* * *
Непонятны мне были новые картины: составлены они большею частью из загадочных разноцветных кубиков, перечерчены резкими искривленными линиями, и долго в них надо всматриваться, прежде чем уловишь тайный смысл художества. Сегодня я понял, что картина сейчас строится, как наш новый дом.
Мне пришлось пробыть на стройке целый день - члены правления нашего жилищного кооператива поочередно дежурят на строительстве. Мы ничего не понимаем в строительном деле, мы не умеем набирать строки кирпичей, расшпонивать их известкой, перевязывать гранки стен стальными обручами и сверстывать стены, лестницы и крыши, но хозяйский глаз следит за работой внимательней и надежней.
Бродя по лесам, иногда отходя от стройки на много шагов, минуя штабели кирпича, я наслаждался силою и красочной мягкостью оранжевых, серых, коричневых, белых геометрических фигур - кубы, квадраты, треугольники стремительно налетали друг на друга, исчезали, поглощаемые новыми, внезапно появлявшимися еще большими фигурами, а те, в свою очередь, исчезали, незаметно вовлеченные в еще большие величины. Дом строился.
Дом строился и напоминал мне оттиски многих изготовленных нашей цинкографией непонятных картин.
Моя работа на стройке заключалась в просмотре счетов - я торговался из-за каждой копейки, я решительно предложил не оплачивать рабочий день появившемуся к вечеру технику Ничепоруку, я выгнал вон купчишку, разговаривавшего с инженером о кровельном железе, и за железом послал в государственный магазин. Но в общем у меня оставалось много времени для праздных размышлений.
Сумерки наступили плавно и урочно.
На лесах, перед выходом на улицу, меня обогнал нервный, торопливый наш прораб. Он на ходу пожал мою руку.
На улице у калитки я остановился и еще раз одобрительно взглянул на дом.
Издали, в тон моим мыслям, раздался крик:
- А ведь домище-то растет!
Я обернулся: из глубины темнеющего переулка, перерезывая тянувшиеся по мостовой отсветы однообразных фонарей, шел Гертнер, размахивая поднятой шляпой.
- Жена заждалась, Владимир Петрович, - весело обратился он ко мне вместо приветствия.
- Ничего, подождет, - усмехнулся я. - Зато домик-то какой, Павел Александрович!
- А какой? - прищуриваясь, усмехнулся Гертнер.
А я ответил:
- Родной.
* * *
Рано утром - я только что успел встать - ко мне прибежал сын.
Анна Николаевна, взглянув на Ивана, всплеснула руками и ахнула:
- Батюшки мои! Ванечка, что с тобой? На тебе лица нет!
- Ну-ну! - остановил я ее. - Не видишь, что человек заработался. Не приставай.
Старуха набросилась на меня. Мне некогда было с ней препираться: меня беспокоил сын. С Иваном делалось что-то неладное: глаза ввалились, сухие губы нервно дрожали, руки беспорядочно теребили носовой платок Мне было жалко сына, но он раздражал меня: так распуститься из-за бабы!
Чай мне был не в чай. Иван ничего не захотел ни есть, ни пить - Анна Николаевна приставала зря. Досталось же от нее, конечно, мне - это я спешил как угорелый и не хотел заставить сына съесть поджаристую хрустящую оладью. Я спешил, но спешил потому, что видел, как нетерпеливо ждет меня Иван. Я сам предпочел бы ничего не есть, но вредная старуха тогда обязательно что-нибудь заподозрила бы.
Московские улицы тянулись пустыми и длинными дорогами, утренняя свежесть готова была убежать вслед за первым трамваем, невидимое солнце чертило бульварные дорожки широкими радостными полосами.
Мы шли по бульвару. Иван то замедлял шаг, то принимался бежать, и мне трудно было идти с ним вровень.
Изредка встречался сонный торопящийся прохожий, и только один садовый сторож, подбиравший разбросанные на земле папиросные коробки, все время маячил перед нашими глазами. На самом краю бульвара Иван остановился. Я думал - он хочет сесть, и опустился на исписанную надоевшими именами скамейку. Но сам он не сел, а остановившись, наклонил ко мне лицо.
- Я не могу так, я не могу так! - с истерической дрожью в голосе зашептал он. - Я люблю ее, но не мог бы теперь ее видеть.
Тут он заметно выпрямился и, сжав кулаки, заорал на меня, точно со мной обманывала его Нина Борисовна:
- Этого я не прощу! Никогда, никогда!…
И потом быстро забормотал, не доканчивая фраз, путаясь в собственных мыслях:
- Понимаешь, я начинаю сопоставлять отдельные факты, начинаю проверять нашу жизнь, и каждая мелочь, не имевшая раньше значения, говорит мне об ее измене. Каждый новый день приносит новые случайности, образующие тяжелую цепь улик. Каждый день ко мне приходят наши общие знакомые, узнавшие о нашем разрыве, и начинают жалеть меня… Понимаешь ли ты: жалеть! Ночью меня преследуют страшные сны. Я не знаю ее любовников - одни называют одних, другие - других, но она снится мне в чужих объятиях… Я не знаю, что мне делать. Мне очень трудно, но я слишком здоровый человек, слишком люблю работу, чтобы добровольно уйти из жизни. Тебе говорю я все это не в поисках утешения, не нуждаясь в поддержке… Перед тобою, отцом, своим, моим верным, и чистым душою отцом, хвалюсь я такой же сильной, как у тебя, душою. Я люблю ее, и любовь моя даст мне силы оттолкнуться от нее, забыть ее и начать новую жизнь так, как будто я не знал ее никогда.
Над нашими головами слабый городской ветерок шелестел бледными и пыльными листьями бульварного деревца.
Иван нежно посмотрел на меня и хорошо пожал мою руку.
- Спасибо, что выслушал меня, - сказал он. - А теперь пойду на работу.
Какой у меля сын! Как я его люблю! Молодчина, сынок, перемелется - мука будет. Никакой боли мы с тобой не поддадимся.
* * *
Стройка подходит к концу. Осталось доделать самую малость - двери на петли надеть, рамы вставить, застеклить, стены покрасить. Но комнаты, комнаты, в которых будем жить мы, уже готовы.
Начали проводить обследование - кому живется хуже. Вместе с Глязером я обошел не одну квартиру и поистине могу сказать: всем хуже.
Были в доме на Мещанской. За розовыми облупленными стенами живет несколько членов нашего кооператива.
По крутой и покрытой скользкой грязью лестнице поднялись на четвертый этаж. Квартиры, робко прячущиеся под крышей и неприветливо встречающие случайных посетителей, стыдятся собственной тесноты и темноты. Право, нежилые чердаки выглядят уютнее, спокойнее, внушительнее.
Мы зашли к товарищу Павлищенко - чахлой, но веселой нашей фальцовщице. Вместе с нами пришел дождь. Мелкой дробью застучал он в окно, и вдруг на мой красный насмешливый нос упала с потолка капля - настоящая дождевая капля. Я поднял голову к потолку: по сероватому квадрату расплывалось мрачное сырое пятно, в углу по стене робко пробиралась к полу тоненькая струйка воды.
Глязер посмотрел вслед моему указательному пальцу, покачал головой и недружелюбно обратился к Павлищенко:
- На новую квартиру надеетесь? Скверно. Почему не обращались к коменданту?
Павлищенко печально улыбнулась.
- Как же не обращалась? - тихо произнесла она. - Несколько раз, бывало, придешь к нему и скажешь: "Вот посмотри, на улице дождик - и у нас дождик". А он скажет: "Что же? Дождик пройдет, и у вас стенки высохнут". Мы собирались у коменданта по нескольку человек. Говорили ему: "Так нельзя, здесь живут работницы с детьми". Он на это отвечал: "А как же раньше жили?…" И напрасно было повторять, что раньше одно, а теперь другое…
Мы обошли с Глязером семей пятнадцать и везде встречали то же: людям тяжело, сырость и темень убивают человеческую бодрость.
Делить комнаты собрались все.
Разговор пошел крупный, серьезный: площади не хватало. Началась грызня. Каждый надеялся получить к осени сухой и теплый угол. Площади не хватало, и не мне одному предстояло зимовать в старом опротивевшем подвале.
Перед самим собой хвалиться нечего: я мог бы получить квартиру - пай внесен полностью, подвал мой никуда не годится, работал в кооперативе на совесть. Однако я отказался. Встал и прямо заявил:
- От получения площади отказываюсь. В первую очередь дадим комнаты бабам с маленькими ребятами. Да есть и бездетные, живущие еще похуже меня.
Отказался - и тут же поспорил с Гертнером.
Он стоял у стенки, заложив руки за спину. Услыхав мой отказ, он быстро подвинулся вперед, посмотрел на меня умными глазами и громко заметил:
- Незачем, Владимир Петрович, благодеяния оказывать. Живете вы скверно и на получение квартиры имеете все права.
- Нет, Павел Александрович, - ответил я ему, - кроме прав, я имею еще сознательность. Потому-то я и сам от квартиры отказываюсь, и вам то же, Павел Александрович, советую.
- И мне советуете? - настороженно спросил Гертнер, поднимаясь на цыпочках. - Почему же?
- Да потому, Павел Александрович, что вы человек одинокий, комната у вас маленькая, но для одного сойдет, и еще зиму вы переждать вполне сможете.
- Конечно, конечно, - поспешил согласиться со мной Гертнер. - Но, я думаю, можно принять во внимание мою работу в кооперативе - я потратил столько сил…
- Все мы тратим много сил, Павел Александрович, - перебил я его. - Но ведь не только для себя тратим мы свои силы.
Тут ему крыть было нечем. Он не мигая смотрел на меня несколько секунд, затем опустил веки и невнятно сказал:
- Да, да…
И потом до конца собрания Гертнер не проронил ни слова.
Представленный нашим правлением план распределения жилой площади общим собранием был утвержден. Ну, не совсем таким, каким он был представлен: мне квартиры не дали, Гертнеру не дали, но утвержден…
Я уходил удовлетворенный. Дом вырос, вслед за ним вырастут новые, и наши ребята, в мелочной жизни часто бывавшие лентяями, гордецами, завистниками, скупцами, чревоугодниками, распутниками и скандалистами, оказались хорошими, выдержанными ребятами, принесшими много пользы нашей деловой стройке.
На пороге меня задержал Петька Ермаков с каким-то клубным делом, но ему не удалось даже начать разговора. Ко мне подошел Гертнер, грубо отстранил Ермакова, подтолкнул меня к выходу, взял под руку и, наклонившись к моему уху, сдержанным голосом начал сетовать на неправильное решение собрания.
Я сделал ошибку: мне надо было утешить его, успокоить, а я вместо этого принялся ретиво защищать собрание.
- Но я же имел право получить квартиру… Так мечтал о своем угле, столько времени и сил отдал дому… - с отчаянием пробормотал Гертнер.
- Чепуха! - резко остановил я Гертнера. - Да и нечего, Павел Александрович, попусту говорить. Если вы думали только о собственном благополучии, так шли бы к частнику…
- Ах, так! - злобно отозвался Гертнер и свернул от меня в темный переулок, разрывавший ленту неровного асфальтового тротуара.
Я посмотрел на линию домовых фонарей, слабо мерцавших над глухими воротами, и торопливые шаги удалявшегося Гертнера пробудили во мне жалость.
Я крикнул ему на прощанье:
- Эй, Павел Александрович, не заблудись!
Дома меня ждала Анна Николаевна, хитро щурившая покрасневшие глаза.
- Скоро будем новоселье справлять? - спросила старуха.
Я вляпался.
- Видишь ли, в следующем доме квартиры будут лучше, и нам следует подождать, - соврал я жене.
Но сердитый ответ разоблачил мою отговорку.
- Опять врешь! - заворчала она. - Ведь, пока ты дотащился домой, ко мне ваша Голосовская успела зайти… Слышали, слышали, как от квартиры изволил отказаться… Эх ты, благодетель!
- Не бубни! - полушутя-полусерьезно цыкнул я на старуху. - Через год мы выстроим еще один дом.
Старуха не перестала браниться: она верила в постройку нового дома, но сильно сомневалась в моей охоте получить новую квартиру.
* * *
А теперь готов реветь я.
После нашей встречи с сыном я работал особенно бодро. На следующий день в типографии развернул газету и спокойно, точно этого ожидал - а ведь я не ожидал этого, не мог ожидать, - прочел извещение о смерти Ивана Владимировича Морозова.
Через полчаса после нашей встречи Иван попал под трамвай.
Я не пошел на похороны. Там было место оркестру, делегации рабочих, товарищам по работе, но не мне - его отцу и его другу. Мне он был нужен живой.
Стороною я слышал: Нина Борисовна бегает по Москве и кричит, что Иван кончил жизнь самоубийством. Многие склонны этому верить. Видевшие его в последние дни покачивают головами, соболезнуют и жалеют молодого и ответственного, бросившегося под трамвай.
Ложь! Под трамвай он попал случайно. Это говорю я, а старик Морозов никогда не врет. Иван никогда бы не лишил себя жизни. Мы не из таких.
* * *
Мальчишки победили меня.
У нас в типографии комсомольцы ретивы не в меру. Нет ни одного человеческого чувства, которое они не постарались бы переделать по-своему. Ладно, веди широкую общественную работу, зови нас участвовать в шахматном турнире, заставляй играть на балалайке в музыкальном кружке, но зачем еще трогать нашего бога? Оставьте его в покое. Бога нет? Нет. Прекрасно. Так чего же вы о нем столько кричите?
Комсомольцы в типографии организовали ячейку безбожников. Пожалуйста. Я не могу помешать им делать глупости. Но уж сам принимать в них участия не буду. И вот… Однако, старик, по порядку, по порядку.
Какой хитрец мой добрый, старый Тит Ливий. Я догадывался, что он неспроста переменил имя. Правильно. Мошенник переменил имя неспроста. Да и кто бы стал его менять так, за здорово живешь, на шестом десятке!
Несколько дней назад мы встретились с ним в обычное воскресенье. Пришли мы в пивную почти одновременно. Не успел я захлопнуть за собой дверь, как увидел рослую дьяконову фигуру, медленно раскачивающуюся в клубах сизого табачного дыма.
- Ливий! - воскликнул я, привлекая к себе общее внимание. - Друг!
Дьякон повернул ко мне рассерженное лицо и прокричал:
- Сукин ты сын! Довольно тебе надо мной насмехаться. Я даже тебе не Ливий, а Иван.
- Нет, дорогой, - настойчиво возразил я ему, проталкиваясь к свободному столику, поближе к эстраде, - Ивана у меня нет. Его сожгли в крематории. Так и знай: второй Иван мне не нужен, я его не приму.
- Можешь не принимать, - пренебрежительно заметил дьякон, грозя разрушить стул многопудовой тяжестью. - Но Иванов на свете много, и я один из них.
Черт возьми! Ведь он прав. Иванов на свете много, и больное кипенье моего сердца начало остывать.
- Ин Дмитриевич, - все-таки комкая его настоящее имя, пожаловался я своему Ливию, - у меня умер сын.
Конечно, дьякон ответил традиционной фразой:
- Все там будем.
Я отрицательно покачал головой:
- Там - нет, и здесь - нет.
Дьякон хитро подмигнул, он был со мною согласен: никакого "там" нет.
- И, главное, Ливий, - забывая его просьбу, продолжал жаловаться я, - меня раздражают люди. Они смеют говорить, что мой Иван ушел из жизни по своей воле. Здоровый, сильный человек ушел из жизни по доброй воле! Я же знаю, как он любил жизнь!
- Знаешь? - серьезно спросил дьякон, внимательно смотря мне в глаз.
Я не отвел своих глаз.
- На чужие слова плюнь! - ласково доконал дьякон мою жалобу и, вспомнив что-то свое, взмахнул рукой и сорвал с головы кепку.
Я не верил своим глазам: голова Ливия блестела, точно один из многих бильярдных шаров, так часто загоняемых дьяконом в лузы.
- Голубчик, - скрывая свое удивление, сказал я ему, - после всех этих историй с переменой имени и бритьем головы я серьезно начинаю думать, что голова твоя действительно превратилась в бильярдный шар.
Дьякон захохотал, отрицательно покачивая головой.
- Так что же? - допытывался я. - Или православные иерархи перешли в католичество? Было бы любопытно посмотреть, как наши попы покажут церковным кликушам свежие тонзуры. Я думаю, кликуши поднимут бунт. Где же они будут тогда искать вшей?
Дьякон смеялся, но, заметив мое усиливающееся раздражение, вдруг нахмурился и с легкой грустью протянул мне свою пятерню.
- Прощай! - сказал дьякон, не поднимаясь с места.
- Хорошо, - недовольно ответил я, сердясь на упрямо скрывающего что-то от меня дьякона. - Надеюсь, в следующее воскресенье ты будешь откровеннее.
- Следующего воскресенья не будет, - совсем грустно пробурчал Тит Ливий.
- Дьякон, голубчик, ты совсем одурел. Честное слово, ты совсем одурел. Следующее воскресенье будет через шесть дней, и так будет повторяться, когда во всем мире будет социализм, когда косточки наши пойдут на удобрение хлебородных полей.
- Но у нас с тобой следующего воскресенья не будет, - упрямо возразил дьякон.
- Ливий, не говори чепухи, - внушительно приказал я ему. - Это невозможно. С тобой творится неладное. Мы не заразились холерой, нас не приговорили к расстрелу, и мы слишком маленькие люди, чтобы белогвардейцы пытались бросить в нас бомбу. Следующее воскресенье будет и у меня и у тебя.
Дьякон глубокомысленно согласился:
- Да, следующее воскресенье будет и у меня и у тебя, но его не будет у нас двоих вместе.
Я не понимал ничего. Кто-нибудь из нас рехнулся. В чем дело? О чем он говорит? Нет, я отказываюсь догадываться.
А дьякон еще заунывнее добавил:
- Ты потерял приятеля. Ты видишь меня в последний раз.
Ах, так вот в чем дело. Мне стало ясным все. Дьякон на меня за что-то обиделся, обиделся серьезно, и решил больше не встречаться со мной. Пустяки, я сейчас с ним помирюсь, даже извинюсь, если это будет нужно, и снова все обойдется.
Но дьякон предупредил меня.
- Завтра я уезжаю в Нарымский край, - раздельно произнес Ливий.
Ага, так вот оно в чем дело! Я всегда говорил - церковь не доводит людей до добра.
- Дурак! - не мог я не обругать дьякона. - Зачем ты ввязался в политику? Чем была плоха для тебя наша власть? Предоставь контрреволюцию идиотам и негодяям.
Нет, я не могу описать выражения дьяконовских глаз - мы оба воззрились друг на друга, как влюбленные лягушки.
- Что с тобой? - протянул опешивший Ливий.
- Дурак, дурак! - продолжал я усовещать дьякона. - Рассказал бы мне про свои политические шашни, и я сумел бы вызволить тебя из беды. Честное слово, никуда бы ты не поехал. Нет, нет, я не зарекаюсь! Пожалуй, я сообщил бы о заговоре куда следует. Но для тебя я потребовал бы пощады. А теперь пеняй на себя. Тебя высылают, и поделом.
Дьякон понял. Господи, как он зарычал, заблеял, завизжал! Такую какофонию я слышал впервые в жизни. Я уверен: будь в пивной немного попросторнее, дьякон начал бы кататься по полу. Еще немного, и с ним начались бы корчи.
Я разозлился опять: человека ссылают в Нарым, а он хохочет. Вероятно, высылка сильно потрясла моего друга, и он потерял рассудок. Наконец дьякон схватил меня за плечи и завопил:
- Я уезжаю в Нарым по доброй воле.
- Врешь! - закричал я. - В Нарым по доброй воле не едут.