- Благодарю вас за откровенность, - взвизгнул Аполлон, встряхнув скобкой и цинически улыбаясь, - буду отвечать вам тем же. Не скрываю перед вами моего равнодушия к дочери, но замечу: в вашей прекрасной речи вы забыли об одной вещи - о моей матери. Всякий пожилой человек имеет свои слабости. Вы любите спасать и покровительствовать, а моя мать любит воспитывать. Надо же ей какую-нибудь забаву… - прибавил он вполголоса, однако ж так, что все слышали.
При последнем слове Софья Васильевна судорожно закрыла лицо руками и так вскрикнула, что у меня сердце захолонуло.
- Пойдем, пойдем отсюда скорей! - вскричал Чернецов, взяв под руку племянницу, - это ужасный, это страшный человек!
- А я, напротив, жалею, что вы так скоро уходите, - пищал ему вслед Аполлон, задыхаясь от гнева, - вы очень забавны!
Дверцы стукнули, карета уехала. Аполлон, взволнованный, ходил по комнате. В первое время я до того ошеломлен был всем виденным и слышанным, что окончательно потерялся. Мало-помалу, однако ж, мысли мои стали проясняться. Что мне делать? Идти к тетушке - не время и некстати. Это батюшка поймет, если ему рассказать о случившемся; но велеть сейчас же запрягать лошадей и уехать - значило бы сделать некоторого рода скандал, которого батюшка не простит ни в каком случае. Скрепя сердце я принужден был обождать хотя столько, чтоб отъезд мой не имел вида разрыва. Волнение Аполлона тоже приутихло.
- Однако ж, - сказал он, остановясь среди комнаты, - соловья баснями не кормят. Будем обедать! Эй! накрывайте на стол! - крикнул он, выходя в переднюю, и вслед за тем послышался его шепот. - Да проворней поворачивайтесь! - громко прибавил он, входя в комнату.
Минут через пять два молодые лакея, которых прежде я никогда не видал, внесли четыреугольный складной стол. Нельзя сказать, чтобы слуги эти были особенно опрятно одеты. У одного узкий сюртук, вероятно с барского плеча, лопнул под мышкой, у другого на одной ноге штаны были сверх сапога, а на другой в сапоге. Накрывать небольшой складной стол принесли голландскую скатерть, на которой удобно могли бы обедать, по крайней мере, человек пятьдесят. Уж чего не делали с этою скатертью! и подворачивали-то ее по всем углам, и завязывали вокруг ножек, а все она еще лежала на полу. Серебра натаскали целый ворох.
- Какое ты пьешь вино? - спросил Аполлон, - красное, белое? крепкое? шипучее?
- Всякое, или, лучше сказать, никакого.
- Подай самого лучшего! - взвизгнул хозяин, обращаясь к лакею с прорехой под мышкой.
Мы сели за стол. Мизинцевская кухня в продолжение восьми или девяти лет мало подвинулась вперед.
Правда, блюда стали еще затейливее, явились новые термины: фрикандеи, суп с гнилями, маинесы, говядина превратилась в бафламут; но сущность осталась вся та же. Волос и тряпок в ней. кажется, еще прибыло. Лучшее вино оказалось до половины отлитой бутылкой, пополненной жидкостью неопределенного цвета. К счастью, благодаря предшествовавшей сцене аппетита у меня не было никакого; кусок не шел в горло.
- Человек! прикажи моему кучеру запрягать и подавать.
- Куда ж ты так скоро? Ночуй у меня.
- Нет, извини, брат, через четыре дня еду на службу; поэтому тороплюсь. Передай тетушке мое уважение и скажи, что я не хотел ее беспокоить.
Я вернулся домой. Еще несколько дней - и новая разлука. Кажется, давно ли, точно так же на неопределенный срок, покидал я родные места? Места те же, люди те же; но есть ли какое-нибудь сходство в чувстве тогдашнем и теперешнем? Отчего мне так не хочется, отчего мне жаль уезжать?..
____________________
Давно не видал я этой тетради. Вот уже лет пять лежит она в числе прочих бумаг на столе, под кобурными пистолетами - нашем походном пресс-папье. Она начата, когда еще живо было во мне впечатление последней сцены в Мизинцеве, но теперь, когда оно побледнело и заменилось новыми, которые возбуждены близкими утратами, мне как-то странно видеть эту рукопись. На что? для кого она? что она доказывает? Разве справедливость стиха: "Как наши годы-то летят! " Пойдешь, бывало, на ординарцы к начальнику, да как он скажет: "Славно, Ковалев! Все, что я слышу, меня радует. Прекрасный будет офицер!" - так целый день готов делать приемы саблей и карабином. Кажется, это было за несколько недель, а вот уж шестой год, как я офицером, и два года каждый день кричу то же, что тогда кричали мне: "Корпус назад! колено назад! каблуки вниз! повод ближе к шее! смотреть между ушей, подбородка не вешать!" Но еще раз: кого это может интересовать? Разве товарищу прочесть на сон грядущий, а может быть, и С-вой. Она почти еще дитя. Но преумное и милое… К чему я ее тут приплел? Это глупо. Баста! Прощай, тетрадь! Ступай опять под пистолеты…
____________________
Опять на родине! Сколько раз завидовал я поэтам! Что за чудный дар сказать самую простую речь, которая, при известных обстоятельствах, каждому так и просится на язык, так и ложится под перо! Вот и теперь так и хочется продолжать: "Я посетил тот мирный уголок…" Кто не пережил, подобно мне, воротись, после долгого отсутствия, опять на родину, во всех родах этого стихотворения? "Уже старушки нет…"
Какая полнота и верность! какой напев! а между тем ни одной рифмы. Поставьте одну - и все пропало. Как бой часов прогоняет ночного духа, одна рифма - звонкий отголосок действительности - рассеяла бы задумчиво-сладостный, безмятежно-грустный сон давно минувшего. Говорят: следы сабельных ударов украшают мужественное лицо воина. Если это правда, то не как темно-красные полосы украшают они его, но как живая вывеска отваги, смотревшей прямо в глаза смерти, и силы, перенесшей жестокие удары. Не то же ли с нашим сердцем? Не потому ли воспоминания его тем слаще, чем глубже некогда оно было уязвлено? Не оттого ли так весело и больно тревожить язвы старых ран? Казалось, если б не дела, не поехал бы я домой: незачем! Дом пустой; одних уж нет, а те далече… Выходит, не то. Я здесь молодею многими годами. где-то теперь Василий Васильич? Где Сережа? Вот сиреневые кусты, под которыми ловились синицы. Вот Старые липы. Как-то они потемнели и шепчутся между Собою. На днях был у меня Морев и упросил приехать К нему. На замечание, что ни я, ни мои люди не знают к нему дороги, он принялся ее толковать:
- Знаешь, верстах в сорока постоялый двор, на большой проселочной дороге?
- Знаю.
- Помнишь, на десятой версте, за ним дорога разделилась: одна пошла направо, к Мизинцеву, а другая налево, ко мне. Только ты по ней не езди: верст пять крюку будет, а будет с нее направо полевая дорога, так ты по ней поезжай. Отъедешь версты Четыре, увидишь церковь направо, а там всякий мальчишка тебе скажет, где Дюково.
В условленный день, на десятой версте за постоялым двором, мы повернули налево. При первой полевой дороге вправо я велел кучеру свернуть на нее.
- Дожно быть, эта дорога не туда; что-то она больно вправо заворачивает, - пробормотал кучер.
- Пожалуйста, не умничай; сказано вправо, и поезжай вправо.
Лошади пустились большой рысью.
- Кажется, Петр Петрович изволили говорить: до церкви четыре версты - а мы проехали верст шесть, а церкви не видать, - отозвался сидевший рядом с кучером Семка.
Проехали еще версты две; показалась церковь.
- Попасть-то попадем, - забормотал снова кучер, - только в Мизинцево, да с другого конца.
- Что ты врешь! - закричал я, - Мизинцево осталось вправо.
Когда мы подъезжали к церкви, навстречу нам попалась дворовая девочка, лет десяти.
- Куда ж ты несешься? Надо, по крайней мере, расспросить.
Кучер остановил лошадей и оборотился в ту сторону, по которой шла девочка, с выражением лица, ясно говорившим: посмотрим, мол, что из этого будет?
- Послушай, умница! какое это село?
- Мизинчево, - отвечала девочка, картавя.
- А дома барин?
- Нету-ш.
- Кто ж дома?
- Шталая балиня дома-ш.
- Пошел на барский двор! - сказал я, на этот раз не очень громко.
Во флигеле Аполлона перемены почти никакой не оказалось. Та же комната, та же мебель, бумаги, духи, пурки, романы, овес и проч. Только разве ковры несколько полиняли.
- Семка! приготовил ты мне сюртук со вторыми эполетами?
- Готов-с.
- Давай мне бриться! Ну, что ж ты стоишь?
- Виноват.
- Что такое?
- Забыл бритвы захватить.
- Эх, брат! Мы с тобой не минем никуда поехать без того, чтоб чего-нибудь не забыть! Ты хоть бы у здешнего человека спросил Аполлона Павловича бритвы.
- Спрашивал, да нету-с. С собой увезли, а здесь все на замок-с.
- Однако не пойду же я к тетушке с такою бородой.
- Совсем мало заметно-с.
- Ступай и принеси мне бритву - понимаешь?
Семка ушел. Со скуки я взял какой-то роман Сю, кажется, "Le sept peches capitaux " {Семь смертных грехов (фр.)}. Перевернув две-три страницы, вижу, на атласной бумажке с кружевным ободком и цветной виньеткой, записку, начинавшуюся словами: "Mon ange! Votre femme est une indigne" {Ангел мой! Ваша жена человек недостойный (фр.)}. Я захлопнул книжку и бросил на стол. Явились бритвы.
- Доложили ли тетушке о моем приезде?
- Докладывали-с; приказали просить-с.
- А куда идти? Через двор, в большой флигель?
- Точно так.
Немудрено было мне отречься от Мизинцева! Когда-то желтая решетка частью повалилась, частью разобрана на дрова; старый сад вырублен, и на месте его торчат какие-то палки; пруд почти высох; деревня по другую сторону почернела и, кажется, присела к земле; по выгону бродят тощие крестьянские клячи. Собственно барский двор кругом зарос исполинским репейником и лопухами. Колизей от времени и дождя принял пепельный цвет и, как мрачный циклоп, смотрел на деревню своим черным слуховым окном. В просветах между поперечными досками, которыми заколочены прочие окна, тучи галок кричат и хозяйничают. Немудрено, что их такое множество: верно, во всей губернии не найдется для них удобнейшего помещения. Тетушку я, как и в последний раз, застал на диване. Незатейливые рукава ее холстинкового платья стали так коротки, что она принуждена была втягивать в них свои сухие, жилистые руки, вроде того как это делают ребятишки на морозе. На окошке лежала книжка с картинками, а рядом с тетушкой, на диване, сидела большая серая кошка, лениво щуря зеленые глаза. Тетушка решительно не переменилась. Не сделайся у нее этого горба, можно бы сказать, что она стала еще моложе и проворней.
- О, мон шер невё! {мой дорогой племянник! (фр.)} давно ли в наших местах?
- Очень недавно, тетушка!
- О! о! о! (град поцелуев) о! о! о! (новый град поцелуев). Прене плас {Садитесь (фр.)}. У! у! полковнички! Кель ранг аве ву? {В каком вы чине? (фр.)}
- Штаб-ротмистр, тетушка.
- О! о! ком се бьен! Ком са ву фет онёр? {как это хорошо. Какую честь вам это делает? (фр.)}
- Как здоровье маленькой Саши?
- О! о! ком ву зет эмабль! {как вы любезны! (фр.)} она уже большая девица! - и вслед за тем раздался голос тетушки: - "Шушу! Шушу! Кеске ву фет? Вене иси! {Что вы делаете? Идете сюда! (фр.)}
На зов явилась девочка лет шести, довольно чисто и даже нарядно одетая. Это был живой портрет матери, какою я видел ее в первый раз: те же голубые глаза, тот же цвет волос, то же круглое, свежее личико и та же робость в движениях.
- Шушу, фет вотр реверанс а вотр тре шер онкль! {Поклонитесь вашему дражайшему дядюшке! (фр.)}
Девочка присела. Я взял ребенка за руку, подвел к себе и поцеловал в щеку.
- Шушу! Шушу! кеске ву зет?, - продолжала тетушка. Девочка молчала. - О! о! у! у! Кеске се? Репонде! кеске ву зет? {Кто вы такая. Что это? Отвечайте! (фр.)}
Девочка отступила два шага от моих колен, скрестила руки и, смотря на меня блестящими от слез глазами, проговорила:
- Je suis une pauvre malheureuse! Mon tres-cher papa ne m'aime, ma chere maman m'a abandonee {Я бедная, несчастная! Мой дражайший папа меня не любит. Моя дорогая мама меня покинула (фр.)}.
- Э, ки ески ву рест {А кто вам остался? (фр.)}, Шушу? - спросила тетушка, подделываясь под жалобный голос-ребенка.
- Je n'ai que ma tres chere gran'maman {У меня лишь моя дражайшая бабушка (фр.)}, сказала девочка, и две крупные слезы покатились по ее круглым щекам.
- О! о! ком се бьен! {как хорошо! (фр.)} - сказала тетушка со слезами на глазах, гладя внучку по голове. Але жуе! {Идите играть! (фр.)} О! о! какой он! Не поверишь, полковнички! Не могу порядочной прислуги иметь. Иль э си мове сюже {Он такой бездельник (фр.)}, - прибавила тетушка, улыбаясь сквозь слезы. Но элегический тон увлек тетушку.
- Иль не ме донь рьен, - продолжала она, всхлипывая, - э кельк фуа иле тре гросье {Он ничего мне не дает… А иногда он очень груб (фр.)}. - Проговорив последнее слово едва слышно, старушка как будто испугалась. Она быстро вскочила с дивана и, целуя воздух, бросилась было ко мне с словами: "У! у! полковнички!" - но, сделав два шага, перевернулась, проговорив особенным тоном: кошка, капошка - монтре ла ланг {Покажите язык (фр.)} - мои крошечки!
Серая кошка раскрыла глаза, зевнула, лизнула себя по носу и выставила розовый язык. Было довольно поздно, и я решился переночевать в Аполлоновой комнате, приказав Семке разбудить пораньше. Часов в семь утра Семка вошел ко мне, неся на подносе кофе.
- Велел запрягать?
- Запрягают-с. Вот щенок - так щенок!
- Что ты говоришь?
- Щенок отличный, английский-с.
- У кого?
- У ихнева повара-с.
- Что ж? он продает его?
- Продает-с.
- Скажи, чтоб показал.
Минуты через две, заспанный и взъерошенный малый, в сюртуке неопределенного цвета, привел щенка. Щенок оказался точно недурен.
- Что ты за него хочешь?
- Помилуйте-с, я не смею с вами торговаться. Что пожалуете-с.
- Ну, так не надо.
- Двадцать целковых следовало бы.
- Двадцать - дорого, а десять дам.
- Извольте, с моим удовольствием-с. По знакомству от егеря достался; а то нам, признаться, и держать нельзя: у барина настрого заказано-с, чтоб им-то, изволите видеть, не было, дескать, от нашего брата часом какой обиды-с.
- Семка! это наш колокольчик позвякивает?
- Наш-с.
- А что я тебе вчера говорил?
- Я ему сказывал-с. Говорит, с колокольчиком веселее.
- Поди скажи, чтоб подвязал до церкви - я пешком пойду, а там развяжет, коли уж так ему хочется ехать с колокольчиком.
Утро было пасмурно, и деревня казалась мне еще серей и мрачней вчерашнего. Зеленая ограда около церкви исчезла. На кладбище черная деревянная решетка вокруг могилы Павла Ильича повалилась. Бедный дядюшка! что бы он сказал, если бы…
СЕМЕЙСТВО ГОЛЬЦ
Рассказ
I
Лет сорок тому назад аптеку в Кременчуге содержал некто Александр Андреевич Зальман. Высокого роста, красивый брюнет, Зальман обладал всеми качествами для успеха у женщин известного склада. С видом глубокомыслия и страстности он постоянно говорил о Шиллере, Гете, Байроне и т. п., и немногие догадывались, как, в сущности, он мало понимал тех, о ком говорил с таким жаром. Он был ревностным гомеопатом и, когда образованные покупатели являлись в аптеку за лекарством, обыкновенно говорил: "Охота вам брать эту дрянь. Это только пачкотня, портящая желудок. Я вам дам несколько крупинок или капель aconitum или nux vomica {Волчий корень… рвотный орех (лат.).}, и, верьте, вы будете здоровы". Успехи нередко сопровождали гомеопатические лечения Зальмана; его призывали в качестве врача иногда верст за сто от города, и своей практикой он вознаграждал недочеты по аптеке. Жена его, образованная женщина и хорошая музыкантша, с своей стороны способствовала домашнему благосостоянию, давая уроки на фортепиано. Эта серьезная, строгая женщина мало обращала внимания на проделки мужа и ревностно занималась воспитанием единственной дочери - Луизы.
Когда Луизе исполнилось шестнадцать лет, мать вывезла ее в Собрание на бал. Прекрасная блондинка произвела своим появлением фурор. На ней было воздушное белое платье, все перевитое плющом. На голове была тоже легкая ветка плюща, спускавшая подвижные концы свои на плечи маленькой феи. Многочисленные поклонники совершенно закружили девушку в бесконечных вальсах и галопах. Но особенное впечатление произвела молодая девушка на одного весьма некрасивого господина небольшого роста, черного как смоль? который, не танцуя, весь вечер простоял за стулом г-жи Зальман и как-то хищно следил глазами за порхавшею по зале Луизой. По расспросам он оказался ветеринарным лекарем из города К…, по фамилии Гольц. Начавшееся на этом бале его настойчивое преследование продолжалось целую зиму. Девушке, когда она являлась в Собрании, Гольц казался каким-то зловещим вороном, мать бегала от него по всем углам залы. Наконец сезон окончился. На следующую зиму m-me Зальман, рассудив, что молодежь рада вертеться около хорошенькой девушки, но не скоро решается избрать подругу жизни без приданого и что им далеко не по средствам выезды на балы, не повезла дочь в Собрание. Взволнованный отсутствием предмета своих преследований, Гольц, после трех вечеров напрасного ожидания, утром отправился в аптеку к Зальману. Александр Андреевич принял его в лаборатории с глазу на глаз и, вероятно, наговорил фраз вроде "очень рад, об этом надо зрело подумать, благодарю за оказанную честь" и т. д. Дело, однако, на этом не остановилось. Не добившись толку от отца, Гольц стал искать свидания с матерью.. Та долго его не принимала, но однажды утром, выведенная из терпения его неотвязчивостью, решилась отказать ему раз навсегда. За просторной гостиной, служившей хозяевам в то время и столовой, была небольшая комната, где под окном стояли пяльцы. Когда г-же Зальман объявили о приходе Гольца, Луиза сидела за пяльцами. Не желая принимать незваного гостя в столовой, хозяйка заперла за собой дверь и пригласила его в узкую диванную, отделявшую собственно аптеку от хозяйского помещения. Выслушав стремительные объяснения Гольца, мать Луизы сперва ограничилась вежливо сухим и решительным отказом, но когда Гольц, ссылаясь на обещания, данные ему Александром Андреевичем, стал говорить, что так нельзя делать, что это недобросовестно, она, высказав все неприличие его поступков, попросила его оставить комнату и не являться более в их дом. Услыша эти речи, Гольц вскочил со стула и, тыча пальцем вниз, закричал во все горло по-немецки: "Хорошо, gnadige Frau {милостивая государыня (нем.).}, я ухожу, но я говорю, она должна быть и будет моею во что бы то ни стало! Es muss biegen oder Brechen" {Не добром, так силой (нем.).}. С этими словами он скрылся в аптеку и, хлопнув дверью, вышел на улицу. Вернувшись в комнату, мать застала Луизу дрожащую всем телом и рыдающую над пяльцами.
- Ты подслушивала? - спросила она дочь.
- Нет, maman, я не вставала с места, но он так громко кричал, что я слышала последние слова.