Позади замка возвышается в виде купола большой лесистый холм, а за ним другой, еще более высокий и величественный. Замок смотрит вниз, на сплошные бурые крыши города и на два старых живописных моста, перекинутых через реку. Далее перспектива расширяется: за форпостами города, где стоят, как на часах, две обрывистых скалы, широко раскинулась, сверкая яркими, сочными красками, Рейнская равнина. Уходя вдаль, она постепенно тускнеет, становится призрачно–неясной и, наконец, незаметно сливается с далеким горизонтом.
Никогда я не видел пейзажа, исполненного такого ясного и кроткого очарования.
В первый вечер нашего пребывания здесь мы рано легли спать, но уже через два часа я проснулся и с наслаждением стал прислушиваться к шуму дождя, уютно барабанившего в балконные стекла. Вернее, мне думалось, что это дождь, - на самом деле это рокотал внизу, в своем ущелье, неугомонный Неккар, перекатываясь через плотины и дамбы. Я встал и вышел на западный балкон, и тут мне представилось необыкновенное зрелище. Далеко внизу на равнине, под черной громадой замка лежал город, раскинувшись вдоль реки, и густая паутина его улиц причудливо сверкала огнями; мерцали правильными рядами фонари на мостах, вонзая огненные копья в воду, чернеющую отражением арок, а вдалеке, по краю этой волшебной картины, мигали и вспыхивали бесчисленные газовые рожки, рассыпавшиеся, казалось, на много акров земли; можно было подумать, что здесь собраны все алмазы мира; я и не представлял себе, что полмили трехколейного железнодорожного полотна может явиться таким украшением для города.
Днем Гейдельберг и его окрестности кажутся верхом живописности, но кто хоть раз видел ввечеру этот упавший на землю Млечный Путь, да еще с пристегнутым к нему с краю созвездием железных дорог, тот дважды подумает, прежде чем вынести окончательный приговор.
Можно без устали бродить в густых лесах, сплошь одевающих величественные холмы по берегам Неккара, Таинственная чаща дремучего леса очаровывает вас и любой стране, но немецкие легенды и сказки придают этим лесам двойное очарование. Они населили весь этот край карликами и гномами, целой армией таинственных, баснословных созданий. В ту пору я так начитался этих сказок и легенд, что, кажется, сам уверовал в мир гномов и фей как в настоящую действительность.
Как–то днем, отойдя на милю от гостиницы, я заблудился в лесу, и тут мною овладели грезы о говорящих животных, о кобольдах, о заколдованных людях и о других милых небылицах; воображенье мое до того разыгралось, что мне уже мерещились какие–то маленькие твари, мелькающие среди лесных колоннад. Окружавшие меня места были, казалось, созданы для таких таинственных встреч. Надо мной высился сосновый бор, а под ногами лежал такой толстый и мягкий настил из порыжелых игл, что я ступал словно по ковру и не слышал собственных шагов; безупречно круглые и гладкие стволы деревьев стояли один к одному, точно правильные ряды колонн; снизу и футов до двадцати пяти кверху они были совсем голые, зато кудрявые вершины их так переплелись, что ни один солнечный луч не мог сквозь них пробиться. Где–то снаружи мир был залит солнцем, а здесь царил глубокий, сочный сумрак и такая священная тишина, что казалось, я слышу собственное дыхание.
Около десяти минут стоял я и, отдавшись своим мыслям и фантазиям, старался настроиться в лад с поэтическим очарованьем этих мест и подготовиться к восприятию сверхъестественного, как вдруг над моей головой послышалось карканье. Я вздрогнул и тут же рассердился на себя за то, что вздрогнул. Я поднял голову: на суку сидел ворон и глядел на меня сверху вниз. У меня возникло то чувство обиды и унижения, которое испытывает каждый, когда чужой человек наблюдает за ним и делает про себя нелестные о нем заключения. Я воззрился на ворона, ворон на меня. Несколько секунд никто ничего не говорил. Затем ворон, немного пройдясь по своему суку в поисках удобной наблюдательной позиции, расправил крылья, вытянул голову из–под вздернутых лопаток и снова каркнул, на сей раз вложив в свое карканье и вовсе оскорбительный смысл. Заговори он по–английски, он не мог бы сказать яснее, чем сказал на своем вороньем языке: "Какая нелегкая тебя сюда занесла?" Я чувствовал себя преглупо, словно некое важное лицо поймало меня за предосудительным занятием и теперь начальственно распекает. Однако отвечать не стал, у меня не было никакого желания пререкаться с каким–то вороном. Противник некоторое время ждал, все так же вздернув лопатки, выставив голову и не сводя с меня проницательных блестящих глаз; потом он бросил по моему адресу еще два–три ядовитых замечания, смысла которых я не разобрал, хоть и догадался, что иные из них принадлежат к лексикону, не допущенному к обращению в церкви. Я по–прежнему не отвечал. Но тут противник поднял голову и кликнул клич. Неподалеку в лесной чаще раздалось ответное карканье, прозвучавшее вопросительно. Мой противник начал с жаром что–то объяснять, и тогда другой ворон бросил все свои дела и прилетел. Оба приятеля, усевшись рядышком на суку, стали бесцеремонно и развязно обсуждать мою персону, точно два великих натуралиста, обменивающихся мнениями насчет новооткрытой букашки. Мое замешательство росло. Между тем вороны кликнули еще одного приятеля. Это было уж слишком. Я видел, что перевес на их стороне, и решил выбраться из гнусного положения, попросту выйдя из него. Вороны с торжеством приняли мое поражение, - так торжествовать могли бы какие–нибудь подлые белые люди. Они выгибали шею и смеялись надо мной (ведь ворон смеется не хуже человека) и пронзительно посылали мне вдогонку всякие обидные замечания, пока не потеряли меня из виду. Разумеется, то были только вороны, и я это понимал - их мнение было мне глубоко безразлично, - и все же когда ворон кричит вам вслед: "Что за дурацкая шляпа!", "Поправь жилетку!" и тому подобное, - это и неприятно и унизительно, и тут не помогут никакие разумные доводы и трезвые рассуждения.
Животные, конечно, разговаривают друг с другом. Об этом и спору быть не может; но, мне кажется, мало кто из людей их понимает. Я встречал только одного человека, понимавшего язык зверей. Я знаю это, потому что он сам мне рассказывал. Это был обыкновенный старатель, человек средних лет, простая душа; он долго жил в каком–то затерянном уголке Калифорнии среди гор и лесов и так хорошо изучил повадки своих единственных соседей - зверей и птиц, что уже не сомневался, что может точно перевести каждое их замечание. Звали его Джим Бейкер. По словам Джима Бейкера, иные животные не шибко грамотны, у них в ходу только самые простые слова; вы не услышите от них ни цветистых сравнений, ни каких–нибудь там риторических фигур; но есть и другие животные, которые обладают обширным лексиконом, настоящим даром слова, и объясняются они плавно и свободно. Они мастера потрепать языком и, зная за собой этот талант, не прочь им похвалиться. Бейкер уверял меня, что после долгих и тщательных наблюдений он пришел к выводу, что синие сойки - первые говоруны во всем пернатом и животном царстве.
- Синюю сойку не сравнить ни с какой другой тварью, - говаривал он, - у нее куда больше настроений и всяких там, понимаете ли, переживаний, чем у других тварей; и уж если сойка что переживает, она вам великолепно обо всем доложит - и не каким–нибудь суконным, корявым языком: она как пойдет тараторить - ну прямо будто по книжке чешет, - так и сыплет, так и сыплет этими разными метафорами. А уж запас слов у нее - дай бог всякому! Никогда вы не увидите, чтобы сойка запнулась, не нашла нужного выражения. С сойкой этого вообще не бывает! Слова из нее так и прут! А главное, скажу я вам, немало повидал я на споем веку, но ни одна птица, ни одна корова не говорит так чисто и грамотно, как сойка. Вы, может, скажете, что кошки говорят чисто? Насчет кошек это верно, но дайте только кошке разволноваться - кошки как начнут друг у друга ночью на крыше клочьями шерсть выдирать, тут у них такая пойдет грамматика - от нес прямо челюсти сводит. Кто этих дел не знает, думает, что это его с ихнего визгу мутит, а это не с визгу, а с их грамматики. А чтобы у сойки хромала грамматика - я сроду не слышал, разве только изредка; и то, если ей случится ляпнуть что несуразное, - она уж так совестится, ну прямо как человек: сразу оборвет и улетит.
Вы, может, скажете, что сойка – птица? Ну что ж, и некотором смысле она, пожалуй, птица, тем более у нее и перья, и опять же и в церковь она не ходит; но во всем остальном она такой же человек, как мы с вами. И я объясню вам - почему. У сойки такие же способности, инстинкты, такие же чувства и интересы, как у человека. У сойки нет ничего святого, как у любого конгрессмена. Сойка и соврет, сойка и украдет, сойка и обманет и продаст вас ни за грош; сойка четыре раза из пяти нарушит клятву. Сойке вы ни в жизнь не втолкуете, что есть такая штука, как священный долг. Опять же я скажу, сойка ругается похлеще любого джентльмена на приисках. Вы скажете, кошка ругается? Оно конечно, кошка ругается; но дайте сойке случай выложить все свои запасы - и куда там ваша кошка! Нет, уж вы мне, пожалуйста, про это не доказывайте, - я слишком разбираюсь в таких вещах. Опять же я скажу, по части ругани - ну самой обыкновенной, добротной, отборной ругани - сойка кого угодно переплюнет, будь то человек или сам господь бог. Да, сэр, сойка решительно ни в чем не уступит человеку. Сойка плачет, сойка смеется, сойка смущается, сойка рассуждает, строит планы и вступает в спор, сойка обожает сплетни и пересуды, сойка понимает шутку, - и она так же хорошо чувствует, что влипла и осталась и в дураках, как любой из нас, а может и лучше. Если сойка не человек, так нам с вами не об чем разговаривать, вот и все! Сейчас я вам расскажу одну достоверную историю про соек.
Глава III.
Рассказ Бейкера о синих сойках. - Язык соек. - Бревенчатый домик. - Попытка заполнить глазок в дощатой крыше. - Друзья призываются на помощь. - Великая загадка. - Открытие. - Удачная шутка.
Когда я только еще учился как следует понимать язык соек, произошел забавный случай. Семь лет назад последний обитатель этих мест, не считая меня, убрался отсюда. Вон его домишко, он так и пустует с тех пор: простой бревенчатый сруб с дощатой крышей; одна большая комната, ни потолка, ни как есть ничего между стропилами и полом. Ну так вот, как–то в воскресенье утречком сижу я перед своей хибарой, кот у меня на коленях, греюсь на солнышке, любуюсь на голубые горы, слушаю, как уныло шелестят листья на деревьях, и думаю про свою родину далеко в Штатах - что оттуда уже почитай тринадцать лет ничего не слышно, - как вдруг, гляжу, сойка села на крышу, держит в клюве желудь, а сама: "Здравствуйте, говорит, вот так сюрприз!" Как только она раскрыла рот, желудь, натурально, выпал и покатился вниз по крыше, а она - нуль внимания! - только и думает про свой сюрприз. А это был глазок в доске: сучок когда–то выпал, и осталась дырка. Сойка склонила головку набок, закрыла один глаз, а другим припала к отверстию, - ну в точности опоссум, когда он заглядывает в кувшин. Потом подняла вверх блестящие глазки, разочка два взмахнула крылышками - это у них, понимаете ли, означает восторг, - да и говорит: "Вроде бы дырка, и расположение подходящее. Пес меня возьми, если это не самая настоящая дырка!"
Она наклонила головку и заглянула в отверстие; потом вскинула глаза и глядит таково радостно, взмахнула уже и крылышками и хвостиком. "Нет, говорит, никакого обмана я не вижу! Ну, и повезло же мне! Знаменитая дырка!" Тут она спорхнула с крыши, достала свой желудь, взлетела с ним на крышу, бросила в дырку и только–только откинула головку с этакой блаженной улыбкой на лице, как вдруг на нее будто столбняк нашел - она так и замерла, прислушиваясь, и улыбка постепенно сползает с ее лица, как пар от дыханья с бритвы, а вместо улыбки - крайнее удивление.
"Что же я не слышала, как он упал?" - говорит сойка. Опять прилипла глазом к отверстию, смотрит долго–долго; потом подняла головку, покачала, перешла на ту сторону дырки, посмотрела еще разок с другого боку, покачала опять головой. На минуту задумалась, а затем как следует взялась за дело: ходит и ходит вокруг дырки, заглядывает в нее со всех направлений компасной стрелки - и все без толку. Тогда она присела поразмыслить на конек крыши; добрую минуту чесала лапкой в затылке и говорит: "Мне эту штуку не раскумекать, я вижу; уж очень, должно быть, глубокая дырка. Ну да некогда мне тут рассиживаться, надо дело делать; думаю, все будет в порядке, - во всяком случае рискну".
И опять она полетела за новым желудем; вернулась, бросила его в дырку и скорей–скорей смотреть, куда он денется, - но опоздала. С минуту не отрывалась от дырки, потом встала со вздохом: "Что за чертовщина, говорит, ничего я тут не пойму. Ну да ладно, попробую еще раз". Опять притащила желудь и прямо из себя выходит: старается подсмотреть, что с ним стало, - так нет же, какое там! "Ну, говорит, первый раз встречаю такую дырку; по–моему, это какая–то небывалая, новомодная дырка". И тут на нее нашло! Сперва она еще крепилась и только все бегала взад и вперед по коньку крыши, бормоча что–то под нос, но понемногу чувства у нее разыгрались, и она давай ругаться на чем свет стоит. Я еще не видел, чтобы птица так из себя выходила, а главное - совершенно попусту. Облегчив душу, она опять подходит к дырке, смотрит в нее с полминутки, а потом и говорит: "Ты, видать, длинная дырка, и глубокая дырка, и чертовски заковыристая дырка, но все равно: раз уж я взялась тебя заполнить, так черт меня побери, если я не добьюсь своего, хоть бы мне на это понадобилось сто лет!"
С тем она и улетела. Вы, верно, сроду не видели, чтобы птица так горы ворочала, как эта сойка. Она впряглась в работу, точно негр; и как она грузила желуди в дырку добрых два часа с половиной - это был, доложу я вам, прямо цирк, ничего занятнее я еще не видывал. Сойка уже не давала себе времени заглянуть в дырку, а просто швыряла туда желудь за желудем - кинет и айда за другим. Наконец бедняжка совсем выбилась из сил и уже не могла пошевелить крыльями. Возвращается она вконец усталая, вся в поту, точно кувшин с ледяной водой, роняет желудь в дырку и говорит: "Ну, теперь я тебя добила!" - и наклоняется посмотреть. Хотите верьте, хотите нет, в лице ни кровинки. "Я, говорит, натаскала в эту ненасытную прорву уймищу желудей - хватило бы на тридцать лет семью прокормить, но если я вижу хоть один из них, пусть меня сию же минуту ставят на полку в кунсткамере с полным пузом опилок".
Только и хватило у нее сил подползти к коньку крыши и прислониться к трубе. Но вот она очухалась и давай выражать свои чувства для облегчения души. Тут я сразу понял: то, что называется сквернословием у нас на приисках, это только, так сказать, робкие начатки, детский лепет.
Мимо пролетала другая сойка, услыхала, как наша акафисты читает, и остановилась узнать, в чем дело. Потерпевшая ей все рассказала. "А вон и дырка, говорит, не веришь, так сама погляди". Ну, кумушка поглядела, а потом и говорит: "Так сколько, говоришь, желудей ты туда натаскала?" - "Не меньше двух тонн", говорит страдалица. Вторая сойка опять пошла поглядеть в дырку. Видно, и ей это за диво показалось; она кликнула клич, и прилетели еще три сойки. Все они осмотрели дырку, все пожелали наново выслушать рассказ потерпевшей, а потом все принялись обсуждать его и высказали столько вздорных догадок, сколько их обычно высказывают люди, когда соберутся толпой.
Кликнули они других соек, потом еще и еще, пока не слетелся весь птичий околоток. Набралось их уже, пожалуй, с пять тысяч; и такой поднялся гомон, и спор, и галдеж, и брань, что и сказать невозможно. Каждой сойке давали приложиться глазом к дырке, и каждая выражала свое мнение, одно другого глупей. Мало того, сойки обследовали снаружи весь дом. Дверь стояла настежь, одна старенькая сойка присела на ручку и ненароком заглянула в помещение. Тут, конечно, все мигом раскрылось, загадки как не бывало: желуди валялись на полу, раскиданные по всей комнате. Тогда старушка захлопала крыльями и как начала вопить: "Сюда, кричит, сюда! Пусть меня повесят, если эта дуреха не вздумала набить желудями целый дом!" Сойки, вспорхнув синим облаком, всей стаей ринулись вниз; и как только каждая из них, дождавшись своей очереди, садилась на дверь и заглядывала в комнату - вся нелепость задачи, какую поставила себе сойка, становилась ей ясна, и она падала навзничь, захлебываясь от смеха, а на ее место садилась другая сойка - и с ней происходило то же самое.
Короче сказать, сударь, целый час сойки сидели на крыше и на деревьях и, обсуждая происшествие, грохотали совсем как люди. Так что не вкручивайте мне, будто сойка не понимает шуток, это уж позвольте мне знать. Да и насчет памяти тоже. Те сойки потом каждое лето приглашали к себе соек со всех Соединенных Штатов, и так подряд три года. Да и других птиц тоже. И все они понимали, в чем тут соль, кроме одной совы, она летала из Новой Шотландии к Йосемитской долине и на обратном пути завернула к нам. Так вот сова сказала, что не видит во всем этом ничего смешного. Правда, она и в Йосемите сильно разочаровалась.
Глава IV.
Студенческая жизнь. - Пять корпораций. - Пивной король.- Посещение лекций. - Огромные аудитории. - Сцены в Замковом парке. - Дамы–саморекламистки.
Летний семестр был в разгаре, и самую популярную фигуру и Гейдельберге и окрестностях являл гобой, естественно, студент. Большинство студентов, конечно, немцы, но немало здесь и приезжих из других стран. Они стекаются в Гейдельберг отовсюду, потому что учение стоит здесь недорого, да и жизнь тоже. Англо–американский клуб, куда входят английские и американские студенты, насчитывает двадцать пять членов, и ему есть откуда черпать пополнение.
Девять десятых гейдельбергских студентов не носят ни формы, ни кокард; и только одна десятая щеголяет в шапочках различных цветов и состоит в обществах, именуемых "корпорациями". Всех корпораций пять, и каждой присвоен свой цвет: различаются белые шапочки, синие шапочки, красные, желтые и зеленые. На пресловутых дуэлях дерутся только студенты–корпоранты. "Кнайпе"* тоже как будто монополия корпорантов. "Кнайпе" устраивается от случая к случаю - в ознаменование важного события, вроде выборов пивного короля. Это торжество празднуется очень просто: все пять корпорации собираются вечером и по сигналу приступают к питию из кружек вместимостью в целую пинту, причем пьют со всей возможной быстротой, и каждый кандидат ведет свой особый счет, обычно откладывая спичку после каждой выпитой кружки пива. Выборы происходят без проволочек. Когда кандидаты нагрузятся до положения риз, проводится подсчет спичек, и тот, кто успел пропустить наибольшее число кружек, провозглашается королем. Мне рассказывали, что последний пивной король, обязанный этой честью своим избирателям, вернее - своим личным способностям, осушил кружку семьдесят пять раз. Такого количества не удержит, конечно, ни один желудок, но при желании всегда можно создать вакуум, как хорошо знают лица, плававшие по морю.