В благочестивое содружество, состоявшее главным образом из дам того же избранного круга, к которому принадлежала и консульша Будденброк, входили: сенаторша Лангхальс, консульша Меллендорф и старая консульша Кистенмакер; другие дамы, настроенные на более светский и менее благочестивый лад, - мадам Кеппен, например, - втихомолку подсмеивались над своей подругой Бетси. Неизменными посетительницами "Иерусалимских вечеров" были еще жены местных священников, вдовая консульша Будденброк, урожденная Штювинг, и Зеземи Вейхбродт со своей неученой сестрой. А так как перед лицом Господа нашего Иисуса Христа не существует рангов и социальных различий, то на "Иерусалимских вечерах" изредка появлялись и дамы куда менее высокопоставленные - например, маленькое морщинистое существо, славное своим благочестием и образчиками вязаний, обиталищем которого был госпиталь Святого Духа, некая Гиммельсбюргер, последняя в роде. "Последняя Гиммельсбюргер", - скорбно представлялась она и при этом чесала спицей под чепцом.
Но куда примечательнее были два других члена содружества: весьма оригинальные старые девы-близнецы, которые рука об руку разгуливали по городу в сильно выцветших платьях, в пастушеских шляпах XVIII века и "творили добро". Фамилия их была Герхардт, и они утверждали, что происходят по прямой линии от Пауля Герхардта. Поговаривали, что сестры вовсе не так бедны, но жизнь они вели самую жалкую и все раздавали бедным.
- Дорогие мои, - восклицала консульша Будденброк, слегка их стыдившаяся, - конечно, Господь Бог смотрит в сердце, но ваши туалеты слишком уж непрезентабельны… надо следить за собой.
В ответ они только целовали в лоб свою элегантную приятельницу, так и не сумевшую побороть в себе светскую даму, со снисходительным, любовным и сострадательным превосходством, которое внушает бедняку богач, алчущий доступа в царствие небесное. Ибо это были отнюдь не глупые создания; у них были маленькие, как у попугаев, головки с уродливыми сморщенными личиками и живые, чуть подернутые мутной пеленой карие глаза, смотревшие на мир со странным выражением кротости и всезнания. Таинственным, чудесным знанием были исполнены и сердца старых дев. Им было известно, что в наш последний час все некогда любимые нами и уже представшие Господу с благостными песнопениями явятся препроводить нас в царствие небесное. Они произносили слово "Господь" с уверенной непринужденностью первых христиан, из уст самого Вседержителя слышавших: "Малый еще миг, и вы узрите меня". Сестры располагали также удивительнейшими теориями касательно внутренних озарений, предчувствий, передачи и внушения мыслей на расстоянии. Одна из них, Леа, была глуха и, несмотря на это, всегда знала, о чем идет речь.
Именно потому, что Леа Герхардт была глухой, ее чаще других сажали читать на "Иерусалимских вечерах"; кроме того, дамы находили, что она читает красиво, с захватывающей выразительностью. Она вынимала из объемистого ридикюля стариннейшую книгу, вышина которой до смешного не соответствовала ее ширине, с гравированным на меди изображением своего предка - мужчины с неестественно раздутыми щеками, - брала ее в обе руки и, для того чтобы и самой хоть что-нибудь слышать, начинала читать страшным голосом, завывавшим, как ветер в печной трубе:
Пожрать меня желает сатана…
"Ну, - думала Тони Грюнлих, - сомневаюсь, чтобы сатана польстился на такую особу!" Но она ничего не говорила и, в свою очередь, поедая пудинг, размышляла, станет ли и она со временем такой уродиной, как эти Герхардт.
Счастливой Тони себя не чувствовала. Она скучала и злилась на пасторов и миссионеров, посещения которых после смерти консула, пожалуй, еще участились; кроме того, она считала, что они забрали слишком уж много власти в доме и слишком дорого обходятся.
Последнее больше касалось Тома, но он молчал. Тони же время от времени разражалась гневными тирадами относительно тех, что пожирают "домы вдовиц" и произносят слишком уж долгие проповеди.
Она яростно ненавидела всех этих посетителей в черных одеждах. И, как зрелая женщина, знающая жизнь, а не какая-нибудь дурочка, не считала для себя обязательным верить в их безусловную добродетель.
- О Господи, мама! - говорила она. - Я знаю, что не следует порицать ближнего! Но одно я должна сказать: удивляюсь, как жизнь тебе еще не доказала, что те, кто ходит в длинных сюртуках и через каждые два слова говорит "Господи, Господи", сами отнюдь не безгрешны.
Как относится Томас к истинам, которые столь непререкаемо высказывала его сестра, оставалось невыясненным. У Христиана на этот счет вообще никакого мнения не сложилось; с него было достаточно и того, что он, сморщив нос, приглядывался к этим господам, а потом "показывал" их в клубе или дома.
Правда и то, что Тони больше, чем другим, докучали визитеры духовного звания. Однажды дело зашло так далеко, что некий миссионер по имени Ионатан, побывавший в Сирии и Аравии, - мужчина с укоризненным взором больших глаз и печально отвислыми щеками, - подошел к ней и с меланхолической строгостью в голосе потребовал от нее решения вопроса: совместимы ли ее завитые щипцами кудряшки на лбу с истинно христианским смирением?.. Ах, он недооценил колкую и саркастическую находчивость Тони Грюнлих. Несколько секунд она молчала, лицо ее свидетельствовало о напряженной работе мысли. Наконец воспоследовал ответ:
- Разрешите просить вас, господин пастор, впредь заботиться только о ваших собственных локонах! - И, шурша платьем, она выплыла из комнаты, слегка вздернув плечи и закинув голову.
Нельзя не заметить, что на черепе у пастора Ионатана росло прискорбно мало волос, точнее, - у него был просто голый череп.
Но однажды на долю Тони выпало еще большее торжество. Пастор Тришке из Берлина, прозванный "Слезливым Тришке", ибо во время своей воскресной проповеди он, дойдя до одного определенного места, всякий раз проливал слезы, - так вот, Слезливый Тришке, примечательный разве что своим бледным лицом, красными глазами и лошадиными челюстями, который уже больше недели гостил у Будденброков и попеременно то ел взапуски с бедной Клотильдой, то возносил молитвы Господу, влюбился в Тони… и влюбился не в ее бессмертную душу, - о нет! - а в ее верхнюю губку, пышные волосы, красивые глаза и прельстительные формы! И сей слуга Господень, оставивший в Берлине жену и целую кучу детей, не устыдился послать со слугой Антоном во второй этаж, где помещалась спальня мадам Грюнлих, письмо, являвшее собою удачную смесь из библейских текстов и льстиво-нежных слов. Ложась спать. Тони нашла это письмо, пробежала его глазами и тотчас же решительным шагом направилась вниз, в спальню консульши, где при свече, нимало не стесняясь, громким и твердым голосом прочитала матери послание благочестивого пастыря, после чего дальнейшее пребывание Слезливого Тришке на Менгштрассе стало уже невозможным.
- Таковы они все, - изрекла мадам Грюнлих. - Да, все! О Боже, мама, раньше я была дурочкой, наивным ребенком, но жизнь научила меня не доверяться людям. Большинство из них - мошенники… да! Увы, это так! Грюнлих! - Это имя прозвучало как воинственный клич, как короткий зов фанфары, который Тони, вздернув плечи и подъяв взоры к небесам, бросила в пространство.
Глава шестая
Зиверт Тибуртиус был низкорослый, узкоплечий и большеголовый мужчина, с жидкими, но очень длинными белокурыми бакенбардами, которые он иногда, удобства ради, закидывал за плечи. Его круглый череп сплошь покрывали мелкие тугие завитки, а большие оттопыренные уши, по краям сильно загнутые внутрь, заострялись кверху, как у лисы. Нос на его лице казался маленькой плоской пуговкой, скулы сильно выдавались вперед, а серые, обычно прищуренные и немного растерянные глаза обладали способностью вдруг шириться, делаться все больше, больше, выкатываться, чуть ли не выскакивать из глазниц.
Таков был пастор Тибуртиус, родом из Риги. Он служил некоторое время в Средней Германии и теперь, по пути на родину, где ему достался приход, заехал сюда. Снабженный рекомендациями одного из своих собратьев, который уже отведал на Менгштрассе голубиного супа и ветчины с луковым соусом, он нанес консульше визит, получил приглашение прожить в ее доме те несколько дней, которые должны были продлить его пребывание в городе, и водворился в просторной комнате для гостей - первый этаж, по коридору.
Но пробыл он дольше, чем рассчитывал. Прошла уже неделя, а пастор Тибуртиус, как оказывалось, все еще не видел то одной, то другой достопримечательности - "пляски мертвых" и апостольских часов в Мариенкирхе, ратуши, "Дома корабельщиков", вращающего глазами солнца в соборе. Прошло наконец десять дней, он все заговаривал об отъезде, но по первому же слову консульши, предлагавшей ему еще погостить, вновь откладывал его.
Он выгодно отличался от пастора Ионатана и Слезливого Тришке. Его нимало не интересовали завитые кудряшки на лбу г-жи Антонии, и он не писал ей писем. Но зато тем внимательнее приглядывался к Кларе, младшей и более степенной дочери консульши. В ее присутствии, когда она говорила, двигалась, входила в комнату, его глаза начинали шириться, делались все больше и больше, выкатывались, чуть ли не выскакивали из глазниц… он почти весь день проводил с нею то в духовных, то в светских беседах или читал ей вслух своим высоким срывающимся голосом с забавным отрывистым выговором, характерным для его балтийской родины.
В первый же день он сказал консульше:
- Не обессудьте меня, сударыня! Великим сокровищем благословил вас Господь в лице вашей дочери Клары! Что за прекрасное дитя!
- Вы правы, - отвечала консульша. Но он так часто твердил это, что она стала пытливее вглядываться в него своими светло-голубыми глазами и заставила несколько подробнее рассказать о его родителях, имущественном положении, видах на будущее. Выяснилось, что он единственный сын, происходит из купеческой семьи, что мать его скончалась, а отец живет в Риге на проценты с капитала, который со временем перейдет к нему, пастору Тибуртиусу; но уже и сейчас приход сможет вполне обеспечить его.
Кларе Будденброк шел девятнадцатый год; высокая и стройная, с темными, гладко расчесанными на прямой пробор волосами, со строгим и вместе с тем мечтательным взглядом карих глаз, с чуть горбатым носом и, пожалуй, слишком плотно сжатыми губами, она, несомненно, была красива своеобразной, хотя и несколько холодной красотой. Из домашних Клара больше всего дружила со своей бедной и тоже набожной кузиной Клотильдой; отец Клотильды недавно скончался, и теперь она носилась с мыслью "устроиться самостоятельно", то есть с доставшимися ей по наследству грошами и несколькими предметами обстановки перебраться в какой-нибудь пансион. Впрочем, в Кларе не было ничего от унылого, голодного и терпеливого смирения Тильды.
Напротив, в общении с домашними, даже с матерью, не говоря уж о прислуге, ей был присущ довольно властный тон, а ее голос - альт, способный разве что понижаться на решительных интонациях, но никогда не повышаться на вопросительных, - звучал повелительно, временами даже резко, с оттенком жесткой нетерпимости и высокомерия, особенно в те дни, когда Клара страдала головными болями.
До того как семейство облеклось в траур по случаю смерти консула, Клара с холодным достоинством принимала участие в вечерах, дававшихся в доме ее родителей и в других видных семьях города. Наблюдая за ней, консульша ясно отдавала себе отчет, что, несмотря на солидное приданое, энергичный характер и домовитость, Клару нелегко будет выдать замуж. Рядом с этой серьезной, богобоязненной девушкой нельзя было себе представить ни одного из насмешливых, охочих до красного вина, развязно-веселых коммерсантов их круга, а разве что лицо духовного звания. И так как мысль об этом служила некоторым утешением консульше, то нежные намеки пастора Тибуртиуса встретили с ее стороны сдержанное, но вполне доброжелательное отношение.
И правда, все пошло как по писаному. В один из теплых и безоблачных июльских дней, особенно располагавших к прогулкам, консульша, Антония, Христиан, Клара, Тильда, Эрика Грюнлих, мамзель Юнгман и, конечно, пастор Тибуртиус отправились далеко за Городские ворота, с намерением где-нибудь в сельской корчме, на вольном воздухе, сидя за деревянными некрашеными столиками, поесть земляники с топленым молоком или гречневой каши; подкрепившись, они пошли к речке через обширный плодовый сад и огород, идя то в тени фруктовых деревьев, среди кустов крыжовника, смородины, то полями, засаженными картофелем и спаржей.
Зиверт Тибуртиус и Клара немного поотстали. Пастор, на голову ниже ее, с бакенбардами, закинутыми за плечи, снял со своей большой головы черную соломенную шляпу, широко открыл глаза и, то и дело вытирая платком пот со лба, завел долгий вкрадчивый разговор, в разгаре которого они на мгновение замедлили шаг, и Клара серьезным, спокойным голосом произнесла "да"!
По возвращении домой, когда за окном уже царила предвечерняя задумчивая тишь воскресного дня и разомлевшая, утомленная консульша одна сидела в ландшафтной, пастор Тибуртиус подсел к ней и в сиянии закатного летнего солнца завел с ней деликатную беседу, которую консульша прервала словами:
- Я вас поняла, мой дорогой господин пастор… Ваше предложение отвечает желаниям моего материнского сердца. Смею вас уверить, что и вы со своей стороны сделали неплохой выбор. Кто бы мог подумать, что Господь Бог так благословит ваше появление и пребывание в нашем доме? Но сегодня я еще воздержусь от окончательного ответа. Мне следует прежде всего написать моему сыну, консулу, который, как вам известно, находится за границей. Завтра вы, в добрый час, отправляйтесь в Ригу, чтобы приступить к исполнению своих обязанностей, а мы, вероятно, поедем на месяц к морю… В скором времени вы получите от меня известие. И дай Бог нам счастливой встречи.
Глава седьмая
Амстердам, 20 июля 1856 года.
Гостиница "Хет-Хаасье".
"Дорогая мама!
Тотчас же по получении твоего столь обильного новостями письма спешу выразить тебе мою глубочайшую признательность за внимание, выразившееся в том, что ты по известному поводу решила испросить моего согласия.
Разумеется, я не только с радостью изъявляю таковое, но спешу сопроводить его сердечнейшими поздравлениями, ибо не сомневаюсь, что ты и Клара сделали правильный выбор. Почтенное имя Тибуртиуса мне знакомо, и я почти уверен, что папа состоял с его отцом в деловых отношениях. Во всяком случае, Клара попадет в достойную ее обстановку, а положение супруги пастора будет как нельзя лучше отвечать ее наклонностям.
Итак, значит, Тибуртиус отбыл в Ригу и опять приедет в августе навестить свою невесту? Вот уж когда весело будет у нас на Менгштрассе - веселее, чем все вы можете предположить, ибо вам еще не известно, в силу какого удивительно счастливого совпадения меня так поразило известие о помолвке мадемуазель Клары. Да, добрейшая маменька, если я сегодня почел долгом препроводить с берегов Амстеля к берегам Балтийского моря свое благосклонное соизволение на счастливый земной удел Клары, то лишь при одном условии, а именно: что с обратной почтой мною будет получено такое же соизволение и по такому же поводу, но начертанное твоей рукой! Я бы с легким сердцем отдал три гульдена, чтобы посмотреть на твое лицо, в особенности же на лицо нашей Тони, при чтении этих строк… но обратимся к существу дела.
Из маленькой уютной гостиницы в центре города, вблизи биржи, открывается прекрасный вид на канал, и дела, из-за которых я сюда приехал (речь ведь шла о том, чтобы завязать новые весьма для нас важные связи; а ты знаешь, что я предпочитаю делать это лично), с первого же дня пошли так, как мне было желательно. Меня знают в городе еще со времен моего ученичества, а потому, хотя многие семьи выехали на курорты, я оказался засыпанным приглашениями. Я побывал на семейных вечерах у ван Хенкдемов и Меленов и уже на третий день моего здешнего пребывания облекся в парадный костюм, чтобы отправиться на обед к бывшему моему принципалу г-ну ван дер Келлену, который он, несмотря на то что сезон уже кончился, давал, видимо, в мою честь. К столу я вел… а ну, попробуйте угадать кого? Мадемуазель Арнольдсен, Герду Арнольдсен, подругу Тони по пансиону. Ее отец - крупный коммерсант и, может быть, еще более крупный скрипач - тоже присутствовал на обеде, равно как и его замужняя дочь с супругом.
Я помню, что Герда - разрешите мне отныне называть ее просто по имени, - еще совсем юной девушкой, когда она училась у мадемуазель Вейхбродт на Мюлленбринке, произвела на меня сильнейшее, почти неизгладимое впечатление. И вот теперь я снова увидел ее: взрослой, похорошевшей, развившейся духовно и физически. Впрочем, увольте меня от описания той, которую вы вскоре увидите собственными глазами.