растил аппетит... Невпроворот чего может борец. Эффектная, незаменимая травулька... Тридцать лет не одною ли ею и держусь? Без этой травочки я б, раскидистый дубиньо, давно б не увял?... В одной ветхой книженции я вычитал, будто "всякий покойник вратарю царства небесного должен предъявить складень с изображением содеянного им при жизни".

Думишка занятная. Будь такой вратарь и в самом деле, что б я ему предъявил? Что? Ну разве предъявишь то, что тридцать лет Таёжкины травы давали мне жизнь, давали силы, и я употреблял те силы лишь на то, чтоб бить саму же Таёжку? У Фили пили, Филю и колотили... Не подловатенько ли, сударь? Не дай она мне трав, я б ещё когда навсегда затих и навсегда кончились бы её мучения... Её больше нет... Так она и не выскочила из-под моей дуги... Но без неё, парадокс, нет жизни и мне. Без неё к чему мне моя жизнь? Без неё я примру, как муха в первый холод... Её больше нет... Оттуда ничего её не пришлют мне на рецензирование...

В эти тридцать лет я не только в рецензиях, но и на всех борских перекрестках мешал борец и Таёжку с грязью. Увы, барса за хвост не берут! Взяв же, не отпускают до победного. Иначе что я, монументальная пустота, мог делать? Подсади Таёжку на трон, а сам иди по Сибири с рукой? Пока ещё не родилась та курочка, чтоб не рвалась на насест повыше...

В последней рецензии, может, я расчирикал бы всю правду о борце, о её чудо-методе, угни она свою гордыньку хоть на срезанный ноготочек, подкорись хоть для вида, яви хоть бледный намёк на почтительность. Ты яви из милости хоть малое расположеньице, и разве я без понятий, разве не помягчел бы, как ягодка на солнушке?

Нет, как я и ожидал, не явила... Ну и парочка ж мы с нею... Она – задериха, я – неспустиха... Ну, что ж... У Кребса память прочная. Он может продлить срок своей немилости, и он продлил...

И зачем всё это? Зачем?

Обидела, видите. В соавторы не взяла. Подумаешь! Пережил я эту трагедь, не умер. Что соавторство! Если честно, какую взятку она мне дала! Тридцать лет жизни поднесла на блюдечке с каемочкой! И о каком соавторстве мог я думать? Тридцать лишних лет жизни ни в какие гонорары за соавторство не впихнёшь. Да, не впихнёшь!..

А между тем дельце повернулось... Остаюсь я совсем один. Горе одинокому... Ни роду ни плоду... Я должен прорываться к тем толпам, что в её доме толкутся. Надо вовремя перепорхнуть к большинству. Сама судьба подаёт удачнейший повод. Похороны! О покойниках хорошо или ничего!.. Зачем же ничего? Я согласен на... Я согласен почти на хорошо. Вот и распою... Начну... А как начать?... Люди! Вот перед вами остепенённый профэссорством ночной тать? Не пойдёть... Очень-то себя топтать негоже. Но легохонько побить себя на народе, простучать себе грудинку нелишне. Для убедительности... А любопытно, почему я, таёжная дуря-буря... Почему меня никто не осмелился и разу потрепать? Испугались, попадёт на веники? Профэс-сорской убоялись бирки? А показать задний угол хоть раз стоило и время от времени потом повторять для профилактики. За одного ж битого двух небитых дают, да и то не берут..."

30

Пятые кряду сутки рёвом ревела чёрная пурга, и особенно неистощимо-горько плакала она впристон в последнее утро, в похороны, – отпевала Таисию Викторовну.

Уже в трёх шагах всё было ночь.

Эта чёрная сумятица в руку была Кребсу.

Короткотелый, тушеватый, носастый, во всём чёрном, одновременно похожий и на в?рона, и на рака, он, подпираясь палками – в каждой руке чернело по палке, – трудно тащился обочь похорон, в отдальке, так что похоронники его не видели.

Чтоб острей рассмотреть, он нетерпяче заскакивал сзади то с одной стороны, то с другой – кружил по дуге будто коршун, гнавшийся за добычей. Временами он исподлобья кидал летучие, боязкие взгляды в тех, кто шёл за гробом – покойницу несли на руках, – но на сам гроб не решался поднять глаза. Однажды ненароком все же глянул – весь гроб был в белых замерзших цветах.

"Ты требовала, minibus date lilia plenis"! И ты получила..."

Какое-то время Кребс брёл рядом со всеми, и никто не обратил на него внимания.

"Меня здесь не знает ни одна душа", – подумалось успокоенно, и больше он не стал прятаться за чёрные лохмы пурги, а пошёл в толпе, приворачивая ближе к старушке вопленице, ладясь ясно слышать каждое её слово:

Назад Дальше