Вальпургиева ночь - Густав Майринк 3 стр.


Беспощадная ирония и не знающий снисхождения юмор Густава Майринка по отношению к офицерам и врачам вполне объясним: как иначе можно относиться к воителям-героям и мистагогам мудрого кентавра Хирона, превратившимся в профессиональных убийц и агентов смерти? Эти люди конкретизируют тенденции универсальной пародии и мрачной агрессивности современной человеческой психики. Атом – изначальный принцип целостности организма – ныне обозначает делимость до бесконечности, ураном назван один из лучших катализаторов распада субстанции души. Офицерское ханжество доходит до того, что эти люди объявляют себя "поборниками мирных решений конфликтов", а врачи проводят свои чудовищные вивисекции в атмосфере омерзительной "гуманности". Любопытный факт: их пристрастие к женскому полу не имеет границ и они бы с удовольствием постоянно занимались "обольщением", но увы – женщинам не надо учиться дисциплине и медицине, женщина – воплощение капризной учености.

Неудовлетворенность спровоцированных желаний полностью разрушает и без того дисгармоничную психосоматику. Люди в частности и мир вообще воспринимаются как нечто изначально враждебное и болезненное, требующее лечения, покорения, уничтожения ради светлого будущего здоровых, стерильных, живых автоматов, подчиняющихся дисциплине математического "Ничто" – ведь помноженные минусы обязаны выдать положительный результат. В романе "Вальпургиева ночь" сей процесс формулируется следующим образом: "Такие минусовые знаки, скопившиеся в течение многих лет, действуют как всасывающий вакуум в сферах невидимого. Потом этот вакуум вызывает кровожадный садистический знак плюс – смерч демонов, использующих человеческий мозг для войн, смертей и убийств…" Расширение "черной дыры" и есть начало космической Вальпургиевой ночи, когда "высшее становится низшим, а низшее высшим", когда мужчина становится женщиной, а женщина мужчиной, когда ритмическая пульсация солнечной пневмы превращается в "раз… два… три… четыре…" искусственно оживленной головы из рассказа "Экспонат". В такой ситуации солнце-сердце устраняется руками талантливых хирургов, заменяется часовым механизмом, и наконец появляется Он – часовых дел маэстро, Сатурн Сектор, вопрос, не требующий ответа. Стефан Грабинский – польский мастер черно-фантастической беллетристики – так излагает вопрос-ответ: "Не деформировал ли он чудо бесконечности в угоду математической абстракции, не рассек ли плавную, неразделимую волну жизни на безликие мертвые отрезки?" ("Сатурнин Сектор"). Плавная волна жизни, рождающая полет, поднимающая птиц! Нежное и голубое молоко девы (Васи-лид Валентин), снежная пена мгновения. "Время вырастает из мгновения, как полет птицы вырастает из робких, медленных и затем все более уверенных взмахов крыл", – сказал старый барон, герой "Белого доминиканца". Значит, надо жить мгновением, а не секундой, потому что "каждая секунда – это второй момент" (Новалис). Но мы живем в бескрылое время и ступаем, крадучись, в черном "пространстве без птиц" (Рембо), опутанные сатанинскими орхидеями, завороженные свинцовым стуком монет, которые катятся в черную дыру.

В рассказе "Растения доктора Синдереллы" египтолог, размышляя над таинственным значением бронзовой статуэтки, найденной им в Фивах, приходит к неожиданному выводу: если человек ничего не понимает, ему надо просто закрыть глаза, поднять руки и, подражая позе статуэтки, вызвать в сознании параноическую (от слова "para nоуа", т. е. "через разум") ситуацию бытия. Герой не подозревает, что имеет дело с бронзовой фигурой, изображающей древнеегипетскую царицу Каромама, которая ввела культ черной Хатор, "перевернувшей небо и создавшей религию черной земли" (Kircher A. Sphynks eguptae, 1671). Авантюра неофита кончается знакомством с подземной лабораторией доктора Синдереллы. Вот куда ведет "мрачный путь надежды" – путь имитации. Густав Майринк, в сущности, предупреждает нас, что думать надо не только головой, но, так сказать, всем телом, и прежде всего ногами. Если бы у неофита были умные ноги, они бы не ступили на столь опасную дорогу. Но "ум тела" предполагает "свободное дыхание костей", как писал М. Элиаде в работе "Кузнецы и алхимики". И только когда человек дышит всем телом, он начинает думать всем телом, а не только головой. И тогда начинается освобождение от змеиных мыслей, которые могут привести только… в кошмарный сад доктора Синдереллы, которого в принципе не существует, так как сей ученый – только фантом абстрактного мышления, отравленного черной Хатор, а его растения и его оранжерея – плоды больного воображения египтолога. Алхимия знает подобные сады и леса, где "…растения и деревья разрывают труп на много частей, дабы оставить Сатурну скелет. Потому и видны вьющиеся по стволу волосы, руки и ноги, превращенные в корявые сучья. Сотни мертвых глаз наблюдают за путником. Философы советуют держать в ладони янтарный крест" (Henckel I. F. Flora saturnizans, 1722). Янтарный крест философы вообще советуют носить с собой всегда, поскольку он предохраняет от вредного влияния Луны-Лунуса.

Великий немецкий поэт-экспрессионист Георг Гейм ничего не написал о вальпургиевой ночи, однако его стихотворения, посвященные луне, точнее говоря, лунусу (по-немецки луна мужского рода – der Mond), могут многому научить любого неофита. Лунус и есть главный врач, который проводит свои операции над людьми спящими. "Ледяной Лунус, словно опытный врач, глубоко вонзает скальпель в глубину их крови" ("Спящие"). И в другом стихотворении читаем: "Лунус обнимает их паучьей лапой… И губы сомнамбул снежно белеют от его поцелуя… Они танцуют… они содрогаются… Когда лунный поцелуй вздымает их мертвую кровь".

И тогда "они" превращаются в "лунных Пьеро", запертых в бутылке, в сумасшедших королей мира, в мертвые зеркала, в посвященных ордена "Азиатских братьев", головы которых "альбиносы" заключают в гипсовую скорлупу, которую не разгрызть даже щелкунчику. Кстати говоря, в рассказе "Альбинос" Густав Майринк разбирает одну из центральных онтологических проблем эзотеризма – так называемый "кальциноз", или "гипсование", черепа. Процесс затвердевания черепной коробки препятствует "дыханию костей", а также насыщению крови солнечной пневмой. Этот микрокосмический процесс соответствует макрокосмическому "гипсованию неба" (Рене Генон, "Царство количества и знаки времени"). В последнем случае имеется в виду практически полная непроницаемость неба для благотворного влияния божества. Таким образом, человечество отдано во власть инфернальной стихии сатанизма и "белых негров", о которых швейцарский путешественник Арман Гатти написал любопытный очерк в книге "Сангома", где изобразил неких "мулаху", обитающих в окрестностях гор Рувензори. Африканские колдуны, полагает Гатти, отдают пойманных белых женщин во власть обезьян-антропоидов, и "дети", рождающиеся от этого чудовищного соития, есть воплощение кровавого кошмара. Все это происходит с благословения бога Оби, упомянутого Майринком в рассказе "Мозг" (Gatty A. Sangoma, 1960). Появление "альбиноса" – белого негра – знаменует трагический конец рыцарского ордена "Азиатские братья", основанного в 1147 году Теофрастом де Монт-Олимпом. Когда в 1310 году был разгромлен орден тамплиеров, его восточные процептории стали местом обитания "Азиатских братьев". Рассказ Густава Майринка – еще одна зловещая пародия на посвящение, а также интересный документ касательно судьбы "запечатанного письма из Праги", которое маркиз Франсуа де Монтрезор – гроссмейстер ордена (конец XVI – начало XVII в.) – перед заточением в тюрьму послал своему брату в Прагу с наказом ни в коем случае и никогда оное письмо не распечатывать. Остается только гадать, знал ли Густав Май-ринк о том, что письмо кто-то распечатал, или все это лишь художественная фикция?

Почему же Тадеуш Флугбайль попал под колеса? И почему Отакар так и не стал "королем храма", то есть владыкой мира? И почему Поликсена, чье имя означачает "многочуждая", "чужая", так и не стала его истинной супругой? Эти и прочие вопросы лучше всего задавать актеру Зрцадло – мертвому зеркалу, которое в отличие от живого никогда не говорит, а есть по сути своей так называемый "осколок молчания в геологии тьмы" (Ф. Ницше, "Веселая наука"). Пингвины, как известно, умеют отлично плавать, но с полетом у них, мягко говоря, плоховато. У пингвина Тадеуша Флугбайля был шанс научиться летать, и шанс недурной: имеется в виду его беседа в "Зеленой лягушке" в милой компании Маньчжоу. Маленький зашифрованный секрет Густава Майринка: речь идет о Матджиои – его друге-ориенталисте Альбере де Пувурвилле. Здесь очень талантливое беллетристическое толкование некоторых пассажей из книги Матджиои "Метафизический путь" (Matgioi. La voie metaphysique, 1924). И Пингвин слушает и не верит чудовищным россказням Зрцадло, хотя Маньчжоу спокойно излагает "Песнь соловья" – стихотворение Джелалэддина Руми. Лейб-медик абсолютно слышит песню, но, так сказать, не видит ее, потому что "глазами слушать – тонкий дар любви".

Странные, очень странные фигуры: графиня, Поликсена, Отакар – шут гороховый, "бобовый король" сумасшедшего мира, в котором живут креатуры, называющие себя коротко "мы". Они безнадежны и потому не знают, что "вальпургиева ночь" переводится как "великая ночь очищения".

Мертвые белые птицы из романа Эдгара По "Приключения Артура Гордона Пима" летят к Южному полюсу, где восстает Белая Женщина, или абсолютная смерть. В рассказе Густава Майринка "Человек на бутылке" также рождаются птицы: "Черные птицы ужаса, правя свой полет бесшумными взмахами крыльев, пересекали праздничный зал – гигантские и невидимые". Они летят на север, дабы растерзать Гарфанга – эмблему Гипербореи. Таков закон черной фантастики.

Наша задача в жизни – понять язык птиц Густава Майринка. Первое слово в этом языке – АМЭЛЭН, что в переводе означает: любите луну.

Е. Головин

Глава 1
АКТЕР ЗРЦАДЛО

Лай.

Еще. И еще раз.

Потом немая тишина, словно пес вслушивался в ночь.

– Кажется, лаял Брок, – вырвалось у барона Константина Эльзенвангера, – наверное, пришел господин гофрат.

– Однако, душа моя, это еще не причина, чтобы гвалт поднимать, – сухо бросила графиня Заградка и, раздраженная столь неуместной за карточным столом несдержанностью барона, принялась еще быстрее тасовать колоду. Это была старуха с белоснежными кольцами локонов, острым орлиным носом; кустистые брови нависали над огромными неистовыми угольями глаз.

– А чем он, собственно, целыми днями занят? – спросил императорский лейб-медик Тадеуш Флугбайль, который в старомодном кружевном жабо, подпиравшем гладковыбритые морщинистые щеки, казался каким-то призрачным предком. Он сидел напротив графини, по-обезьяньи подтянув почти до подбородка свои невероятно длинные, тощие ноги.

Студенты с Градчан прозвали его Пингвином и всякий раз помирали со смеху, когда каждый день ровно в полдень он усаживался на замковом дворе в свои крытые дрожки – при этом верх приходилось сначала откидывать, дабы поместилась почти двухметровая фигура Пингвина, а потом снова аккуратно закрывать. Тот же сложный процесс повторялся в конце пути, когда карета, проехав сотню-другую метров, останавливалась перед трактиром "У Шнеля", где господин императорский лейб-медик по-птичьи проворно склевывал свой второй завтрак.

– Кого ты имеешь в виду? – спросил барон Эльзенвангер. – Брока или господина гофрата?

– Разумеется, господина гофрата. Что он делает целыми днями?

– Ничего особенного. Играет себе с детьми в сквере Хотека.

– Ну да, с "девочками", – уточнил Пингвин.

– Он – играет – с ихним – отродьем, – укоризненно отчеканила графиня каждое слово.

Оба господина пристыженно замолчали.

В парке снова залаяла собака. На этот раз глухо, почти завывая.

Отворилась темная, красного дерева дверь, украшенная пасторалью, и вошел господин гофрат Каспар Эдлер фон Ширндинг. Как всегда на партиях виста во дворце Эльзенвангера, на нем были узкие черные панталоны, несколько пухлую фигуру облегало светло-рыжее, дивное по своей мягкости сукно бидермейеровского сюртука.

Не проронив ни слова, он с проворством белки пробежал к креслу, положил свой цилиндр на ковер и церемонно склонился к руке графини.

– И что это он никак не угомонится? – задумчиво бормотал Пингвин.

– На сей раз господин лейб-медик имеет в виду Брока, – пояснила графиня Заградка, рассеянно взглянув на барона Эльзенвангера.

– Господин гофрат, у вас такой разгоряченный вид! Как бы вы у меня не простудились! – озабоченно запричитал барон, потом выдержал небольшую паузу и, опереточно модулируя голосом, прокаркал в темную соседнюю комнату – та вдруг как по волшебству осветилась: – Божена, Божена, Бо-жена-а, подавайте, prosim, ужин!

Общество прошествовало в обеденную залу и разместилось за большим столом.

Один Пингвин изумленно, словно видел впервые, загляделся на гобелен с изображением поединка Давида и Голиафа и все еще брел, спотыкаясь, вдоль стен, лаская рукой знатока роскошные округлости мебели времен Марии Терезии.

– А я был внизу! В "свете"! – выпалил фон Ширндинг, промокнув лоб гигантским красно-желтым платком. – Даже постригся там, – и он провел за воротником пальцем.

О стрижке гофрат упоминал каждые четыре месяца намекая на свои якобы неудержимо растущие волосы, и хотя все давно знали, что он носит парики – то с длинными локонами, а то коротко стриженные, – тем не менее каждую четверть года неизменный восторженный шепоток обегал присутствующих. Однако на этот раз восторга не случилось: общество было шокировано тем, где постригся господин гофрат.

– Что? Внизу? В "свете"? В Праге? Вы? – удивленно ходил кругами императорский лейб-медик Флугбайль.

Барон и графиня застыли с открытыми ртами:

– В "свете"! Внизу! В Праге!

– Но… но в таком случае вам пришлось переходить через мост! – выговорила наконец, заикаясь, графиня. – А если б он рухнул?!

– Рухнул?! Нет уж. Благодарю покорно! – сильно побледнев, крякнул барон Эльзенвангер и подошел к каминной нише; взяв полено (там еще с зимы осталась охапка дров), он плюнул на него трижды: – Тьфу, тьфу, тьфу! Чтоб не сглазить, – и бросил в холодный камин.

Божена – прислуга в дырявом фартуке, с платком на голове, босая, как это принято во всех старомодных патрицианских домах на Градчанах, – внесла роскошную

серебряную супницу.

– Гм! Суп из колбасок! – пробормотала графиня, удовлетворенно уронив лорнет. Свесившиеся в бульон пальцы слишком просторных для Божены гласированных перчаток она приняла за колбаски.

– Я там катался – на электрической конке, – захлебывался господин гофрат, все еще взбудораженный пережитым приключением.

Барон и графиня переглянулись: они начинали сомневаться в правдивости его слов. Лейб-медик по-прежнему сидел с каменным лицом.

– Последний раз я был внизу, в Праге, тридцать лет назад, – простонал барон Эльзенвангер и, качая головой, повязал салфетку; ее концы, торчащие из-за ушей, придали ему вид огромного страшного зайца-беляка. – В Тынском храме, на погребении брата.

– Никогда в жизни не спускалась в эту Прагу, – содрогнувшись от ужаса, призналась графиня Заград – ка, – да я бы, наверное, с ума сошла! Там, на Староместском рынке, они казнили моих предков!

– Ну, это было в Тридцатилетнюю войну, почтеннейшая, – попытался ее успокоить Пингвин. – Сколько воды утекло!

– Ах, оставьте – для меня это все равно что сегодня. Одним словом, проклятые пруссы! – Графиня рассеянно исследовала содержимое своей тарелки – кол-басок там не было; ошеломленная, она сверкнула лорнетом поверх стола – неужели господа уже все расхватали? Потом, снова впав в задумчивость, пробормотала: – Кровь, кровь. Как она брызжет, когда человеку отрубают голову! Неужели вам не было страшно, господин гофрат? – закончила она уже громко, повернувшись к Эдлеру фон Ширндингу. – Ну а если б там внизу, в этой Праге, вы попали в лапы пруссов?

– Пруссов? Да мы теперь с ними душа в душу!

– Вот как? Значит, война наконец кончилась! А впрочем, ничего странного, ведь Виндиш-Гретц им недавно снова всыпал.

– Нет, почтеннейшая, – доложил Пингвин, – мы с пруссаками – хотел сказать: с "ихними" пруссами – уже три года связаны союзом и… – ("Свя-за-ны!" – подчеркнул барон Эльзенвангер) – и плечом к плечу доблестно сражаемся против русских. Это… – Тут он предпочел промолчать, поймав на себе иронически-недоверчивую усмешку графини.

Разговор заглох, и в течение следующего получаса был слышен только стук ножей и вилок да тихое шлепанье босоногой Божены, вносившей новые блюда.

Барон Эльзенвангер вытер губы:

– Господа! А не перейти ли нам теперь к висту? Прошу вас в…

Глухой протяжный вой раздался вдруг в летней ночи парка.

– Пресвятая Дева – знамение! Смерть в доме! Пингвин, раздвинув тяжелые атласные портьеры, отворил застекленную дверь на веранду.

– Брок! Проклятая тварь. Куш! – донесся из парка голос какого-то слуги.

Поток лунного света пролился в залу, и пламя свечей хрустальной люстры затрепетало в холодном сквозняке, пропитанном запахом акаций.

По узкому, шириной с ладонь, карнизу высокой парковой стены, за которой глубоко внизу, по ту сторону Мольдау; спящая Прага выдыхала к звездам красноватую дымку, медленно и прямо, вытянув как слепой руки, шел человек; в тени ветвей, призрак, сотканный из лунного мерцанья, он, внезапно выходя на свет, казалось, свободно парил над мраком.

Императорский лейб-медик Флугбайль не верил своим глазам: не сон ли это? – однако яростный собачий лай немедленно подтвердил реальность происходящего: резкий крик, фигура на карнизе покачнулась и в следующее мгновение исчезла, будто унесенная неслышным порывом ветра.

Треск ломающегося кустарника решил последние сомнения лейб-медика – неизвестный упал куда-то в парк.

– Убийца, взломщик! Позвать сторожей! – завопил

Эдлер фон Ширндинг и вместе с графиней бросился к дверям.

Константин Эльзенвангер рухнул на колени и, зарывшись лицом в обивку кресла, зашептал "Отче наш"; меж его молитвенно сложенных ладоней все еще торчала жареная куриная ножка.

Назад Дальше