Мы все-таки направились к пещере, хотя бы для того, чтобы получить какие-нибудь указания, так как эти дикие и недоверчивые пастушьи жены оказались слишком уж неразговорчивыми. Чем ближе мы подходили к пещере, тем больше было на земле костей, больших и маленьких, перемешанных с щебнем, это были, очевидно, остатки коз и овец, съеденных беженцами за время их пребывания здесь; кроме костей, на земле валялось много всякого хлама - ржавых консервных банок, тряпок, старой обуви, грязной бумаги. Это место выглядело как какой-нибудь пустырь в Риме, куда жители соседних домов выбрасывают всякие отбросы. Среди всего этого хлама виднелись в некоторых местах черные пятна с серой золой посередине и окружавшими эту золу обугленными головешками - очевидно, здесь разводили костры. Вход в пещеру был очень большой, очень грязный и закопченный. На гвоздях, вбитых прямо в камни, висели кастрюли, половники, тряпки, даже целая нога недавно зарезанной козы, из которой еще капала на землю кровь. Вид пещеры, прямо сказать, поразил меня: была она очень высокая, с закопченными сводами и такая глубокая, что конца ее не было видно; и вся эта огромная пещера была заставлена кроватями и топчанами, поставленными рядком, как в больницах или казармах. Внутри стояла страшная вонь, как в богадельнях или ночлежках; кровати, как мне показалось, никогда не убирались, грязные до ужаса простыни были скомканы и валялись в беспорядке. Беженцев здесь было очень много: некоторые сидели на кроватях и чесали в затылке или просто сидели, ничего не делая; другие лежали, завернувшись в одеяла; третьи ходили взад и вперед по узкому промежутку между кроватями. Несколько беженцев сидели на двух кроватях, между которыми стоял маленький столик, и играли в карты вроде мужчин Сант Еуфемии; все они были в пальто и в шляпах. На одной из кроватей я заметила полуголую женщину, кормившую грудью ребенка; на другой лежало несколько детей, прижавшихся друг к другу и совершенно неподвижных, как будто они были мертвые, но, наверно, они спали. Глубина пещеры терялась в темноте, но можно было разобрать, что там валялась в куче всякая утварь, вероятно, вещи, которые беженцам удалось взять с собой, когда они покидали свои дома.
У входа в пещеру я заметила совершенно необычный предмет: небольшой алтарь, сделанный из старых ящиков и покрытый красивой вышитой скатертью. На алтаре стояло распятие и две серебряные вазы, в которые кто-то за неимением цветов поставил дубовые ветви с листьями. Под распятием я с удивлением увидела, что вместо иконок или там других религиозных символов лежали в ряд часы, около дюжины всяких часов, но все они были старого образца, из тех, что носят в жилетном кармане, большинство из них были металлические, но некоторые казались золотыми. Рядом с алтарем на скамейке сидел патер. Я сказала, что это был патер, потому что узнала его по тонзуре(1), но по всему остальному трудно было себе представить, что это священнослужитель Это был человек лет пятидесяти, со смуглым худым и строгим лицом. Он был одет не в черное, как все патеры, а в белое: белая фуфайка с белым поясом, белые панталоны, вернее кальсоны, заправленные в черные носки, на ногах у него были черные башмаки. Одним словом, патер снял с себя по неизвестным причинам свою сутану и остался в том, что было под сутаной. Он сидел неподвижно, опустив голову, скрестив на коленях руки и шевеля быстро-быстро губами, как будто молился. Я подошла к алтарю, патер поднял на меня глаза одержимого, ничего не видящего вокруг.
(1). Католические священнослужители выбривают себе на макушке круглую лысину, называемую тонзурой, которая и является отличительным признаком того, что человек посвятил себя религии.
Я сказала тихонько Розетте:
- Да ведь он сумасшедший.
Но в голосе моем не было удивления, так как я уже успела привыкнуть не удивляться ничему. Патер пристально посмотрел на меня, и в его глазах постепенно появлялось выражение, как будто он начинал узнавать меня. Вдруг он вскочил на ноги, схватил меня за руку и воскликнул:
- Молодец, что ты наконец пришла... вот, заведи мне все эти часы.
Я растерянно огляделась по сторонам. Пальцы патера сжимали мою руку с такой силой, как будто это были когти ястреба или коршуна. Один из беженцев, очевидно, наблюдавший краем глаза всю эту сцену, закричал, не оборачиваясь:
- Сделай то, о чем он тебя просит, заведи ему часы У него разрушили церковь и дом, он сбежал со своими часами и малость помешался. Но он совершенно безобидный сумасшедший... можешь быть спокойна.
Немного придя в себя, мы с Розеттой взяли по очереди все его часы и завели их, вернее сделали вид, что завели, потому что часы были заведены и прекрасно шли. Он смотрел на нас, стоя в типичной для патера позе - расставив ноги, заложив руки за спину, нахмурившись и опустив голову. Когда мы кончили нашу работу, он сказал низким голосом:
- Теперь часы заведены, и я могу наконец отслужить обедню... хорошо, как хорошо, что вы наконец пришли.
В этот момент, к счастью, к нам подошла еще одна обитательница этой пещеры, молодая монахиня, вид которой меня сразу успокоил. У нее было бледное красивое лицо, черные брови сходились на переносице, оттеняя черные блестящие и спокойные глаза, похожие на две звезды в летнем небе. Но больше всего меня поразило, что ее нагрудник и прочие детали монашеского одеяния были белы, как снег, и, что особенно удивительно, идеально накрахмалены. Как она могла оставаться такой чистой и аккуратной в этой грязной пещере? Монахиня обратилась к патеру, заговорив с ним участливым и мягким голосом:
- Идите поешьте с нами, дон Маттео... но сначала оденьте что-нибудь, нехорошо садиться за стол в кальсонах
Дон Маттео, стоявший с широко расставленными ногами и своей позой и костюмом очень напоминавший зуава, слушал ее с раскрытым ртом и испуганным взглядом Наконец он пробормотал:
- А как же часы? Кто позаботится о часах? Монахиня ответила спокойным голосом:
- Ведь вам их завели, они идут хорошо; посмотрите, дон Маттео, все они показывают один и тот же час, и это как раз время садиться за стол.
Говоря это, монахиня сняла с гвоздя черное платье патера к помогла ему одеться, как это делают сиделки в сумасшедшем доме, спокойно и приветливо. Дон Маттео позволил облачить себя в пыльную и грязную сутану, провел рукой по спутанным волосам и направился вместе с монахиней, державшей его под руку, в глубь пещеры, где на треножнике стоял большой дымящийся котел. Монахиня обернулась к нам:
- Идите и вы трое, еды хватит и для вас.
Мы подошли к котлу, вокруг которого уже собрались беженцы. Среди этих беженцев я обратила внимание на одного, низенького и толстого человечка в лохмотьях, растрепанного и небритого, который все время жаловался и ворчал. Штаны его были разорваны сзади, как раз на заднице, и в дырку виднелся кусок белой рубахи. Он протягивал свою тарелку, говоря при этом жалобным голосом:
- Мне вы даете всегда меньше других, сестра Тереза, почему вы мне даете меньше других?
Сестра Тереза не ответила ему, она была занята тем, что разливала суп: каждый получил по куску мяса и по два половника бульона. Один из беженцев, человек средних лет, с черными усами и красным лицом, сказал язвительно:
- Почему ты не наложишь на сестру штраф, Тико? Ведь ты служишь в полиции, вот и наложи на нее штраф, что она дает тебе супа меньше других.
Потом, смеясь, он обратился к Микеле:
- Замечательная компания собралась здесь: патер сошел с ума, карабинеров увезли в Германию, полицейский бродит с рубахой, вылезающей из панталон, а городской голова- это я - голодает больше других. Властей никаких нет, чудо еще, что мы не перегрызли горло друг другу.
Монахиня ответила, не поднимая глаз от котла:
- Это не чудо, а божья воля, бог хочет, чтобы люди помогали друг другу.
А Тико бормотал:
- Вы всегда шутите, дон Луиджи... Разве вы не знаете, что полицейский без мундира такой же бедный человек, как и все остальные? Дайте мне мундир, и я вам наведу здесь порядок.
Я подумала, что в общем он прав: в некоторых случаях мундир - это все. Даже эта добрая монахиня со своим кротким характером и со своей религией не могла бы завоевать здесь такого авторитета, если бы на ней было не монашеское платье, а тряпки, как на мне и на Розетте.
Ну, хватит об этом. Мы ели суп из козлятины, жирный и неприятный на вид; от него так отвратительно пахло козлом, что я с трудом глотала его, хотя была голодна; во время еды мы прислушивались к разговорам беженцев; они говорили все о том же, что и у нас, в Сант Еуфемии: о голоде, о приходе англичан, о бомбежках, об облавах, о войне Наконец, выбрав удобное время, я спросила, не может ли кто-нибудь из них продать мне немного продуктов. Мой вопрос вызвал всеобщее удивление: продуктов у них, как я и думала, не было; эти беженцы находились в таком же положении, как и мы,- приканчивали то. что принесли с собой, и покупали, что попадалось. Они посоветовали нам обратиться к пастухам, жившим в хижинах за пещерой.
- Мы сами покупаем у них, что придется: сыр, козлятину Может, они и нам согласятся продать что-нибудь.
Я сказала, что одна женщина послала нас к ним, утверждая, что у пастухов нет ничего для продажи. Городской голова пожал плечами:
- Они говорят так потому, что не доверяют пришлым людям, а еще потому, что они хотят содрать за свои продукты большие деньги. Но у них есть стада, и они единственные здесь в округе, у кого можно что-нибудь купить.
Мы поблагодарили монахиню и беженцев за суп и вышли из пещеры, пройдя опять мимо алтаря сумасшедшего патера с его часами. Как раз в этот момент мы увидели между скалами и хижинами маленькое стадо овец и коз, погоняемое высоким человеком в белых чочах, черных штанах, поддерживаемых широким поясом, в черном пиджаке и черной шляпе. Беженка, стоявшая около входа в пещеру с куском хлеба в руке,- она слышала, что мы ищем кого-нибудь, кто бы нам продал продуктов,- сказала нам, указывая на пастуха:
- Вот один из евангелистов... он продаст тебе сыра, если ты за него хорошо заплатишь.
Я побежала за этим человеком и крикнула ему:
- Ты продашь нам немного сыра?
Он ничего мне не ответил, даже не обернулся и продолжал идти вперед, как будто не расслышал. Я опять закричала ему:
- Синьор Евангелист, продайте мне сыра. На это он сказал мне:
- Меня зовут не Евангелист, а Де Сантис. А я:
- Мне сказали, что твое имя Евангелист.
- Мы - евангелисты по вере, вот и все,- ответил он мне.
Наконец, как бы мимоходом, он бросил нам, что, может быть, продаст нам сыра; мы пошли за ним в его хижину. Сначала он впустил в соседнюю хижину своих овец, называя их всех по имени: "Бианкина, Пачокка, Матта, Челесте..." - и так далее, закрыл за ними дверь и только потом прошел впереди нас в свою хижину. Хижина была похожа на ту, в которой жил Париде, но была немного больше и казалась почему-то беднее, более пустой и холодной, может быть, такой ее делало нелюбезное обращение хозяина. Вокруг огня, как и у Париде, на таких же скамейках и чурбанах сидело много женщин и детей. Мы тоже сели, а он сложил руки и стал молиться, и все стали молиться с ним, даже дети. Я очень удивилась, потому что в наших краях крестьяне молятся редко и только в церкви; но тут я вспомнила его ответ и поняла, что они другой веры, чем мы. Микеле с интересом наблюдал за ними, и как только они кончили молиться, спросил, каким образом они стали евангелистами, по-видимому, он знал значение этого слова. Мужчина ответил нам, что он и его два брата были в Америке, где они работали; там они встретили протестантского пастора, который убедил их в правоте своей религии, и они перешли в веру евангелистов.
Микеле спросил, какое впечатление произвела на него Америка, и он ответил:
- Мы сели на пароход в Неаполе и высадились в каком-то маленьком городе на побережье Тихого океана, дальше ехали поездом и очутились в больших лесах, мы ведь нанялись на работу как лесорубы. Из того, что я видел, можно заключить, что в Америке много лесов.
- А городов вы не видели?
- Только тот, где мы высадились. Это был маленький город... Два года мы провели в лесах, потом той же дорогой вернулись в Италию.
Микеле был удивлен, очевидно, этот рассказ показался ему очень забавным; позже он мне сказал, что в Америке есть огромные города, но эти люди видели только леса и думают поэтому, что вся Америка покрыта лесами. Некоторое время они еще говорили об Америке, но приближался вечер, нам пора было уходить, и я спросила насчет сыра. Мужчина порылся в темноте в соломе крыши и вытащил оттуда две головки сыра, маленькие и желтые, сказав, что они стоят столько-то. Он заломил такую цену, что мы подпрыгнули на месте: таких цен мы не слышали даже в те голодные времена. Я сказала ему:
- Что он, из золота сделан, что ли, этот твой сыр? Он ответил совершенно серьезно:
- Лучше, чем из золота, потому что это сыр. Золото ты не сможешь есть, а сыр сможешь.
Микеле сказал иронически:
- Это евангелие учит вас запрашивать такие цены? Тот ничего не ответил, но я продолжала настаивать:
- Только что там в пещере сестра Тереза сказала нам, что бог хочет, чтобы люди помогали друг другу. А вы так помогаете людям?
Ни один мускул не дрогнул на его лице, он ответил нам совершенно спокойно:
- Сестра Тереза принадлежит к другому вероисповеданию Мы не католики.
- А как вы думаете, что значит быть евангелистом? - вмешался опять Микеле.- Это значит запрашивать за свои товары в два раза больше, чем католики?
А он с той же серьезностью:
- Быть евангелистом, брат мой, это значит соблюдать заветы евангелия. Мы их соблюдаем.
На все у него был готов ответ, убедить его был', невозможно, он был тверд, как камень. Наконец он сказал:
- Если хотите, я могу продать ягненка, хорошего жирного ягненка к пасхе. У меня есть ягнята до шести килограммов весом, и стоят они недорого.
Я подумала, что пасха не за горами и что ягненок нам, конечно, для пасхального стола нужен, и спросила, сколько он возьмет за этого ягненка, но он назвал цену, за которую можно было купить не только ягненка, но и овцу, родившую его на свет. Тут Микеле не выдержал
- Знаете, кто вы такие, вы, евангелисты? - спросил он.- Вы настоящие живоглоты.
А мужчина ему в ответ:
- Тише, брат мой, евангелие учит, что люди должны любить друг друга.
В отчаянии я сказала ему наконец, что возьму у него одну головку сыра, если он отдаст мне ее по более низкой цене. Знаете, что он ответил?
- По более низкой цене? Ниже этой цены не может быть. Но лучше ты, сестра, не покупай этого сыра, потому что, если ты заплатишь мне за него столько, сколько я с тебя прошу, ты будешь потом сердиться на меня, если же я тебе продам этот сыр по более низкой цене, то потом я буду сердиться на тебя. А евангелие предписывает нам любить друг друга. Поэтому оставь этот сыр и будем продолжать и дальше любить друг друга.
Я не обратила внимания на эти его слова и стала торговаться с ним, но он не уступал ничего, и я никак не могла убедить его, а когда припирала к стенке, доказывая, что это грабеж среди бела дня запрашивать такие цены, он выкручивался каким-нибудь евангельским изречением, как, например: "Не впадай в гнев, сестра моя, гнев является смертным грехом". Наконец, я уплатила ему эту невозможную цену, выторговав только немного творога, который мы и съели тут же с куском хлеба. А когда мы уходили, попрощавшись с ним очень холодно, он все-таки сказал нам с порога:
- Бог вас благослови, братья мои.
А я подумала про себя: "Ну а вас пусть дьявол возьмет и утащит в ад".
Эта головка сыра оказалась единственным результатом нашей прогулки по горам за столько километров, во время которой мы истрепали каждый по паре чочи. Но как это часто случается, через несколько дней мы были вознаграждены судьбой без всякого усилия или труда с нашей стороны - мы купили у могильщика, который тоже бродил по горам в поисках корма для своей вороной лошади, порядочное количество "глазастой" фасоли. Могильщик купил эту фасоль у югославов, которые были сосланы на остров Понца, а во время заключения перемирия бежали с этого острова и прятались в долине недалеко от нас, но теперь страх перед немцами заставил их покинуть эту равнину, и им пришлось продать часть своих запасов, которые они не могли унести с собой. Могильщик - совсем молодой мужчина, такой рыжеватый, длинный и бойкий - сообщил нам кое-какие новости о войне, которые он узнал от этих югославов. Он рассказал нам, что немцы потерпели большое поражение в городе, называемом Сталинградом и находящемся в России, что русские взяли в плен целую армию со всеми генералами и что Гитлер, расстроенный этим поражением, приказал своим войскам отступать. Еще могильщик сказал нам, что война кончится скоро, может даже через несколько дней, но не больше, как через несколько недель. Эти новости очень обрадовали беженцев и огорчили крестьян, потому что большая часть мужчин из Сант Еуфемии, призванных в армию, находилась как раз в Сталинграде, они писали оттуда и называли этот город в письмах; и вот теперь здешние женщины, ясное дело, боялись за своих мужей и братьев, и были правы: позже мы узнали, что никто из них не остался в живых.
Дни становились все длиннее, горы покрылись зеленью, в воздухе теплело, на дворе стоял уже март, и весь этот месяц продолжались бомбежки Анцио по одну сторону и Кассино - по другую. Мы находились как раз на полпути между Анцио и Кассино и днем и ночью слышали пушечную стрельбу, доносившуюся и оттуда и отсюда, как будто пушки без конца соревновались между собой. "Тум, тум",- слышался сначала выстрел, потом взрыв снаряда в Анцио. "Тум, тум",- отвечала ей пушка из Кессино, находящегося с другой стороны. Небо стало похоже на огромный барабан, и как будто кто-то ударял кулаком по этому барабану. В такую чудесную погоду этот мрачный и угрожающий звук производил странное впечатление: казалось, будто война стала частью природы, что грохот выстрелов льется с неба вместе с солнечным светом и что весна больна войной, как и люди. Одним словом, эти пушечные залпы вошли в нашу жизнь точно так же, как лохмотья, голод и опасности, они звучали, не переставая, и потому стали для нас чем-то обычным, к чему мы настолько привыкли, что были удивлены, когда эти залпы прекратились Оказывается, ко всему можно привыкнуть, даже к войне, потому что люди меняются не под влиянием каких-то необыкновенных происшествий, случающихся довольно редко, а именно под влиянием приобретаемых ими привычек, показывающих подчинение людей ходу событий.