Три тысячи лет среди микробов - Марк Твен 7 стр.


– Бей, бей! Все шары в лунках, кроме девятого. Переходи на другую дорожку, приятель! Я разбит, я уничтожен, но все равно держу пари, что Геку не построить отель – сейчас. Ты считаешь, что у него есть материалы для строительства – это твое дело, а по-моему, если он заложил фундамент такой величины, спор не о том, что это прообраз дворца, а о том, воздвигнет ли он сам дворец. Гек уже иссяк, вот увидишь!

– Я не верю этому. Ты ведь не иссяк, Гек?

– Иссяк? Да я еще не приступал к делу.

– Ну как, Лем Гулливер? Что ты на это скажешь?

– Скажу, что его слова еще не доказательство. Давай, Гек, пускай в ход свою мельницу лжи – вот и все, что я скажу. Пусть дерзает.

Людовик заколебался. Лем заметил это и бросил насмешливо:

– Ты прав, Луи, не стоит его переутомлять.

– Я сомневаюсь не потому, что боюсь за него, Лем Гулливер, не думай. Мне пришло в голову, что это несправедливо. Надо дать Геку передышку для восстановления сил. Вдохновение не вызовешь механически, оно не является по команде, оно скорее…

– Можешь не искать оправдания. Ну и что с того, что он иссяк? Я вовсе не собираюсь давить на Гека. Дай ему передышку, пусть восстанавливает силы. Ты прав: вдохновение не вызовешь механически – нет, это вещь духовная. Поставь перед ним кувшин с вином.

– Мне он ни к чему, – сказал я, чувствуя, что должен прийти на помощь Луи, – я могу обойтись и без вина.

Луи просветлел лицом.

– Так ты в состоянии продолжать, Гек? Ты и вправду так думаешь?

– Я не думаю, я знаю наверняка.

Лем насмешливо хмыкн\л и предложил мне, как он выразился, "выплеснуть опивки".

XII

Снова начались расспросы. Меня попросили дать описание моей планеты.

– По форме она круглая, – начал я.

– Круглая? – встрепенулся Гулливер. – Ну и форма для планеты! С нее тотчас бы все упали, даже кошка – и та бы не удержалась. Круглая! Закупоривай кувшин, Луи! Геку не нужно вдохновение! Круглая! Ах, холера…

– Оставь его в покое! – взорвался Людовик. – Критиковать причудливый поэтический вымысел с позиций холодного разума несправедливо и недостойно, Лем Гулливер, и ты это прекрасно знаешь!

– Что ж, пожалуй ты прав, Луи, беру свои слова обратно. У меня сложилось впечатление, будто Гек привел обычный факт, и это сбило меня с толку.

– Я и привел факт, – возразил я, – если он может сойти за поэтический вымысел – не моя вина, он все равно остается фактом, и я стою на том. Это – факт, Людовик, вот тебе мое честное слово.

Людовик был ошеломлен. Некоторое время он глядел на меня с оторопелым видом, потом обреченно произнес:

– Я совсем запутался. Не знаю, как быть в таком случае, в жизни ни с чем подобным не сталкивался. Я не представляю себе круглой планеты, но ты, вероятно, думаешь, что она существует, и искренне веришь в то, что побывал на ней. Я больше ничего не могу сказать, не покривив душой, Гек.

Я очень обрадовался и сказал растроганно:

– Спасибо тебе, Луи, от всего сердца – спасибо. Ты подбодрил меня, а мне нужна поддержка: передо мной задача – не из легких.

Гноеродному микробу мои слова показались сентиментальными, и он с издевкой произнес:

– Дорогие девочки! Ах, ах, ну до чего же трогательно! Ну посюсюкайте еще немножко!

Не представляю, как можно так себя вести. С моей точки зрения, это – грубость. Я холодно пропустил замечание Лема мимо ушей, не снисходя до ответа. Полагаю, он понял, что я о нем думаю. Я же спокойно продолжал свой рассказ, будто и не заметил, что меня прервали. Это, понятно, уязвило Лема, но я не обращал на него внимания. Сообщил, что моя планета называется Земля, на ней много разных стран и огромную часть ее поверхности занимают моря и океаны.

– Погоди, – остановил меня Гулливер. – Океаны?

– Да, океаны.

– И это тоже научный факт?

– Разумеется.

– Ну тогда, будь добр, растолкуй мне, как они удерживаются на круглой планете? Что мешает им вылиться – тем, что внизу, если внизу есть океаны, а они должны быть: в такой сумасшедшей выдумке должно быть свое сумасшедшее единообразие.

– Никакого "внизу" не существует, – ответил я. – Земля постоянно вращается в пространстве.

– Вращается? В пространстве? Слушай, ты и это выдаешь за факт?|

– Да, это факт.

– Вращается в пространстве и не падает? Я тебя правильно понял?

– Правильно.

– И она при этом ни на чем не покоится? Так?

– Так.

– Из чего же она состоит? Может, это газ, наполняющий мыльный пузырь?

– Нет. Она состоит из скальных пород и почвенного слоя.

– Вращается в пространстве, ни на чем не покоится, состоит из скальных пород, почвы и не падает?

– Ее удерживает на месте притяжение других звездных миров и солнце.

– Других миров?

– Да.

– Стало быть, есть еще и другие?

– Да, есть.

– Сколько же их?

– Это никому не известно. Миллионы.

– Миллионы? Боже милостивый!

– Можешь насмешничать сколько угодно, Лем Гулливер, но тем не менее это правда. Существуют миллионы миров.

– Слушай, а ты не мог бы сбить мне парочку, плачу наличными.

– Я все объяснил тебе, а верить или не верить – твое дело.

– Я-то верю, еще бы не поверить. Такой пустячок я готов принять на веру со связанными за спиной руками. А эти миры, Гек, большие или маленькие?

– Огромные. Земля – крошечная планета по сравнению с большинством из них.

– Как мило с твоей стороны допустить такую возможность! Вот оно – истинное великодушие. Оно подавляет меня, я склоняюсь перед тобой!

Лем продолжал свои гнусные издевки, и Людовику стало стыдно за него, он был взбешен несправедливым отношением Лема ко мне; ведь я говорил правду или, по крайней мере, то, что считал правдой. Людовик прервал Лема в самый разгар его пустопорожней словесной пальбы:

– Гек, каковы компоненты Земли и их пропорции? – спросил он.

– Внеси поправку, – снова встрял назойливый прыщ, – назови его планету мыльным пузырем. Если она летает, это – пузырь, если она твердая, это ложь, – ложь либо нечто сверхъестественное. В общем, сверхъестественная ложь.

Я оставил без внимания и этот бессмысленный наскок, и, не удостоив Лема ответом, обратился к Людовику:

– Три пятых земной поверхности – вода. Моря и океаны. Вода в них соленая, непригодная для питья.

Конечно же Лем не упустил случая:

– Чудеса в решете! Пожалуй, тут ты хватил лишку! Чтобы получить столько соленой воды, потребовалось бы десять миллионов горных цепей чистой соли, да и этого было бы мало. Скажи, отчего в море вода соленая? Отвечай сразу, не придумывай сказок. Отчего она соленая?

– Я не знаю, – признался я.

– Не знаю! Как вам это нравится! Не знаю!

– Да, не знаю. А отчего в вашем Великом Уединенном море вода тухлая?

На этот раз счет был в мою пользу. Лем не мог сказать в ответ ни слова. Он сразу сжался, будто ненароком сел на ежа. Я был безмерно рад, как, впрочем, и Луи: таким вопросом можно посадить в галошу кого угодно, уж вы мне поверьте! Дело в том, что вот уже несколько веков ученые не могут разгадать, что питает Великое Уединенное море, откуда туда поступает вода в таком невообразимо большом количестве, и невозможность разгадать эту загадку постоянно волнует умы так же, как ученых Земли волнует загадка происхождения соли в морской воде.

Немного погодя Людовик сказал:

– Три пятых поверхности – огромное количество. Если б вся эта вода вышла из берегов, произошла бы катастрофа, памятная всем людям.

– Однажды так и случилось, – сказал я. – Дождь лил сорок дней и сорок ночей, вся суша скрылась под водой на одиннадцать месяцев, даже горы.

Я думал, что сострадание, вызванное гибелью всего живого, всколыхнет их, но нет – у настоящего ученого всегда на первом месте наука, а уж потом всякого рода переживания.

– Почему суша не осталась под водой? – поинтересовался Людовик. – Почему вода ушла?

– Она испарилась.

– Какое количество воды унесло испарением?

– Вода поднялась на шесть миль, и вершины затопленных гор глядели на долины, погруженные в воду на пять миль. Испарилась толща воды в шесть миль.

– А почему не испарилась остальная вода? Что ей помешало испариться?

Я никогда раньше над этим не задумывался, и вопрос застал меня врасплох. Но я не подал и виду, хоть у меня на миг перехватило дыхание и, возможно, промелькнула озабоченность на лице; чтоб не вызвать подозрения, я лихорадочно быстро сочинил ответ:

– Там, – сказал я с ощутимым нажимом на слово "там", – закон испарения распространяется лишь на верхние шесть миль. Ниже этого предела он не действует.

Приятели глянули на меня с такой грустной укоризной, что я опустил глаза от стыда. И наступила та гнетущая тишина, изначальное давление которой – тридцать фунтов на квадратный дюйм – возрастает со скоростью тридцать фунтов в секунду. Наконец Лем Гулливер тяжело вздохнул и сказал:

– Право же, это самая ненормальная планета, о какой я когда-либо слышал. Но я не жалуюсь, я уже начинаю привыкать к ее чудесам. Давай еще какой-нибудь фактик, Гек, кидай, я ловлю! Раз, два, три – гони, лихач! Ну, допустим, три пятых – соленая вода, а еще что там есть?

– Материковые льды и пустыни. Но они занимают только одну пятую поверхности.

– Только! Хорошо сказано! Одна пятая материковых льдов и пустынь! Ну и планета! Только одна пя…

Презрительный тон Лема был невыносим; меня будто огнем опалило, я в ярости замахнулся на него, и он осекся.

– Посмотри на свою планету, треть ее… – обидное слово чуть было не сорвалось у меня с языка, но я вовремя спохватился, с усилием стиснул зубы и опустил руку, занесенную для удара. Я воспитывался в культурной среде, и утонченная натура не позволила мне осквернить рот дурным словом. Странные мы существа, с виду – свободны, а на деле закованы в цепи – цепи воспитания, обычаев, условностей, собственных наклонностей, среды, одним словом – обстоятельств, и даже сильные духом напрасно пытаются разорвать эти цепи. И самый гордый из нас, и самый смиренный пребывают на одном уровне; независимо от чинов и званий все мы – рабы. Король, сапожник, епископ, бродяга – все рабы, и ни один в этой компании ничуть не свободней, чем другой.

Я буквально кипел от ярости; утраченный мир был мне глубоко безразличен, в глубине души я даже презирал его, ибо восхищение новой, столь дорогой мне теперь планетой вошло в мою микробскую плоть и кровь, но презрение Лема к утраченному мной родному дому побудило меня встать на его защиту. Я вскочил, бледный от гнева, и разразился целой тирадой:

– Молчите и слушайте. Я говорил правду и только правду – да поможет мне бог! Земля по сравнению с вашей планетой – как эта равнина без конца и края по сравнению с песчинкой! Но сама по себе Земля – ничто, если соразмерить этот крошечный шарик с миллионами гигантских солнц, плывущих в необозримом пространстве, в то время как этот шарик крутится там одинокий и никем не замечаемый, кроме собственного Солнца и Луны. А что такое Солнце? Что такое Луна? Я вам расскажу и об этом. Солнце в сто тысяч раз больше, чем Земля; это белое пламя, когда оно в зените, его отделяет от Земли 92 000 000 миль. Днем оно посылает на Землю потоки света, а когда сгущается ночная тьма, из далекой синевы неба выплывает Луна и обволакивает Землю мягким призрачным светом. Вы не представляете, что такое ночь и что такое день в земном понимании этих слов. Вы знаете свет прекраснее солнечного и лунного – будьте же благодарны за это! На вашей планете всегда день – мягкий жемчужный свет, сквозь который, дрожа и мерцая, пробивается прекрасное нежное пламя опала – будьте же благодарны. Этот свет – ваш и только ваш, ни на одной планете нет ничего подобного, ничто не сравнится с ним очарованием, колдовской красотой и нежностью; ничто не навевает столь сладких грез, не исцеляет больной ум и сломленный дух.

И крошечная Земля, невообразимый колосс по сравнению с вашей планетой, плывет в одиночестве в безбрежном пространстве. А где же миллионы других планет? Пропали из виду, исчезли, стали невидимками, как только великое Солнце выплыло на небо. Но вот наступает ночь, и они снова перед нами! Думаете, небо заполнили неуклюжие черные громадины? Нет, удаленность, непостижимая для вас, превращает их в сверкающие искорки! Они густо заселяют небосвод, и он оживает, вибрирует, трепещет. Из самой гущи Звезд возникает широкий поток бесчисленных звездных светил и разливается по небу из края в край, образуя изумительную арку из огромных сверкающих солнц, превращенных в мерцающие точки колоссальными расстояниями. А где же моя гигантская планета? Она – в этом потоке, бог знает где! Блуждает себе в необъятном океане мерцающих огней, занимая там не больше места и привлекая к себе не больше внимания, чем светлячок, затерявшийся в глубинах опаловых небес над империей Генриленд!

Раскрасневшись от восторга, Людовик воскликнул:

– Бог мой! Дворец – перед нами! Я верил, что Геку под силу его воздвигнуть!

– Бог ты мой! Сверхъестественная ложь – перед нами! Я знал, что Геку под силу состряпать ее! – отозвался Лем.

Было уже два часа утра, и ход заседания нарушила моя маленькая мыслеграфистка, всегда отличавшаяся пунктуальностью. Приятели собрались было уходить, но потом заявили, что уходить не хочется, и это прозвучало вполне искренне. Людовик сказал, что такая поэма вдохновляет на великие дела и возвышает дух, а Лем Гулливер уверял меня с жаром, что, обладай он моим талантом, он – бог свидетель – не произнес бы ни единого слова правды. Они были растроганы, как никогда. Людовик отметил, что я достиг совершенства в искусстве, и Лем с ним согласился. Луи заявил, что и сам хочет заняться поэзией, а Лем признался, что у него тоже есть такое желание, но оба тут же заверили меня, что и не мечтают достичь моих высот. Благодарили за чудесно проведенный вечер. Я был на седьмом небе от их похвал и не мог найти слов, чтоб отблагодарить Людовика и Лема. Какая разительная перемена после долгой, бередящей душу тоски и отчуждения! Мои безразличные ко всему нервы, казалось, сбросили с себя привычную апатию, их взбудоражила новая жажда жизни и радости; меня будто подняли из гроба.

Приятели решили немедленно бежать к месту раскопок и рассказать обо всем остальным – на это я и рассчитывал. Осуществится мой план – миссионеры понесут истину всей пастве, и я верну их былое расположение, в этом я ничуть не сомневался. Перед уходом они встали, приветствуя меня, мы сдвинули бокалы и провозгласили тосты:

Луи. За то, чтоб вернулось доброе старое время! Навсегда!

Лем. Пей до дна! Пей до дна!

Гек Да благословит нас бог!

Затем Людовик и Лем удалились нетвердой походкой, поддерживая друг друга, и затянули песню, которой я научил их в те самые добрые старые времена.

– Гоблсквет лиикдуизан хоооослк! (Домой мы не придем, пока не рассвете-ет!)

Археологическая находка породила в нас такой энтузиазм, что мы решили вести раскопки двадцать четыре часа в сутки, день за днем, сколько потребуется, лишь бы продвинуться в работе как можно больше, пока весть о находке не попала за границу и нам не стали чинить помехи.

Сейчас я был целиком поглощен историей Земли, которую записывал на мыслефон, опасаясь, как бы мои познания в этой области не стерлись в памяти; я намеревался поскорее закончить свой труд, а уж потом как следует поработать на раскопках. История Японии заключала это фундаментальное исследование; завершив его на сегодняшнем сеансе записи, я мог со спокойной душой отправиться в шахту, где нашли останки окаменевшей блохи. Тем временем миссионеры будут делать свое дело, и почему бы мне не уповать на то, что к моменту моего появления там "обращение" завершится, – разумеется, при условии, что я изложу историю Японии как можно подробнее. Так мне казалось, во всяком случае.

К счастью, мыслефон вышел из строя, и требовалось какое-то время на его починку. Если показать Екатерине Арагонской, как ремонтировать аппарат, времени уйдет больше, и я решил прибегнуть к ее помощи. Екатерина Арагонская была очаровательная девушка и к тому же толковая, способная ученица; хоть она и считалась "неболезнетворным" микробом, то есть вышла из народа, из самой гущи забитого трудового люда – малоимущего, угнетаемого, презираемого, что бескорыстно служит смиренной и покорной опорой трону, без чьей поддержки он развалился бы, как карточный домик (а он таковым и является), – хоть Екатерина Арагонская и вышла из этой среды и разумелось, что по природе она глупа, как пробка, Екатерина, как я уже упомянул, была вовсе не глупа. Из-за давней авантюры ее прародительницы в Екатерине Арагонской текла капелька вирусно-раковой крови, которая в силу происхождения должна была течь в ком-то другом, и эта крошечная капелька оказалась очень важной для Екатерины. Она сильно повысила ее умственные способности по сравнению со средним интеллектуальным уровнем неболезнетворных микробов, потому что вирусы рака чрезвычайно умны и всегда отличались высоким интеллектом. И у других аристократов порой рождаются талантливые дети, но у вирусов рака, и только у вирусов рака, это в порядке вещей.

Екатерина была дочерью моих соседей. Она и ее qeschwister были сверстницами и подружками старших детей семьи Тэйлоров – я говорю о тех, с кем свел знакомство, поселившись в их доме. Хозяйские и соседские дети обучали меня местным диалектам, а я, в свой черед, учил английскому, вернее – подобию английского, вполне подходящему для неболезнетворных микробов, сотни детишек из этих двух семейств, делая вид, что это язык, на котором говорят в Главном Моляре. Екатерина раньше других усвоила английский и стала в нем, как говорится, докой. Разумеется, она говорила по-английски с местным акцентом. Я всегда беседовал с ней по-английски, чтобы дать ей разговорную практику, да и самому не позабыть родной язык.

Имя "Екатерина Арагонская" выбрал ей не я. Мне бы это и в голову не пришло: оно вовсе не подходило такой пигалице. В земной микроскоп ее можно было разглядеть лишь при увеличении в тысячу восемьсот раз. Но, разглядев ее, земной исследователь не удержался бы от восторженных восклицаний; ему пришлось бы признать, что она удивительно хороша собой, красива, как кремневая водоросль. Екатерина сама выбрала себе такое имя. Она услышала его случайно, когда мы записывали историю Англии, и пришла в восторг от его звучания, заявила, что это самое очаровательное имя на свете. Она отныне просто не могла жить без него, и потому стала называть себя Екатериной Арагонской. До сих пор ее звали Китти Дейзиберд Тимплтон, и это имя вполне гармонировало с ее маленькой изящной фигуркой, свежим цветом лица, беспечностью и придавало ей особую прелесть. Заменяя непроизносимые местные имена на легкие для произношения человеческие, я всегда старался, чтобы имя не вызывало предубеждения и злых насмешек по поводу разительного несходства с тем, кого я им одаривал.

Девушка хотела зваться Екатериной Арагонской, готова была разразиться слезами в случае отказа, и я решил: так и быть; имя подходило к ее внешности и сути не больше, чем последнее прозвище, данное мне Лемом Гулливером, – Нэнси Лем Гулливер – вульгарен, ему претит всякая утонченность; он считает утонченность натуры признаком феминизации мужчины.

Назад Дальше