Мы уже как будто дошли до возвращения господина Клетериана на родину? Да, он снова был на Балтийском побережье, с ним были его коммерческие дела, с ним был его сын, бесцеремонное, полное жизни маленькое существо, стоившее матери стольких страданий и легкого заболевания дыхательного горла. Что касается самой молодой женщины, то она осталась в "Эйнфриде", и советница Шпатц взяла на себя роль ее старшей подруги. Это, однако, не мешало супруге господина Клетериана находиться в добрых отношениях и с прочими пациентами, – например, с господином Шпинелем, который, ко всеобщему удивлению (ведь до сих пор он ни с одной живой душой не общался), сразу же стал с ней необычайно предупредителен и услужлив и с которым она не без удовольствия болтала в часы отдыха, предусмотренные строгим режимом дня.
Он приближался к ней с невероятной осторожностью и почтительностью и говорил не иначе как заботливо понизив голос, так что тугая на ухо советница Шпатц обычно не разбирала ни одного его слова. Ступая на носки своих больших ног, он подходил к креслу, в котором, с легкой улыбкой на лице, покоилась супруга господина Клетериана, останавливался в двух шагах от нее, причем одну ногу он отставлял назад, а туловищем подавался вперед, и говорил тихо, проникновенно, с некоторым усилием и слегка захлебываясь, готовый в любое мгновение удалиться, исчезнуть, лишь только малейший признак усталости или скуки промелькнет на ее лице. Но он не был ей в тягость; она приглашала его посидеть с ней и с советницей, обращалась к нему с каким-нибудь вопросом и затем, улыбаясь, с любопытством слушала его, потому что иногда он говорил такие занимательные и странные вещи, каких ей никогда еще не доводилось слышать.
– Почему вы, собственно, находитесь в "Эйнфриде", господин Шпинель? – спросила она. – Какой курс лечения вы здесь проходите?
– Лечения?.. Хожу на электризацию. Да нет, это сущие пустяки, не стоит о них и говорить. Я вам скажу, сударыня, почему я здесь нахожусь…
Ради здешнего стиля.
– Вот как, – сказала супруга господина Клетериана, подперев рукой подбородок, и повернулась к господину Шнниелю с преувеличенно заинтересованным видом; так подыгрывают ребенку, когда он собирается что-нибудь рассказать.
– Да, сударыня, "Эйнфрид" – это чистый ампир. Говорят, когда-то здесь бил замок, летняя резиденция. Это крыло – позднейшая пристройка, но главное здание сохранилось нетронутым. Иногда вдруг я чувствую, что никак не могу обойтись без ампира, временами он мне просто необходим, чтобы сохранить сносное самочувствие. Ведь так понятно, что среди мягкой и чрезмерно удобной мебели чувствуешь себя иначе, чем среди этих прямых линий столов, кресел и драпировок… Эта ясность и твердость, эта холодная, суровая простота, сударыня, поддерживают во мно собранность и достоинство, они внутренне очищают меня, восстанавливают мои душевные силы, возвышают нравственно, без сомнения…
– Да, это любопытно, – сказала она. – Впрочем, я наверное смогу это понять, если постараюсь.
Он отвечал, что не стоит стараться, и оба они рассмеялись. Советница Шпатц тоже рассмеялась и нашла, что все это любопытно, но она не сказала, что сможет это понять.
Гостиная в "Эйнфриде" была просторная и красивая. Высокая белая двустворчатая дверь обычно стояла распахнутой в бильярдную, где развлекались господа с непокорными ногами и другие пациенты. С другой стороны застекленная дверь открывала вид на широкую террасу и сад.
Сбоку от нее стояло пианино. Был здесь и обитый зеленым сукном ломберный стол, за которым генерал-диабетик и сщо несколько мужчин играли в вист. Дамы читали или занимались рукодельем. Комната отапливалась железной ночью, по уютнее всего было беседовать у изящного камина, где лежали поддельные угли, оклеенные полосками красноватой бумаги.
– Рано вы любито вставать, господин Шпинель, – сказала супруга господина Клетериана. – Мно случалось уже два или три раза видеть, как вы выходите из дому в половине восьмого утра.
– Я люблю рано вставать? Ах, вовсе нот, сударыня. Я, видите ли, рано встаю потому, что, собственно, люблю поспать.
– Ну, вам придется это пояснить мне, господин Шпинель.
Советница Шпатц тоже потребовала пояснения.
– Как вам сказать… если человек любит рано вставать, то ему, помоему, и незачем подниматься ранним утром. Совесть, сударыня… скверная это штука! Я и мно подобные, мы всю жизнь только о том и печемся, только тем и озабочены, чтобы обмануть свою совесть, чтобы ухитриться доставить ей хоть маленькую радость. Бесполезные мы существа, и и мне подобные, и, кроме редких хороших часов, мы всегда уязвлены и пришиблены сознанием собственной бесполезности. Мы презираем полезное, мы знаем, что оно безобразно и низко, и отстаиваем эту истину так, как отстаивают лишь насущно необходимые истины. И тем не менее мы вконец истерзаны муками совести. Мало того, вся наша внутренняя жизнь, наше мировоззрение, наша манера работать… таковы, что они воздействуют на наш организм самым нездоровым, самым губительным и разрушительным образом, и это еще ухудшает положенно. Тут-то и появляются на сцену всевозможные успокоительные средства, без которых мы бы просто но выдержали. Многие из нас, например, чувствуют потребность в упорядоченном, строго гигиеническом образе жизни. Ранний, немилосердно ранний подъем, холодная ванна, прогулка по снегу… Благодаря этому мы хоть немножко, хоть какой-нибудь час бываем довольны собой. А дай я себе волю, я бы, поверьте, полдня пролежал в постели. Если я рано встаю, то это, собственно, лицемерие.
– Нет, отчего же, господин Шпинель! Я нахожу, что это сила воли…
Не правда ли, госпожа советница?
Госпожа советница согласилась, что это сила воли.
– Лицемерие или сила воли, сударыня! Кому какое слово больше нравится. Я, право, на все смотрю настолько грустно, что…
– Вот именно. Ну, конечно же, вы слишком много грустите.
– Да, сударыня, мне часто бывает грустно.
…Дни стояли прекрасные. В ослепительной яркости морозного безветрия, в голубоватых тенях, ясные и чистые, белели земля, горы, дом и сад, и надо всем этим поднимался безоблачный свод нежно-голубого неба, в котором, казалось, пляшут мириады сверкающих пылинок и блестящих кристаллов. Супруга господина Клетериана чувствовала себя в эти дни сносно; жара у нее не было, она почти не кашляла и ела без особого отвращения. Целыми часами, как ей было предписано, сидела она на террасе в морозную солнечную погоду. Сидела среди снегов, закутанная в одеяла и меха, и с надеждой вдыхала чистый, ледяной воздух, полезный для ее дыхательного горла. Иногда она видела, как прохаживается по саду господин Шпинель, тоже тепло одетый, в меховых сапогах, придававших уже просто фантастические размеры его ногам. Он осторожно ступал по снегу, и в положении его рук была какая-то настороженность, какое-то застывшее изящество; подходя к террасе, он почтительно здоровался с госпожой Клетериан и поднимался на несколько ступенек, чтобы завязать разговор.
– Сегодня во время утренней прогулки я видел красивую женщину…
Боже мой, как она была красива! – говорил он, наклонив голову к плечу и растопырив руки.
– В самом деле, господин Шпинель? Опишите же мне ее!
– Нет, не могу. Если б я это сделал, я бы дал вам о ней неверное представление. Проходя мимо этой дамы, я едва успел окинуть ее взглядом, по-настоящему я ее не видел. Но смутной тени, мелькнувшей передо мной, было достаточно, чтобы разбудить мое воображение, и я унес с собою прекрасный образ… Боже, какой прекрасный!
Она засмеялась:
– Вы всегда так смотрите на красивых женщин, господин Шпинель?
– Да, сударыня; и это лучше, чем глазеть грубо и жизнежадно и уносить с собой воспоминание о несовершенной действительности.
– Жизнежадно… Вот так слово! Настоящее писательское слово, господин Шпинель! Но, знаете, оно мне запомнится. Я его немного понимаю, в нем есть что-то независимое и свободное, какое-то неуважение к жизни, хотя жизнь – это самая почтенная вещь на свете, это сама почтенность…
И мне становится ясно, что, кроме осязаемых вещей, существует нечто более нежное…
– Я знаю только одно лицо… – сказал он вдруг необычайно радостным и растроганным голосом, высоко подняв сжатые в кулаки руки и обнажив гнилые зубы в восторженной улыбке. – Я знаю только одно лицо, которое так благородно в жизни, что кощунственно было бы исправлять его воображением. Я бы глядел на него, я бы любовался им не отрываясь, не минутами, не часами, а всю жизнь, я бы весь растворился в нем и забыл все земное…
– Да, да, господин Шпинель. Но все же уши у фрейлейн фон Остерло немного торчат…
Он умолк и низко опустил голову. Когда он снова выпрямился, глаза его со смущеньем и болью глядели на маленькую, странную жилку, бледноголубое разветвление которой болезненно нарушало ясность почти прозрачного лба.
Чудак, поразительный чудак! Супруга господина Клетериана иногда .думала о нем, потому что у нее было много времени для раздумья. То ли перестала действовать перемена климата, то ли появилось какое-то новое вредное влияние, – но здоровье ее ухудшилось, состояние дыхательного горла оставляло желать лучшего, она чувствовала себя слабой, усталой, аппетит пропал, ее часто лихорадило; доктор Леандер самым решительным образом велел ей соблюдать полный покой и не волноваться. И вот, если ей не приходилось прилечь, то она сидела в обществе советницы Шпатц, молчала и, праздно положив рукоделье на колени, задумывалась.
Да, он заставлял ее задумываться, этот чудаковатый господин Шпинель, и странно – не столько о нем, сколько о себе самой; каким-то образом он вызвал в ней странное любопытство, неизвестный ей дотоле интерес к самой себе. Однажды, среди разговора, он сказал:
"Загадочное все-таки существо женщина… как это ни старо, все равно останавливаешься перед ним и только диву даешься. Вот перед тобой чудесное создание, нимфа, цветок благоуханный, не существо, а мечта.
И что же она делает? Идет и отдается ярмарочному силачу или мяснику.
Потом является под руку с ним или даже склонив голову на его плечо и глядит на всех с лукавой улыбкой, словно говоря: "Пожалуйста, удивляйтесь, ломайте себе головы!" Вот мы их себе и ломаем…"
К этим словам не раз возвращались мысли супруги господина Клетериана.
В другой раз, к удивлению советницы Шпатц, между ними произошел следующий разговор.
– Позвольте вас спросить, сударыня (может быть, это нескромно), как вас зовут, как, собственно, ваша фамилия?
– Вы же знаете, что моя фамилия Клетериан, господин Шпинель! – Гм… Это я знаю. Вернее – я это отрицаю. Я имею в виду вашу собственную, вашу девичью фамилию. Будьте справедливы, сударыня, и согласитесь, что тот, кто называет вас "госпожа Клетериан", заслуживает, чтобы его высекли.
Она так искренне рассмеялась, что голубая жилка до ужаса отчетливо выступила у нее над бровью, придав ее нежному и милому лицу напряженное, болезненное выражение.
– Смилуйтесь, господин Шпинель! Высечь! Да неужели "Клетериан" такая гадкая фамилия, по-вашему?
– Да, сударыня, я от всего сердца возненавидел эту фамилию, как только услышал ее. Она смешная, можно прийти в отчаяние от ее безобразия, и это просто варварство и подлость – в угоду обычаю называть вас по фамилии мужа.
– Ну, а Экхоф? Разве Экхоф красивее? Фамилия моего отца Экхоф!
– А, вот видите! Экхоф – это уже совсем другое дело! Даже один большой актер носил фамилию Экхоф. С этой фамилией я помирюсь. Вы упомянули только об отце. Разве ваша матушка…
– Да, моя мать умерла, когда я была еще маленькой.
– Ах, вот как. Расскажите же мне немного больше о себе, прошу вас.
Но если это вас утомляет, не надо. Тогда – лучше молчите, а я буду опять рассказывать вам о Париже, как в тот раз. Но вы могли бы говорить совсем тихо. Правда, если вы будете говорить шепотом, то от этого ваш рассказ станет только прекраснее… Вы родились в Бремене? – Этот вопрос он задал почти беззвучно, с благоговейным и значительным выражением, как будто Бремен – город, не имеющий себе равных, город неописуемых приключений и скрытых красот, родиться в котором – значит быть отмеченным таинственной благодатью.
– Да, представьте себе! – невольно сказала она. – Я из Бремена.
– Я был там однажды, – произнес он задумчиво.
– Боже мой, вы и там были? Вы, господин Шпинель, по-моему, видели все, от Туниса до Шпицбергена.
– Да, я был там однажды, – повторил он. – Всего несколько часов, вечером. Я помню старинную узкую улицу, над ее островерхими крышами косо и странно висела луна. Потом я был еще в погребке, где пахло вином и гнилью. Это такие волнующие воспоминания…
– В самом деле? Где же это могло быть? Да, я тоже родилась в таком вот сером доме с островерхой крышей, в старом купеческом доме с гулкими полами и побеленной галереей.
– Ваш батюшка, стало быть, купец? – спросил он, помедлив.
– Да. Но прежде всего он артист.
– А! А! В каком же роде?
– Он играет на скрипке… Но это мало что говорит. Важно, как он играет, господин Шпинель! При некоторых звуках у меня всегда навертывались на глаза жгучие слезы, каких у меня больше никог-да не бывало.
Вы не поверите…
– Я верю! Ах, верю ли я… Скажите мне, сударыня, семья ваша, конечно, старинная? Должно быть, уже не одно поколение жило, работало и ушло в лучший мир в этом сером доме с островерхой крышей?
– Да… Почему, собственно, вы об этом спрашиваете?
– Потому что часто случается, что род, в котором живут практические, бюргерские, трезвые традиции, к концу своих дней вновь преображает себя в искусстве.
– Разве?.. Да, что касается моего отца, то он, конечно, больше артист, чем многие другие, которые именуют себя артистами и живут своей славой.
А я только немного играю на рояле. Теперь они мне запретили играть, но тогда, дома, я еще играла. Отец и я, мы играли вдвоем… Да, я люблю вспоминать эти годы; особенно мне помнится сад, наш сад за домом, страшно запущенный, весь заросший, кругом облупившиеся, замшелые стены, но именно от этого он был такой очаровательный. Посредине сада, в плотном кольце сабельника, бил фонтан. Летом я, бывало, целые часы проводила там с подругами. Мы сидели на складных стульчиках вокруг фонтана.
– Как красиво! – сказал господин Шпинель, вздернув плечи. – Вы сидели и пели?
– Нет, чаще всего мы вязали.
– Все равно… всё равно…
– Да, мы рукодельничали и болтали, шесть моих подружек и я…
– Как красиво! Боже мой, подумать только, как красиво! – воскликнул господи" Шпинель, и лицо его исказилось.
– Да что в этом такого красивого, господин Шпинель?
– О, то, что шесть их было, кроме вас, что вы не входили в это число, а выделялись среди них, как королева… Вы были особо отмечены в кругу своих подруг. Маленькая золотая корона, невидимая, но полная значения, сияла у вас в волосах…
– Что за глупости, какая еще корона…
– Нет, она сияла незримо. Я бы увидел ее, я бы ясно увидел ее у вас в волосах, если бы, никем не замеченный, спрятался в зарослях в такой час…
– Один бог ведает, что бы вы увидели. Но вас там не было, зато мой теперешний муж – вот кто однажды вышел с отцом из кустарника. Боюсь, что они даже подслушивали нашу болтовню…
– Там, значит, вы и познакомились с вашим супругом, сударыня?
– Да, там я с ним и познакомилась, – сказала она громко и весело, и когда она улыбнулась, нежно-голубая жилка, как-то странно напрягшись, выступила у нее над бровью. – Он приехал к моему отцу по делам.
Наследующий день его пригласили отобедать у нас, а еще через три дня он попросил моей руки.
– Вот как? Все шло с такой необычайной быстротой?
– Да… то есть с этого момента все пошло уже немного медленней.
Отец, собственно, не собирался выдавать меня замуж, он выговорил себе довольно долгий срок на размышление. Ему хотелось, чтобы я осталась с ним, кроме того, у него были и другие соображения. Но…
– Но?..
– Но я этого хотела, – сказала она, улыбаясь, и снова бледно-голубая жилка придала ее милому лицу печальное и болезненное выражение.
– Ах, вы этого хотели.
– Да, и, как видите, я проявила достаточно твердую волю…
– Я вижу. Да.
– …так что отцу в конце концов пришлось уступить.
– И вы покинули его и его скрипку, покинули старый дом, заросший сад, фонтан и шестерых своих подруг и ушли с господином Клетерианом.
– И ушла… Ну и манера говорить у вас, господин Шпинель! Прямо библейская!.. Да, я все это покинула, потому что такова воля природы.
– Да, воля ее, видно, такова.
– И к тому же дело шло о моем счастье.
– Разумеется. И оно пришло, это счастье…
– Оно пришло в тот миг, господин Шпинель, когда мне в первый раз принесли маленького Антона, нашего маленького Антона, и он закричал во всю силу своих маленьких здоровых легких, милый наш здоровячек…
– Вы уже не первый раз говорите мне о здоровье вашего маленького Антона, сударыня. Он, должно быть, на редкость здоровый ребенок?
– Да. И он до смешного похож на моего мужа.
– А!.. Вот как, значит, все это было. И теперь вы уже не Экхоф, вы носите другую фамилию, у вас есть маленький здоровый Антон, и ваше дыхательное горло не совсем в порядке.
– Да… А в и необыкновенно загадочный человек, господин Шпинель, смею нас уверить…
– Накажи меня бог, если это не так! – сказала советница Шпатц, тоже, кстати сказать, сидевшая рядом.
Супруга господина Клетериапа не раз мысленно возвращалась к этому разговору. Несмотря на всю его незначительность, в нем таилось нечто дававшее пищу ее размышлениям о самой себе. И не в этом ли заключалось вредоносное влияние, которое сказывалось на ней? Слабость ее возрастала, у нее часто появлялся жар, тихое горение, коему она отдавалась спокойно и торжественно, проникаясь задумчивостью, жеманностью, самодовольством и немного обидой. Когда она не лежала в постели и господин Шпинель, с невероятной осторожностью ступая на носки своих огромных ног, подходил и замирал в двух шагах от нее, всем туловищем подавшись вперед; когда он говорил с ней почтительно приглушенным голосом, словно поднимал ее высоко вверх и бережно, в робком благоговении усаживал на облако, куда не проникнут резкие звуки, где ничем не напомнит о себе земля, – она вспоминала, каким тоном произносил свою обычную фразу господин Клетериан: "Осторожно, Габриэла, take care, мой ангел, не открывай рот!" Топ этот напоминал сильное и доброжелательное похлопывание но плечу. Но она сразу же гнала прочь это воспоминание, чтобы чувствовать приятную слабость и покоиться на облаке, которое предупредительно расстилал для нее господии Шпинель.
Однажды она без всякого повода вернулась к разговору относительно своего происхождения и юности.
– Значит, вы бы, господин Шпинель, – сказала она, – непременно увидели корону?
И хотя говорили они об этом недели две назад, он тотчас же понял, о чем идет речь, и взволнованно стал уверять ее, что тогда, у фонтана, где она сидела среди шести своих подруг, он непременно увидел бы, как сияет, как незримо сияет корона у нее в волосах.
Несколько дней спустя один из пациентов вежлива осведомился у нее, как поживает сейчас маленький Антон. Она бросила быстрый взгляд на господина Шпинеля, который был при этом, и со скучающим видом ответила:
– Благодарю вас; как же ему поживать? У него и у моего мужа дела хороши.