Орландо - Вирджиния Вулф 18 стр.


И она посмотрела вверх, на золотую волшебную пену, сбитую из облаков, и там скоро увидела след и караван верблюдов, бредущих каменистой пустыней взметая красные тучи песка; и вот верблюды прошли, остались одни только горы, высокие, в зубцах и расщелинах, и она так и слышала бубенцы козьих стад по склонам, осыпанным ирисом и горечавкой. И вот в небе наметились перемены, и глаза ее медленно опускались, опускались, пока не уткнулись в землю, потемнелую от дождя, и всхолмие Южных Дюн, единой волной охлестывающих берег; и в прогале она увидела море, море – и на нем корабли; и она будто услышала с моря дальний пушечный гром и сначала решила: "Армада" , потом подумала: "Нельсон" , а потом вспомнила, что войны эти кончились и суда на волнах – суда деловитых купцов, а паруса над излучистой речкой – паруса увеселительных лодок. А потом она увидела скот, пятнами разбросанный по вечереющим лугам, овец и коров; и горстки огней, озаривших крестьянские окна; и огни, заметавшиеся по лугам, – это обходили с фонарями стада пастухи; а потом все огни погасли и на небо хлынули звезды. Ее клонило в сон, она уже дремала с мокрыми листьями на лице, приникнув ухом к земле, и вдруг услыхала там, в глубине, стук молота по наковальне – или это чье-то сердце стучало? "Тук-тук", "тук-тук" выстукивало – молот ли, сердце? – в глуби земли; она слушала-слушала, и вот ей стало сдаваться, что это не сердце, а стук лошадиных копыт; раз, два, три, четыре – считала она; запинка; ближе, ближе, и уже слышно, как хрустнул сучок, как чавкнуло под копытом болото. Копыта были совсем рядом. Она села. Высоко, на желтой штриховке рассвета, в обрамлении вверх-вниз мечущихся чибисов, вырисовывался всадник. Он вздрогнул. Конь стал.

– Мадам, – крикнул всадник, соскакивая с коня. – Вы ранены!

– Я умерла, сэр! – отвечала она.

Через несколько минут они обручились. Наутро, за завтраком, он ей назвал свое имя. Мармадьюк Бонтроп Шелмердин, эсквайр.

– Так я и знала, – сказала она, ибо что-то романтическое, и рыцарственное, и печальное, но решительное было в нем, отвечавшее дикому, темноперому имени – имени, в котором сине-стальное сверкание крыл сливалось с хриплым хохотом-карканьем, со спирально-змеиным кружением листьев, опадающих в серебряный пруд, и еще с тысячей разных вещей, которые будут сейчас же описаны.

– А меня зовут Орландо, – сказала она. Он об этом догадывался. Потому что, когда видишь корабль на всех парусах, озаренный солнцем, гордо рассекающий волны Средиземного моря на пути из южных морей, ты сразу скажешь – Орландо. Так он объяснил.

Собственно, хоть они только что познакомились, они уже знали друг о друге все сколько-нибудь существенное, как водится у влюбленных, и теперь оставалось выяснить только разные мелочи: например, как кого зовут, кто где живет, нищие они или люди с достатком. У него замок на Гебридах, но совершенно разрушенный, сказал он. В столовой пируют бакланы. Он солдат, моряк, исследует Восток. Сейчас направляется в Фалмут, там стоит его бриг, вот только ветер улегся, а он сможет выйти в море не иначе как при штормовом юго-западном ветре.

Орландо поскорее глянула на флюгерного золоченого леопарда. Слава Богу, хвост, незыблемый как утес, указывал прямо на восток.

– О Шел! Не покидай меня! – крикнула она. – Я безумно тебя люблю!

Не успели эти слова слететь с ее уст, как жуткая мысль мелькнула у них обоих одновременно.

– Ты женщина, Шел! – крикнула она.

– Ты мужчина, Орландо! – крикнул он. Никогда еще от самого своего начала мир не

видывал такой сцены уверений и доказательств, как та, что разразилась далее. По ее окончании оба снова уселись за стол, и Орландо спросила, что это за речи такие о штормовом юго-западном ветре? Куда это он намерен держать путь?

– На Горн, – ответил он кратко и покраснел. (Должен же и мужчина краснеть, как и женщина, просто поводы у них совершенно разные.) Только благодаря неотступному натиску и чутью удалось ей установить, что жизнь его посвящена опаснейшей и блистательной задаче, а именно огибать мыс Горн под штормовым ветром. Гнутся мачты; паруса обращаются в клочья. (Она у него вырвала эти признания.) Нередко корабль тонет, и в живых остается он один – на плоту, с единственным сухарем.

– Ну а чем же нынче человеку заняться, – сказал он застенчиво и положил себе еще несколько ложек клубничного варенья. И, представив себе, как этот мальчик (а кто же он, как не мальчик?) под стоны мачт и сумасшедшее кружение звезд отдает отрывистые хриплые приказания – то обрезать, это бросить за борт, – она расплакалась, и слезы эти, она заметила, были слаще всех, какие до сих пор доводилось ей лить. "Я женщина, – думала она. – Наконец-то я настоящая женщина". Она от всей души благодарила Бонтропа за восхитительную, за нежданную радость. Не охромей она на левую ногу, она бы вскочила к нему на колени.

– Шел, милый, – приступилась она снова, – расскажи…

И так разговаривали они часа два, или больше может быть, про мыс Горн, а может быть нет, и разговор их записывать решительно не стоит, ведь они так хорошо друг друга знали, что могли говорить что угодно, а это равносильно тому, чтобы вовсе не говорить или говорить о глупейших и прозаичнейших вещах: например, как готовить омлет или где купить в Лондоне самые лучшие ботинки, что, вынутое из оправы, теряет всякий блеск, тогда как оправленное – сияет неслыханной красотой. И благодаря мудрой рачительности природы современное сознание уже может обходиться почти без языка; и простейшее выражение сойдет, раз сходит отсутствие выражений; и самый будничный разговор часто оказывается самым поэтичным, а самое поэтичное – это то и есть, что записать невозможно. По каковым причинам мы здесь и оставим большой пробел в знак того, что это место заполнено до краев.

Еще несколько дней протекали в подобных беседах, и вот:

– Орландо, любимая, – начал было Шел, когда за дверью послышалось шарканье и Баскет, дворецкий, явился с сообщением, что внизу ждут двое фараонов с приказом королевы.

– Сюда их, – кратко сказал Шелмердин, будто стоял у себя на юте, и занял позицию подле камина, невольно заложив руки за спину. Двое полицейских, в бутылочных мундирах, с дубинками у бедра, вошли и стали по стойке "смирно". Покончив с формальностями, они передали Орландо в собственные руки, как им было предписано, документ чрезвычайной важности, судя по сургучным кляксам, лентам, присягам и подписям самого внушительного свойства.

Орландо пробежала бумагу глазами и затем с помощью указательного пальца правой руки, выделила, как самые насущные, следующие факты.

"Судебным разбирательством установлено… – читала она, – кое-что в мою пользу, вот, например… а кое-что нет. Турецкий брак аннулировать (я была послом в Константинополе, Шел, – пояснила она). Детей признать внебрачными (якобы у меня было трое сыновей от Пепиты, испанской танцовщицы). Так что они ничего не наследуют… вот это прекрасно… Пол? Ага! Что насчет пола? Мой пол, – прочитала она не без торжественности, – неоспоримо, без тени сомнения (А? Что я тебе минуту назад говорила, Шел?) объявляется женским Состояние, сим освобождаемое от наложенного на него ареста, имеет переходить моим наследникам и наследникам вышеозначенных по мужской линии, в случае же невступления в брак…" – Но тут слог закона ей надоел, и она сказала:

– Но невступления в брак не ожидается и отсутствия наследников тоже, так что остальное можно не читать, – после чего подмахнула свою подпись под росчерком лорда Пальмерстона и с той минуты вошла в неограниченное владение своими титулами, домами и состоянием, каковое заметно убавилось, так как на разбирательство ушла уйма денег, и, снова бесконечно знатная, она была теперь ужасно бедна.

Когда стал известен исход процесса (а слухи были куда расторопней, чем сменивший их телеграф), весь город ликовал.

[Лошадей впрягли в кареты с единственной целью вывести их погулять. Ландо и коляски порожняком непрестанно катили туда-сюда по Хай-стрит. В "Быке" читали приветствия. В "Олене" читали ответы. Лондон был иллюминирован. Золотые ларцы выставляли в надежно запертых горках. Монеты добросовестно клали под камень. Основывались больницы. Открывались крысиные и воробьиные клубы. Чучела турчанок вместе с несчетным множеством крестьянских мальчишек со свисающей изо рта ленточкой: "Я не то, за что себя выдаю" – дюжинами сжигали на рыночных площадях. Скоро дворцовые каурые пони протрусили к дому Орландо с приказанием от королевы явиться нынче же к ужину и остаться ночевать во дворце. Стол Орландо, как и в предыдущем случае, тонул под сугробами приглашений от графини Р., леди К., леди Пальмерстон, маркизы В., миссис Гладстон и прочих, искавших удовольствия ее видеть и напоминавших о старинных связях своих семейств с ее собственным, и прочее, и прочее] – что не случайно заключено в квадратные скобки, должным образом означающие, насколько преходящим и бренным было все это для Орландо. Возвращаясь к тексту, она все это пропустила. На рыночных площадях пылали костры, а она бродила по темным лесам наедине с Шелмердином. Стояла прелестная погода, деревья недвижно простирали над ними ветви, и, если все-таки падал какой-нибудь лист, он падал так медленно, что можно было полчаса наблюдать, как он, золотой и багряный, кружит в воздухе, прежде чем упасть к ногам Орландо.

– Расскажи мне, Map, – говорила она (тут самое время объяснить, что, когда она его называла по первому слогу первого имени, она бывала в мечтательном, влюбленном, покладистом духе, таком домашнем, разнеженном, томном, будто пахуче полыхают поленья, и вечер, но одеваться еще не пора, и за окном чуть заметная сырость, и листья блестят, но соловей тем не менее, пожалуй, заливается среди азалий, и на дальних мызах лениво перелаиваются собаки, кричит петух, – все это читатель должен вообразить в ее голосе). – Расскажи мне, Map, – говорила она, – про мыс Горн.

И Шелмердин складывал на земле из сухих листьев и нескольких улиточных раковин небольшую модель мыса Горн.

– Тут север, – говорил он. – Тут юг. Ветер приблизительно отсюда. Ну вот, а бриг направляется прямо на запад; мы только что спустили крюйс-марс; и видишь – тут, где эта трава, – он входит в течение, ты определишь, оно помечено, – где моя карта и компас, боцман? Ага! Благодарствуй. Значит, там, где та раковина. Течение гонит его правым галсом, так что нам надо спешно спускать кливер, не то нас кинет на бакборт, видишь, где буковый лист, потому что, знаешь ли, душа моя… – И он продолжал в том же роде, и она ловила каждое слово, и правильно все понимала, и видела – то есть без всяких его объяснений – свечение волн; как льдинки позвякивают под вантами; как он под ревущим ветром карабкается на топ-мачту; там рассуждает о судьбах человечества; спускается; пьет виски с содовой; сходит на берег; попадается в сети к чернокожей красотке; раскаивается; размышляет об этом; читает Паскаля; решает написать что-нибудь философическое; покупает обезьянку; размышляет о том, в чем цель жизни; решает в пользу мыса Горн и так далее. Все это и еще тысячи разных вещей понимала она из его слов, и, когда она отвечала: "Ах, негритянки – они ведь такие соблазнительные" – на его сообщение о том, что у него вышел весь запас сухарей, он дивился и восхищался тем, как чудесно она его понимает.

– Ты положительно убеждена, что ты не мужчина? – спрашивал он озабоченно, и она откликалась эхом:

– Неужто ты не женщина? – И приходилось тотчас же это доказывать. Потому что каждый поражался мгновенности отклика, и для каждого было открытием, что женщина может быть откровенной и снисходительной, как мужчина, а мужчина может быть странным и чутким, как женщина, и необходимо было тотчас подвергнуть это проверке.

И так продолжали они говорить или, скорей, понимать, – и это стало главным в искусстве речи в тот век, когда слова ежедневно скудеют в сравнении с идеями и слова "сухари все вышли" уже значат равно то же, что целовать негритянку во тьме, если ты только что в десятый раз перечитал философию епископа Беркли . (А отсюда следует, что лишь изощреннейшие мастера стиля способны говорить правду, и, наткнувшись на простого односложного автора, вы можете без малейших сомнений заключить, что бедняга лжет.)

Так они разговаривали; и потом, когда ноги ее совсем тонули в пятнистых осенних листьях, Орландо вставала и одиноко брела в глубь лесов, предоставя Бонтропу одному совершенствовать модель мыса Горн из улиточных раковин.

– Бонтроп, – говорила она, – я ухожу. – А когда она называет его вторым именем – Бонтроп, это должно означать для читателя, что ею овладело ощущение сирости, и оба они ей кажутся точечками в пустыне, и хочется только встретить смерть один на один, потому что люди ведь мрут ежедневно, мрут за обеденными столами или так вот, на воле, в осенних лесах; и хоть костры пылали и леди Пальмерстон и миссис Дерби ежедневно приглашали ее на обед, на нее нападала жажда смерти, и, когда она ему говорила "Бонтроп", на самом деле она говорила: "Я умерла", и уходила, как дух бы ушел, сквозь призрачно-бледные буки, и уплывала глубоко в одиночество, словно последний звук, последнее движение – остыли и она вольна идти куда глаза глядят, – все это должен услышать читатель в ее голосе, когда она говорит "Бонтроп", и должен еще прибавить для полноты картины, что и для него самого оно означало – вот тут уже мистика – отъединение, и замкнутость, и бестелесное хождение по палубе брига в бездонных морях.

Через несколько часов смерти вдруг сойка вскрикивала: "Шелмердин!" – и она наклонялась, срывала один из тех осенних крокусов, которые для иных означают просто "крокус", и только, и вместе с сойкиным пером, синевой сверху-вниз просверкнувшим в буках, прятала у себя за пазухой. Потом она звала: "Шелмердин!" – и слово, прострелив лес, разило его на месте, там, где он сидел, сооружая модели из травы и улиточных раковин. Он видел ее, слышал, как она идет к нему с крокусом и сойкиным пером за пазухой, и кричал: "Орландо!" – и это значило (тут не следует забывать, что, когда яркие краски, синяя с желтой например, смешиваются у нас в мыслях, часть их счищается к нам на слова) сперва, что гнутся и качаются папоротники, словно сквозь них пробивается что-то; и это оказывается затем кораблем под всеми парусами, вздымающимся, опадающим, заваливающимся сонно, словно перед ним простирается целый год незакатного лета; и корабль близится, зыбко покачиваясь, гордо и праздно, взлетает на гребне волны, падает в лощину другой, и уже он стоит над тобою (а ты сидишь в своей утлой лодчонке и смотришь, и смотришь), и все паруса трепещут и вдруг – что это? – падают грудой на палубу – вот как Орландо сейчас падала рядом с ним на траву. Восемь или девять дней прошли таким образом, на десятый день, а именно 26 октября, Орландо лежала в папоротнике, а Шелмердин декламировал Шелли (которого все сочинения знал он наизусть), когда лист, лениво начавший падение с верхушки бука, вдруг стремительно охлестнул ноги Орландо. За ним последовал второй лист и третий. Орландо вздрогнула и побледнела. Это был ветер. Шелмердин – но сейчас уместней его назвать Бонтро-пом – вскочил на ноги. – Ветер! – крикнул он.

И вместе они бросились через лес (ветер на бегу облеплял их листьями), на большой двор, дальше, малыми дворами, и слуги ошарашенно бросали кто швабру, кто скалку и кидались им вслед, и вот добежали до часовни, и стали зажигать свечи, и кто-то скамью опрокинул, кто-то свечу, наоборот, по ошибке задул. Звонили в колокола. Созывали людей. Наконец явился мистер Даппер, на ходу надевая епитрахиль и спрашивая, где требник. Ему сунули молитвенник королевы Марии, он поискал-поискал, второпях листая страницы, и сказал: "Мармадьюк Бонтроп Шелмердин и леди Орландо, станьте на колени"; и они стали, и темнели, светлели, светлели, темнели, когда свет и тень врывались по очереди в витражи, и сквозь грохот несчетных дверей, словно одну о другую колотили медные плошки, то слабо, то истошно рыдал орган, и мистер Даппер, уже старенький старичок, пытался перекричать грохот, но его не было слышно, и потом на мгновение все затаилось, и три слова, кажется "смерть не разлучит", отчеканились в тишине, и все дворовые протиснулись в дверь, с кнутами и с граблями, и кое-кто подпевал, кое-кто молился, а потом птица забилась о стекло, и грянул гром, и никто не расслышал, когда было сказано "да убоится", и не разглядел ничего, кроме золотистого сполоха, когда из рук в руки передавалось кольцо. Все смешалось, все ходуном ходило. И они поднялись с колен, и ревел орган, играли молнии, хлестал ливень, и леди Орландо, в легоньком платьице, с кольцом на пальце, выбежала во двор и придержала раскачивающееся стремя (конь был взнуздан, и пена была на боках), помогая супругу вскочить в седло, и он вскочил одним махом, и конь поскакал прочь, и Орландо кричала вслед: "Мармадьюк Бонтроп Шелмердин!" – и он отвечал ей: "Орландо!" – и слова эти ястребами кружили меж звонниц, выше, выше, дальше, дальше, быстрей и быстрей кружили они, пока не разбились и не хлынули ливнем осколков на землю; и она пошла в комнаты.

Назад Дальше