- А с такой, - презрительно ответил я, сердясь на бестолковый вопрос, задерживавший мои воспоминания, - что есть хотелось.
Наступал день расчета, высчитывалась полная сумма следуемого рабочему вознаграждения, с нее скидывали стоимость всех получений - ситцем, мукой, обувью - и потом немедленно производили уплату.
Я остановился, передохнул и перед тем, как рассказать об этой самой уплате, подошел к стоявшему на сцене столу, взял стакан с водой и освежил свое горло.
- Уплату производили немедленно, но не чистыми деньгами - деньги фабричный человек может прокутить, - а товарами: рабочих наделяли на кондрашовской фабрике сатином, бракованным штофом, а иногда и небольшим отрезом бархата.
После получки отец приходил домой рассерженным. Под руку ему первой старалась попасться мать, - на ней он срывал досаду, и таким образом мать спасала нас от затрещин. На следующий день мать укладывала получку в мешок и пешком отправлялась в Москву продать бракованный штоф и купить необходимые припасы. Но иногда деньги надобились до зарезу. Тогда мать брала четырех или пятерых своих ребят и вместе с нами шла в контору на поклон к самому Кондрашову.
Мне помнится небольшая темная комната, обставленная шкафами, с большим, простой работы, письменным столом, за которым сидел хозяин - длинный, сухощавый человек с маленькой, всегда любезно наклоненной вперед головкой в рыжеватом паричке, подпертой высоким галстуком, обхватывающим тощую журавлиную шею. Одет он был всегда в темное, наглухо застегнутое сверху донизу пальто. Перед ним на столе лежала пачка образцов всевозможных тканей и рисунков, на одном краю высилась груда конторских книг, на другом - кипа распечатанных писем, прикрытых расчетными листами. Письменный стол окружали посетители в разноцветных костюмах: тут были и принарядившиеся крестьяне в красных рубахах и плисовых штанах, и какие-то молодые люди в гороховых пальто, с бойким выражением лиц, особняком стояли мещане в синих чуйках, а на стульях поодаль сидели бородачи купеческого вида - или в синих кафтанах, подпоясанных красными кушаками, или в долгополых сюртуках и высоких, надетых поверх штанов, сапогах.
- Запомнил, старикашка! - радостно воскликнул Комаров. - А я еще думал, врешь.
Я не обратил на него внимания и продолжал:
- Не знаю почему, но при появлении усталой моей матери в заношенном сарафане оживленный разговор смолкал и присутствующие расступались, освобождая проход к столу.
Хозяин еще любезнее склонял голову набок и, дав матери время поклониться, холодно спрашивал:
"Вам что угодно?"
Мать вместо ответа жалобно восклицала:
"Батюшка Сидор Пантелеевич, да ведь вы же меня знаете, да я же к вам с тем же…"
"А именно?" - опять спрашивал Кондрашов.
Мать начинала причитать:
"Тяжело, больно, батюшка Сидор Пантелеевич… Долгов нам не обобраться, батюшка Сидор Пантелеевич… Ребята все обносились, батюшка Сидор Пантелеевич… Сделай милость, купи штоф обратно, батюшка Сидор Пантелеевич…"
Кондрашов делался еще длиннее и вежливо возражал:
"Нынче время неблагоприятное. Расчетная неделя денег у самого нет, а тут все идут… Не могу".
Тогда мать по очереди ставила нас всех, приведенных с собою ребят, на колени, становилась рядом с нами сама и командовала:
"Кланяйтесь!"
Искоса поглядывая на мать и соразмеряя по ней свои движения, мы начинали безостановочно кланяться до тех пор, пока Кондрашов не говорил:
"Ну, будя. Куплю".
Тогда мы вставали и уже становились только свидетелями следовавшего за поклонами разговора.
"Почем продаешь?" - спрашивал Кондрашов.
"По рупь с гривенником, как отпускали", - говорила мать.
"Да ведь штоф-то бракованный", - укоризненно замечал Кондрашов.
"Да уж какой дали, - отвечала мать и тут же поспешно прибавляла: - Возьмите хоть по рублю".
"Семь гривен дам, - называл свою цену Кондрашов и тут же, смилостивившись, кончал разговор: - На квиток, поди к приказчику - по восьмидесяти возьмут".
Мать еще раз кланялась, брала квитанцию и уходила. За нею гуськом торопились мы, ребята, и сразу же, выйдя из конторы, разбегались кто куда.
Горло мое пересохло, да и надоело мне говорить, - надо было уступить место другим. Следовало только хорошо кончить речь, но у меня ничего не вышло.
- Раньше-то жили так, а вы говорите… - сказал я и запнулся.
Но все дружно захлопали.
А девчонки даже закричали:
- Молодчина, Морозов, молодчина!
В это время в зале неожиданно потух свет - кто-то повернул выключатель.
В конце зала засмеялись:
- Брось дурить, не время! Зажигай, зажигай!
Поддерживая отдельные веселые голоса, я сложил ладони рупором и громко заорал в темноту:
- Черти! Свет тушить не позволено!
* * *
Удивил меня сегодня Тит Ливий!
Дьякона я знаю давно. Хороший человек. Честное слово, хороший человек, но зато какой скверный работник! Двух мнений здесь быть не может. Хороший человек и скверный дьякон. Я загораюсь над кассой, я влюбляюсь в набираемый мною текст, по совести сказать, часто очень глупый. Сознаюсь: даже разбирая набранный текст, я радуюсь за людей, которые не прочтут очередной ерунды. А дьякон холоден. Он с неудовольствием приходит в церковь, жестоко и расчетливо материт в алтаре обсчитывающего его священника - я сам был этому свидетелем - и успокаивает себя водкой, налитой в красивую розовую лампадку.
Мы познакомились друг с другом, подравшись. Лет двадцать назад жена моя Анна Николаевна - господи, опять она попалась на мой язык! - позвала в наш подвал, - нет, какой же это подвал, - это освященный тридцатилетней теплой и сытной жизнью "наш дом", - священника отслужить молебен. Предлогом послужила пасха, а на самом деле сердце ее дрожало в умилении перед новым, исцарапанным прежними владельцами гардеробом. Не особенно люблю длинные волосы - они свидетельство нечистоплотности, но я предпочитаю нюхать ладан, чем подвергаться жениным попрекам.
Хорошо. Тебе нравится прошибать лбом стену - прошибай, я же буду бриться. И вот не в меру торжественный - я готов был отдать на отсечение левую руку - как же, так я ее и дал! - что он без году неделя как выскочил из семинарии, - торжественный и щупленький попик вздумал делать мне выговор. Ах, выговор? Убирайся в таком случае вон! Тогда заорала жена. В спор вмешался стоявший на пороге дьякон. Слона-то я и не приметил. А слон решительно вступился за попранное правословие. Рраз! - я беру попика за шиворот и легким движением выталкиваю его вон. Два! - дьякон преподносит мне такую оплеушину, что я, невзвидев света и мало что соображая, хватаю полоскательницу, наполненную взбитой, как сливки, мыльной пеной и влепляю это кушанье ему в рожу. Дьякон оказался сильнее меня, хотя я мог бы по своей задирчивости полезть и на Геркулеса. Противное воспоминание! Второй раз в жизни мне ничего подобного не пришлось испытать. Этот мрачный дьякон повалил меня и нахально втиснул в мой рот мое праздничное земляничное мыло, приговаривая: "Ты хотел меня намылить, сукин сын? Намылить? За это ты слопаешь свое мыло". Я не слопал его только потому, что подавился.
Потом дьякон оправил рясу, повернулся к Анне Николаевне и деловито прогудел:
- Давай, мамаша, полтинник и оставайся с богом.
- За-без молебна? - закричала, подбочениваясь, моя половина. - Не дам. Отслужи свое - и получишь. А на драки я и бесплатно у казенки нагляжусь.
Дьякон подумал и махнул рукой:
- Ну и шут с тобой!
Он оказался тут как тут. Оскорбленный попик успел сбегать за "фараоном". Они вернулись вдвоем - религия и полиция - составить протокол. Здесь пахло золотом. Но - как я тогда удивился! - меня выручил дьякон.
- Никакого богохульства, - внушительно бурчал он перед "фараоном". - Батюшке захотелось на двор. А уже зачем он из отхожего места побежал за скорой помощью - не понимаю. Не ведаю. Разве перетерпел? - такой догадкой закончил дьякон мое оправдание.
- Отец дьякон, что с вами? Сколько они вам заплатили? - заверещал удивленный священник.
Однако игра была проиграна. Я сунул приготовленный женой для священника полтинник "фараону" "за беспокойство", и все трое - зудящий комаром священник, успокоившийся городовой и мрачный дьякон - степенно удалились из "нашего дома".
Второй раз я встретил дьякона в портерной. Он был в штатском и играл на бильярде. Столкнувшись со мной нос к носу, дьякон отозвал меня в угол и попросил его не выдавать. Я не имел права отказать ему в этом, наоборот, обязан был угостить его пивом. Мы разговорились, и с тех пор из недели в неделю каждое воскресенье встречались с ним по вечерам за мраморным, залитым желтою влагою столиком.
Он оказался хорошим человеком. Задушевные разговоры сблизили нас. Иногда я захватывал для него из типографии какой-нибудь журнал. В свою очередь, он сообщал мне десятки всевозможных историй. И, ей-ей, среди них попадались неплохие.
В дни войны портерную превратили в чайную. Мы повстречались с дьяконом за чайником, в чайнике подавалась водка. Только первые годы революции разлучили нас, и было бы неверно, если бы я сказал, что мы не скучали друг без друга. Адрес дьякона мне был неизвестен, да и он не знал, где живу я, - мы как-то не удосужились поделиться этими сведениями. И вот в двадцать первом году, проходя мимо дома, где когда-то помещалась портерная, я увидел над входом вывеску "Кооперативная столовая". Воспоминания толкнули меня зайти туда, хоть я спешил домой обедать, и за ближайшим же столиком встретил моего дьякона. Он был все таким же здоровым и мрачным человеком. Мы пожали друг другу руки и как ни в чем не бывало повели, казалось, только что прерванный разговор о пройдохах архиереях, вконец ошельмовавших православную церковь, и о том, как мало хороших и интересных книг стало выходить в наши дни. Потом столовая снова превратилась в пивную, снова защелкали бильярдные шары, и длинные усы красных раков укоризненно задрожали в наших руках. Снова каждое воскресенье мы встречались с дьяконом и вели задушевные разговоры, благо жизнь каждого текла в разных руслах.
И вот сегодня мой добрый Тит Ливий поразил меня необычайным сумасбродством.
Он поднялся передо мной и холодно заявил:
- С сегодняшнего дня я не Левий. Попрошу вас больше не называть меня сим ужасным, неприлично звучащим именем.
Действительно, в первые дни нашего знакомства я часто забывал это редко встречающееся имя. Но потом привык, и в моем поминальнике оно прочно заняло свое место. Тит я прибавил к нему впоследствии. Набирая однажды книгу, рассказывавшую о Древнем Риме, я наткнулся на Тита Ливия. Вот оно и попалось мне второй раз. А с именем Тит у меня связывалось представление о человеке ленивом, тяжелом и мрачном. До известной степени дьякон обладал всеми этими качествами. Ну, я и прибавил к первому своему Левию встретившегося Тита. Дьякон принял это без возражений, и с тех пор я называл его Титом Ливием, думая, что пройдет немного времени, и дьякон станет такой же нереальной фигурой, как существовавший когда-то римлянин. Да, дьякон, твоя профессия, твое имя скоро перестанут существовать! Так думал я, и вот он сам поспешил предупредить историю, поспешил и подтвердить и опровергнуть мои мысли.
- Меня зовут Иван, - сказал дьякон и опустился на свой стул.
- Дьякон! Тит Ливий! Ты сошел с ума! - вскричал я, не веря своим ушам.
- Меня зовут Иван, - вразумительно повторил дьякон.
- Голубчик, но ведь ты же Левий. Ты можешь всю жизнь проклинать своих родителей, но при крещении назван ты был все-таки Левием.
- Ты глуп и недогадлив, - сердито крикнул дьякон. - И вообще, оставь в покое моих родителей, - нечего проклинать гнилые косточки. Я обратился в загс, и вот сегодня…
Дьякон полез в карман, достал кошелек и извлек из него свежую бумажку.
Да, там действительно было написано, что согласно ходатайству гражданина Левия Дмитриевича Успенского он в будущем имеет право именоваться Иваном Дмитриевич Успенским.
- И поэтому я тебе не Тит и не Ливий, а Иван Дмитриевич, - с явным удовольствием еще раз повторил дьякон.
И все же я остался при своем мнении. Тит Ливий начал сходить с ума. В пятьдесят лет переменить имя! Чем оно ему помешало на шестом десятке? Он одурел или за этим что-то кроется?
Мы простились: он с затаенным торжеством, я удивленный и сомневающийся. Но, придя домой, я не мог не потешиться над своею Анной Николаевной.
- Скажи-ка, старуха, - спросил я ее, - что бы ты сказала, если бы я переменил свое имя?
Ох, какой она подняла крик!
Она сразу собралась со мной разводиться, она не могла простить мне измены своему ангелу-хранителю, она категорически утверждала, что я продался антихристу и что незамедлительно по перемене имени на моем лбу появится каинова печать.
* * *
День защебетал двумя голосами. Прозрачный воздух снисходительно поднимал голоса вверх, дождем разноцветных слов бросал их на мою голову, и раковины моих ушей возбужденно розовели, стараясь не пропустить ни одного звука. Граница - окно. За форточкой невидимая пичужка весело свистела, на мгновение останавливалась и еще занятнее продолжала умилительную песнь, возможно, это был воробей. В комнате скрипучим и надоевшим мне голосом Анна Николаевна метала бисер перед свиньей - свиньей был я. Вина же моя была невелика - я собирался за город.
Наши безусые горлопаны устраивали сегодня прогулку. Стариков они не приглашали, желая веселиться шумно и бестолково. Я занимаю особое положение. После моих воспоминаний молодежь начала питать ко мне нежность: со мною разговаривали мягче, стали звать просто Петровичем и поминутно бегать ко мне за советами. Неправда, что молодежь не любит стариков: наоборот, наши бойкие дети всегда не прочь посоветоваться с нами. Мы сами не умеем приветливо встретить бегущего к нам навстречу горланящего, топочущего сапогами парня, мы начинаем недовольно брюзжать: "Да тише ты, ради бога!"
Мне надоело ходить стариком: ко мне подбегали с криком, я встречал налетчиков еще громче.
- Петрович, стой! Метранпаж наш… За заметку в стенгазете Кольку по морде. Матерится, мы ему полосу рассыпали! - орал, подбегая ко мне, Гараська.
- Ах ты, такой-сякой! - еще громче кричал я. - Лучше дать сдачи, а набор рассыпать не след.
- Вот сволочи, Петрович! - истошно вопил Архипка, появляясь в дверях. - По случаю принятия в комсомол ребят угостить надо, а контора обсчитала!
- Язви их душу! - перекрикивал я Архипку. - Тебя обсчитаешь! Вечорки устраиваешь? После вечорок прогуливаешь? А чуть вычет, язви твою душу, лаешься?
Покричишь этак маленечко с каждым, смотришь, ребята тебя и послушались.
Вчера ко мне явилась делегация. Трое наших головорезов - Архипка обязательно, Гараська обязательно и Женя Жилина - пригласили меня участвовать в экскурсии. От таких приглашений не отказываются. Повеселиться с молодежью - да ради этого можно презреть все давно опостылевшие дела!
Встав утром раньше раннего, я решил ехать на прогулку писаным красавцем. Слазил в сундук, достал рубашку с отложным воротничком и долго - минуты две, пожалуй, - выбирал галстук. У меня их два - серенький с желтыми полосками и голубой, покрытый крупными белыми горошинами. Голубой нарядней, - я остановился на нем, завязал, стал зашнуровывать ботинки и разбудил чутко спящую старуху.
- Куда?
- Гулять.
- С кем?
- С барышнями.
- Зачем?
- Разводиться хочу.
После такого ответа пошла катавасия. Старуха, конечно, мне не поверила, но спустила на пол сухие костлявые ноги, зашлепала к открытому сундуку, изругала меня за измятое белье и начала честить ласковыми словами.
Ко мне на помощь подоспела выручка. В форточку втиснулась голова Гараськи. Пониже виднелись рыжие краги Архипки.
- Владимир Петрович, пора! - позвал меня Гараська.
- Готов, готов, - сказал я, поспешно нахлобучивая кепку.
- Когда в дом приходят, здороваются, - язвительно заметила Анна Николаевна.
- А в дом никто и не пришел, - задорно отозвался Гараська, намереваясь начать перебранку, но, заметив мое морганье, поспешно скрылся.
- Пошел, - попрощался я с женой.
- Распутник ты, распутник! - послала она мне вдогонку.
- Почтение приятелям! - поздоровался я с Архипкой и Гараськой, и мы дружно зашагали к трамвайной остановке.
Шагов на сто отошли мы от дома, как вдруг я услыхал пронзительный и неприятный крик:
- Владимир Петрович, остановись! Да стой же ты, греховодник!
Вслед за мною семенила мелкими шажками Анна Николаевна.
"Так и есть, - подумал я, - она намерена прогуляться вместе со мною".
Сердце сжалось, предвкушая испорченную прогулку.
Но старуха меня пощадила. Она только подбежала и сунула мне в руки огромный сверток, перевязанный несколькими бечевками.
- Возьмешь - позавтракаешь, - недовольно буркнула она, поворачиваясь ко мне спиной.