Сизифов труд - Стефан Жеромский 2 стр.


– Никогда я не ожидала ничего подобного! Никогда! Чтобы такой большой мальчик вздумал бежать в Гавронки… Фи, как нехорошо! – пыхтела учительница.

Марцинек утих, но не от стыда. Его душило какое-то скорбное недоумение: матери нигде не было видно. В мозг его занозой впивалась мысль: нет ее, нет ее, нет ее… Стиснув зубы, он вошел в квартиру, сел на указанный учительницей стул и, слушая ее длинную проповедь, продолжал думать о матери. Мысли эти были просто рядом изображений ее лица, которые скользили перед его глазами и исчезали. Исчезновение их было первой завязью, первым сигналом треки.

Грязная Малгося стлала между тем постели и устанавливала вместе с учителем ширму перед диванчиком, на котором спала Юзя. Установка ширмы заняла довольно много времени и, должно быть, сопряжена была с. особыми трудностями, потому что служанка, когда учительница ненадолго отлучилась на кухню, поминутно хихикала и отскакивала от учителя.

Наконец, все постели были постланы, и Марцину велели раздеваться. Он мигом улегся, укрылся одеялом и стал строить планы побега.

Он хитро выбрал подходящий момент – ранним утром, вспоминал дорогу в Гавронки, вызывал в воображении облик лесных закоулков и пустошей, которые видел вчера, и в мечтах бежал по ним. Понемногу в его сердце, утомленном лавиной переживаний, поднималась сонная жалость к себе и выливалась в тихий плач. Слезы крупными каплями стекали на подушку и расплывались широкими пятнами… Он уснул заплаканный, отупев от страдания.

Среди ночи он внезапно проснулся. Вдруг сел на постели и расширенными глазами огляделся вокруг. Кто-то храпел, как машина, дробящая гравий.

Маленький ночник, поставленный в углу комнаты, освещал одну стену и часть потолка. Марцинек увидел чье-то огромное, толстое и жирное колено, торчащее из-под перины, несколько дальше большой нос и мерно шевелившиеся усы, еще дальше полукруглую корзинку, вышитую бисером и при слабом освещении поблескивавшую, как обнаженные клыки.

Чувство одиночества, граничащее с отчаянием, стальными когтями впилось в сердце маленького шляхтича. Его глаза беспокойно блуждали с предмета на предмет, с места на место в поисках чего-нибудь знакомого и близкого. Наконец, они остановились на том уголке дивана, где сидели родители, но и там спал кто-то чужой. Из углов комнаты, затянутых мраком, выглядывал многоокий страх, а рухлядь, стоящая в полусвете, казалось, угрожала чем-то зловещим. Долго сидел мальчуган на постели, беспомощно озираясь, не в силах понять в своем жестоком страдании, зачем это с ним сделали, что это значит, ради чего его так мучат.

На следующий день, после дурно проведенной ночи, он пробудился довольно поздно. В квартире никого не было, учительская постель была уже застлана, диванчик убран. За дверью, возле которой висели календарь и плетка, раздавалось беспрестанное покашливание и тихий гомон голосов, разнообразившийся время от времени раскатистым смехом или громким плачем.

Сгорая от любопытства, Марцинек вскочил с постели, торопливо оделся и стал прислушиваться к шуму за таинственной дверью, которая вчера выглядела так, словно вела в пустой сарай, сегодня же казалась занавесом, скрывавшим какое-то интересное зрелище.

– Что, молодой человек, интересуетесь увидеть школу? – крикнула учительница, появляясь из кухоньки. – А мылись вы, молодой человек, причесывались, оделись опрятно? Сперва нужно одеться, а потом уж думать о том, чтобы посмотреть школу.

Марцинек оделся с трудом, так как до сих пор мыться и одеваться помогала ему мать, быстро выпил кружку горячего молока и стал ждать. После завтрака учительница взяла его за руку и, как была в белой ночной кофточке, ввела в классную комнату. Когда дверь открылась, в голове Марцина промелькнула мысль: да это костел, а никакая не школа.

Комната была полна. На всех скамьях сидели мальчики и девочки. Группка пришедших позже других, не найдя себе места, стояла под окном. Мальчики сидели в сукманах, в отцовских куртках, даже в материнских кофтах; у некоторых на шеях были шарфы, а на руках шерстяные рукавицы; на головах у девочек были платочки и косынки, словно они находились не в душной комнате, а среди сугробов в чистом поле. Все кашляли, а большинство до прихода учительницы занималось взаимным "выжиманием масла", каковое развлечение они, впрочем, не сумели бы сами определить этим техническим термином.

– Михцик, вот панич из Гавронок, покажи-ка ему школу, ему любопытно, – сказала учительница, обращаясь к мальчику, сидевшему на первой скамье, возле самых дверей.

Это был подросток лет двенадцати-тринадцати, светлый блондин с серыми глазами. Он вежливо подвинулся и освободил место Марцинеку, который присел на краешке, пристыженный и смущенный. Пани Веховская вышла, отдав громкое и решительное распоряжение не нарушать публичное спокойствие.

– Как тебя зовут? – учтиво спросил Михцик.

– Марцин Борович.

– А меня Петр Михцик. Читать умеешь?

– Умею.

– Но, наверно, по-польски?

Марцин с недоумением взглянул на него.

– По-русски умеешь читать? – спросил тот, старательно выговаривая русские слова.

Марцин покраснел, опустил глаза и тихонько прошептал:

Я не понимаю…

Михцик торжествующе улыбнулся и тотчас вынул из самодельного деревянного ранца со шнурком русскую хрестоматию Паульсона, открыл эту книгу на самой засаленной странице и стал быстро читать, потрясая головой и раздувая ноздри:

шапке золота литого, старый русский великан
Поджидал к себе другого…

Внимание маленького Боровича было совершенно поглощено разговором с Михциком. Между тем остальные ученики постепенно поднимались со скамей и шаг за шагом приближались, толкая друг друга и выглядывая из-за спин тех, кто сидел впереди. Вскоре вокруг Михцика и Боровича образовалась многочисленная детская аудитория. Казалось, у всех глаза вылезают из орбит от любопытства. Они, не моргая, молчаливо смотрели на Марцинека, застыв, словно в столбняке.

Между тем Михцик читал стихотворение, все ускоряя темп. Окончив, он еще раз торжествующе взглянул на Боровича и сказал:

– Вот как читают! Понял?

– Ни одного слова… – ответил новичок, краснея до ушей.

– Э, научишься, – сказал тот покровительственно. – Я тоже думал, что трудно, а теперь и стихи наизусть знаю, и арифметику по-русски делаю, и диктовку. Грамматика, ну, это трудно… ух! Это верно! Имя существительное, имя прилагательное, местоимение… Да что, все равно не поймешь, если я и расскажу…

Он вдруг поднял голову и, глядя на балки потолка, произнес по-русски неведомо кому, но громко, с чувством и словно даже в экстазе:

– Подлежащее есть тот предмет, о котором говорится в предложении!

И потом снова обратился к Марцину:

– Видишь, вот Пентек уже умеет читать, хоть и плохо. Читай, Вицек!

Возле Михцика сидел мальчик с необычайно рябым лицом. Он открыл ту же книжку на столь же засаленной странице и стал по складам читать какой-то отрывок. И сразу так углубился в это занятие, что и пушечная пальба не могла бы прервать его работы.

Вдруг толпа зрителей, толкаясь и крича, разбежалась. Дверь распахнулась, и вошел учитель. Лицо его едва напоминало вчерашнее. Теперь это была маска суровая, но смертельно скучающая. Он бросил взгляд на Марцинека, кисло ему улыбнулся, поднялся на кафедру и подал знак Михцику. Тот встал и, громко декламируя, стал читать молитву:

Преблагий господи, ниспошли нам благодать…

Едва послышались слова молитвы, как дети, словно по команде, вскочили на ноги, а по окончании ее снова уселись на скамьи. В школе стояла не духота уже, а настоящий смрад, тяжкий и невыносимый.

Веховский несколько мгновений мрачно смотрел на перепуганный класс, затем открыл журнал и принялся читать список. Когда он выговаривал какое-нибудь имя и фамилию в русском звучании, в комнате водворялась мертвая тишина. Лишь мгновение спустя слышался шепот, подсказки, вызванного начинали подталкивать локтями, пинать ногами, и только тогда поднималась детская рука и слышался голос:

– Ест.

– Да вовсе не ест, а есть! – кричал учитель и сам несколько раз отчетливо выговаривал для примера это слово, смягчая последнюю согласную. Это приводило к тому, что, когда учитель читал очередную фамилию, мальчики вставали и, поднимая руку, с видимым удовольствием и вполне польским произношением выкрикивали:

– Есьць!

Из всего этого Марцин не понимал решительно ничего – ни требований преподавателя, ни всей церемонии, ни этого всеобщего желания поесть.

Когда все фамилии были прочитаны, учитель снова кивнул Михцику, а сам уселся на стул, сунул руки в рукава, заложил ногу за ногу и принялся упорно смотреть в окно, словно как раз это и являлось одной из основных задач его служебной деятельности.

Михцик громко читал, вернее говоря, выкрикивал по Паульсону текст длинной русской народной сказки о мужике, волке и лисице.

Учитель время от времени поправлял ему ударения.

Между тем в классе гомон все усиливался. Слышались звуки: а, бе, ве, ге, же.

Дети, которые уже знали азбуку, показывали новичкам буквы; некоторые учили товарищей читать по складам, большинство же, глядя для вида в букварь и бормоча что-то под нос, безнадежно скучало.

Прокричав всю сказку, Михцик закрыл книгу, дал ее Пентеку, а сам вышел на середину класса, к доске.

Веховский продиктовал ему арифметическую задачу на умножение.

Михцик написал две крупные цифры, подчеркнул их толстенной чертой, поставил перед множителем знак умножения, на котором можно было бы повесить пальто, и принялся потихоньку шептать про себя, так, однако, что Марцин хорошо его слышал:

– Пятью шесть… тридцать. Пишу кружок, шесть в уме.

Действие умножения Михцик проделывал со страшным трудом и муками. Он краснел, бледнел, мускулы его лица, рук и ног бесцельно производили напряженнейшую работу, словно ученик таскал бревна, рубил дрова или пахал. Но как только он одолевал какие-нибудь пятью шесть и успевал написать ноль, он тотчас вполголоса, чтобы слышал учитель, объяснял производимые действия по-русски.

Но учитель не обращал теперь внимания ни на Михцика, ни на Пентека, который в свою очередь принялся показывать свое искусство, – он не отрываясь, с мертвенным стоицизмом смотрел в окно.

Марцинек, вторично слушая чтение Пентека, вспомнил еврея Зелика, деревенского портного, который часто сидел целыми днями над работой в Гавронках. Перед его глазами встал как живой дряхлый, полуслепой, смешной еврейчик, с вечно заплеванной бородой, вот он сидит и зашивает старый бараний тулуп. Очки, связанные шпагатом, висят у него на кончике носа, игла попадает не в кожу, а в палец, потом в пустоту, потом увязает в чем-то…

Марцинеку хочется от души посмеяться над злоключениями Зелика, над его медлительной возней, но он чувствует на лице слезы тоски и несказанной любви даже к еврею из Гавронок… Неизвестно почему чтение Пентека производит на него такое странное впечатление.

Пентек натыкается на звуки, торопливо ловит их, внезапно, будто ударом кулака, подгоняет один к другому и, навалившись всем корпусом, сталкивает их в кучу. Слышатся странные слова… Вот мальчуган пыхтит:

– Пе… пет… пету… петух…

Марцинек наклоняет голову, затыкает себе рот и, задыхаясь от смеха, шепчет:

– Что за "петух"? Петух!..

Учитель словно просыпается, со злостью несколько раз повторяет это слово к тайной радости всего класса и снова впадает в задумчивость. Наконец, Пентек кончил отвечать урок, тяжело опустился на скамью и принялся обтирать вспотевший лоб.

Веховский открыл журнал и прочел фамилию:

– Варфоломей Капцюх.

К доске вышел мальчик в жалком сукманишке и, видимо, отцовских сапогах, так как двигался с такой ловкостью, словно был обут в два ведра. Маленький Бартек Капцюх, возведенный в школе в звание Варфоломея, развернул свой букварь на краешке учительского столика, взял в грязную руку деревянную указку, прочел все положенные а, бе, ве, ге, де, е, же, зе, шмыгнул несколько раз носом и пошел на место с такой радостью, что, казалось, не чувствовал даже тяжести своих исполинских сапог. Затем был вызван какой-то Викентий, он выложил учителю все свои познания и исчез в толпе.

Это учение продолжалось так долго, что Марцинек чуть не задремал. Он блуждал сонными глазами по стенам, с которых тут и там целыми кусками осыпалась побелка, рассматривал висящие у дверей изображения носорогов и страусов, потом три широкие грязные дорожки между дверями и первой скамьей… Он задыхался в ужасном воздухе класса, ему надоело пыхтение детей, отвечавших учителю русскую азбуку. И все же, несмотря на охватившую его рассеянность, он заметил, что и пан Веховский изрядно скучает. К счастью, за стеной в учительской квартире, пробило одиннадцать часов. Учитель прервал урок, спустился с кафедры и сказал по-польски:

– Теперь мы споем одну чудную русскую песню, ожественную. Будете петь вслед за мной и так же, как я. Девочки тоненько, мальчики пониже. Ну… Да слушать как следует, ухом, а не брюхом.

Он полузакрыл глаза, раскрыл рот и, отбивая пальцами такт, запел:

Коль славен наш господь в Сионе…

В лад с учителем пел Михцик, что-то ревел Пентек, и пытались воспроизвести мотив еще несколько более музыкальных детей. Но так как мелодия была серьезная, а в тех местах народ поет только на мотив веселой плясовой, то дети тотчас сбились на единственный торжественный напев, к которому привыкли их уши в костеле, и принялись дикими голосами выкрикивать:

Святый боже, святый крепкий,
Святый бессмертный…

Несколько раз пану Веховскому приходилось прерывать пение и начинать сначала, так как мотив "Святый боже…" грозил взять верх над "Коль славен". Дело было, очевидно, не в том, чтобы научить детей пению, а в том, чтобы вдолбить, вколотить им в голову русское церковное песнопение. Учителю нужно было преодолеть крестьянскую мелодию, увлечь детей своей мелодией, укрепить ее в их памяти. Поэтому он пел все громче и громче. Марцинек с величайшим недоумением смотрел на это зрелище. Кадык учителя еще сильнее ходил вверх и вниз, его лицо из ярко-красного стало багровым. Жилы на лбу набухли, как веревки, волосы падали на лоб. С закрытыми глазами и разверстым, словно пропасть, ртом, размахивая кулаком, точно колотя по шее невидимого противника, учитель и вправду перекричал хор детских голосов и во всю мочь, благим матом распевал:

Коль славен наш господь в Сионе…

II

В течение своего двухмесячного пребывания в школе Марцинек "достиг в учении изумительных успехов".

Так сообщала в письмах родителям мальчика учительница.

Марцинек и вправду, умел уже читать (ясное дело – по-русски), писать диктовку, решать "задачки" на четыре действия арифметики и приступил даже к упражнениям в обоих разборах: этимологическом и синтаксическом.

Этим разборам пан Веховский уделял особое внимание. Ежедневно в два часа пополудни он начинал урок с Марнинеком. Мальчик читал какой-нибудь отрывок, затем рассказывал содержание прочитанного и делал это до того смешно, так варварски калечил слова, что приводил в веселое настроение самого учителя.

Тотчас вслед за чтением шли разборы, которые если и можно было с чем-нибудь сравнить, то разве с упорными попытками строгать мокрое осиновое дерево тупым ножом.

Подлинную трудность представляла для маленького Боровича арифметика. Мальчуган соображал довольно хорошо, хотя и не слишком быстро, но одновременно производить арифметические действия и овладевать тайной русской речи было для него непосильным бременем.

В тот момент, когда он уже начинал понимать задачу в целом, когда уже изумлялся и радовался наглядности счета, всё спутывали названия. Вместо того, чтобы увлечь ум мальчугана понятным объяснением арифметических действий, вместо того чтобы показать ему сущность предмета, в которой, казалось бы, и было все дело, пан Веховский принужден был направлять все усилия на то, чтобы запечатлеть в памяти ученика только названия различных предметов. Начало формирования детского ума, который впервые овладевает неизвестными доселе понятиями, этот воистину возвышенный акт, благородный труд сознания был в Овчарах трудом непосильным, зачастую превращался в подлинную и, что хуже всего, бесцельную пытку.

Когда маленький Борович случайно терял нить рассуждения, он машинально повторял вслед за педагогом названия, сочетания и формулы. Подгоняемый вопросами, понимает ли он, помнит ли, хорошо ли знает, он отвечал утвердительно, а когда спрашивали по существу, отвечал наугад.

Случались дни, когда уроки, арифметики были для него непонятны с начала до конца. Тогда его охватывал страх, проистекающий из полуосознанного убеждения, что он лжет, что учится неохотно, что нарочно огорчает родителей, совсем их не любит… И на лбу у мальчика проступал холодный пот, а мозг словно облепляла корка засохшего ила.

Учитель уже уходил далеко вперед, говорил о другом, спрашивал о чем-то новом, а Марцинек, переминаясь с ноги на ногу и сжимая колени, напряженно вспоминал какое-нибудь слово, вдруг каменной глыбой свалившееся на пути его рассуждения. Мозг его был не в состоянии выполнять две работы разом, поэтому арифметическое мышление принуждено было отступать на второй план перед вопросами о значении того или другого слова. Особое искусство представлял русский диктант. Пан Веховский ежедневно повторял Марцинеку, что ученик, который сделает три ошибки на одной странице диктанта, не будет принят в приготовительный класс. Марцинек клялся в душе, что не сделает трех ошибок на странице диктанта. Он старался вовсю – но результат был ничтожен. Голова у него шла кругом от сомнений, следует ли здесь писать "ять", или "е", память работала тяжко и неосмысленно, а так как педагог не мог указать ему основные принципы правописания, не изложив предварительно грамматики, бедный Марцин делал на странице по тридцать, сорок и более чудовищных ошибок. Он учил наизусть русскую грамматику и стихи. Зубрежка стихов всегда происходила перед обедом.

В сущности наибольших успехов Марцинек достиг в катехизисе ксендза Путятыцкого и в каллиграфии. Его можно было разбудить в полночь и спросить: "Чему должно поучать нас то, что бог есть милостивый и справедливый судья?" И он единым духом, не задумываясь и не колеблясь, ответил бы: "Из того, что бог есть милостивый и справедливый судья, мы должны выводить поучение, что…" и т. д. и т. п.

Назад Дальше