Пламя министрантских свечей едва заметными прозрачными овалами колебалось в неподвижном вечернем воздухе и тянуло за собой сквозь голубоватые облака торжественно раскачиваемых кадил тонкие черные нити чада.
Закат царил над городом, пылал пурпурными полосами над длинным мостом, струился – золото, обращенное в кровь, – рекой под его опорами.
Горел в тысячах окон – все дома были охвачены пламенем.
Студент неподвижно смотрел на эту панораму: сказанное старухой о Мольдау, волны которой однажды станут алыми от крови, вновь зазвучало в ушах; да еще эта торжественная роскошь, все ближе и ближе подползает она к нему по замковой лестнице… голова пошла кругом – да, именно так все должно быть при его короновании, если только суждено когда-нибудь исполниться безумному сну.
На минуту он закрыл глаза, чтобы не видеть рядом людей, ожидавших процессию: еще хоть на несколько секунд хотел оградить себя от трезвой действительности.
Потом повернулся и поспешил, пересекая замковый двор, чтобы другой, безлюдной дорогой вовремя успеть в Туншенский переулок.
Свернув за здание ландтага, он, к своему удивлению, увидел широкие ворота Вальдштейнского дворца распахнутыми.
Отакар прибавил шагу, чтобы хоть на миг заглянуть в сумрачный дворцовый сад со стенами, увитыми пышными зарослями плюща, а может, даже различить в глубине чудесные залы эпохи Ренессанса или исторический купальный грот. В детстве он однажды имел возможность осмотреть все это великолепие минувших времен, и. с тех пор сказочное переживание запечатлелось в его душе.
Лакеи, в отороченных серебром ливреях, с коротко подстриженными бакенбардами, молча вытащили на улицу чучело лошади, служившей когда-то Валленштейну.
Он узнал ее по багряной попоне и неподвижным желтым стеклянным глазам, которые, как он внезапно вспомнил, в детстве долго преследовали его по ночам, словно какое-то загадочное предзнаменование.
Сейчас конь стоял перед ним в лучах заходящего солнца; с привинченными к темно-зеленой доске копытами, он походил на гигантскую игрушку из его детских сновидений, брошенную посреди нынешнего бедного на фантазию времени, принявшего своими притупившимися чувствами эту самую ужасную из войн – войну механических демонов с людьми, по сравнению с которой все битвы Валленштейна выглядят дурацкими трактирными потасовками.
И снова – как недавно при виде процессии – холодок пробежал у него по спине: вот он, конь без всадника, кажется, только и ждет, чтобы новый повелитель смело взлетел в его седло. Неважно, что шерсть его съедена молью.
Один из лакеев ухмыльнулся: "Не соблаговолит ли господин маршал взойти на коня?" – и все в нем перевернулось, как будто к нему воззвал глас вершителя судеб.
И лакейская насмешка были здесь ни при чем. "Ты уже сейчас безумен, только не знаешь этого", – час тому назад сказала старуха, но разве тут же не прибавила: "В конце концов мир принадлежит безумным!"?
От дикого возбуждения сердце колотилось где-то под горлом, он стряхнул с себя оцепенение и устремился к Туншенскому переулку.
Старая графиня Заградка ненавидела солнце и май, с его ленивым, томным дыханием и празднично разряженными веселыми людьми. С наступлением весны она переезжала в маленький сумрачный дворец, когда-то принадлежавший ее сестре, покойной графине Моржине; в его комнаты никогда не проникал солнечный луч. Ее собственный дом, вблизи Страговского премонстрантского монастыря, на самой вершине города, в это время стоял с заколоченными ставнями.
Студент поднялся по узкой, выложенной кирпичом лестнице, прямо, без всякого вестибюля, впадавшей в чрезвычайно холодный, как-то сразу трезвящий проход, выложенный мраморной плиткой, – сюда выходили двери всех дворцовых покоев.
Бог весть откуда пошла легенда, будто в голом, похожем на участковый суд доме скрыт несметный клад и что в нем водятся призраки; скорее всего, это была просто выдумка какого-то шутника, хотевшего, быть может, еще резче подчеркнуть ту враждебность всему романтическому, которую, казалось, источал каждый камень этого здания.
Все мечты студента вмиг улетучились; он настолько отчетливо почувствовал себя безвестным нищим ничтожеством, что, прежде чем постучаться и войти, невольно шаркнул ногой перед дверью.
Трудно себе представить более неуютную комнату, чем та, в которой его ожидала, сидя в кресле, покрытом грубой серой материей, графиня Заградка; старый мейсенский камин, софа, комоды, кресла, венецианская люстра на сто свечей, бронзовые бюсты, рыцарские доспехи – все было, как на аукционе, обернуто серыми покрывалами, даже над бесчисленными миниатюрными портретами висели завесы из газа – "защита от мух"; студент вспомнил: именно так графиня однажды ответила ему, тогда еще совсем ребенку.
Или это ему приснилось? За много лет он не мог припомнить ни единой замеченной им здесь мухи.
И еще, с детства ему не давал покоя вопрос: что там, за мутными оконными стеклами, перед которыми обычно сидела старая дама? куда они выходят? во двор, в сад или на улицу? Проверить он не решался. Для этого необходимо было пройти мимо графини, уже одна эта мысль была для него невыносима.
Отакара всегда подавляло связанное с этой комнатой воспоминание – всякий раз, когда он входил сюда, оно словно отбрасывало его на много лет назад; то был его первый визит к графине, и он сразу почувствовал все свое существо зашитым в серую дерюгу – "защиту от мух", которых здесь не было спокон веку.
Единственным, что оставалось до некоторой степени неприкрытым, был висящий среди миниатюр портрет в натуральную величину; в сером ситце, укрывавшем его вместе с рамой, была прорезана прямоугольная дыра, и оттуда смотрело вислощекое лицо покойного мужа старой дамы, оберст-гофмаршала Заградки: голый, похожий на вишню череп и взирающие в пустоту водянисто-голубые рыбьи глаза.
Граф был человеком крайне жестоким и неумолимо твердым, глухим не только к страданиям других, но и к своим собственным; как-то, еще мальчишкой, граф забавы ради прибил свою ступню к половице большим железным гвоздем. Кто рассказал ему это, Отакар Вондрейк давно забыл, однако саму историю помнил.
Во дворце было великое множество кошек – сплошь старые, серые, вкрадчивые существа.
Часто студент видел их сразу с целую дюжину, серых и тихих, гулявших в проходе, как приглашенные на следствие свидетели, ожидающие вызова на допрос, – но никогда не входили они в комнаты, и если какая-нибудь по ошибке совала голову в дверной проем, то тот-час же отступала назад, как бы извиняясь, мол, она понимает, что еще не время для ее показаний…
Отношение графини Заградки к студенту было отмечено известной странностью.
Иногда на мгновение от нее исходило нечто трогательное, подобное нежной материнской любви – в следующую секунду его обдавало волной ледяного презрения, почти ненависти.
О природе этой странности он не догадывался, она, казалось, срослась со всем естеством ее, может быть являясь наследством древних богемских родов, привыкших в течение веков к смирению своих слуг.
Речь этих аристократов была начисто лишена какой-либо душевности – если таковая вообще в них была, – зато в ней всегда достаточно красноречиво проступало почти жестокое высокомерие, правда выражавшееся скорее в резком тоне обращений, чем в смысле самих слов. В день конфирмации Отакар должен был пропиликать графине на своей детской скрипочке богемскую народную песню "Andulko mй ditĕ jб vбs mбm rбd". Потом, no мере совершенства его игры, репертуар усложнялся – церковные и любовные песни, вплоть до Бетховенских сонат, но никогда, хорошо или плохо ему это удавалось, на лице крестной нельзя было заметить ни малейшего следа одобрения или недовольства.
И до сего дня он не знал, способна ли она оценивать его искусство.
Иногда собственными импровизациями Отакар пытался найти ход к ее сердцу, по колебаниям циркулировавшего меж ними тока стараясь уловить, какое впечатление вызывают у нее эти звуки: при незначительных ошибках прилив почти материнской нежности захлестывал его и жгла ненависть, когда высшее вдохновение водило его смычком.
Возможно, это было безграничное высокомерие ее крови, вспыхивавшее ненавистью в ответ на совершенство его игры, воспринимаемое как дерзкое посягательство на ее аристократические привилегии, возможно, это был инстинкт славянки, любящей лишь все слабое и несчастное, а возможно, просто случайность; однако так или иначе – непреодолимый барьер оставался между ни – ми. Очень скоро он уже не пытался устранить это препятствие, как не пытался подойти к мутному окну и заглянуть в него.
– Итак, начинайте, пан Вондрейк! – сказала графиня тем подчеркнуто сухим тоном, которым обращалась к Отакару всякий раз, когда он после немого вежливого поклона открывал футляр и брал в руки смычок.
Наверное, из-за контраста впечатлений: Вальдштейнский дворец и эта серая комната – дальше, чем когда-либо прежде, отброшенный в прошлое, он бессознательно заиграл глупую сентиментальную песенку своего конфирмационного периода: "Andulko me dite…"; с первых же тактов Отакар понял, что делает что-то не то, и испугался, однако графиня не выказала ни малейшего удивления – она вместе с портретом мужа созерцала пустоту.
Тогда он стал импровизировать на эту мелодию.
У него был дар отвлекаться от собственной игры, воспринимать ее как удивленный слушатель, словно музицировал не он сам, а кто-то другой – тот, кто находится в нем, не являясь при этом им самим, тот, о котором – кроме того, что он ведет смычком, – Отакар ничего не знал.
Тогда он странствовал чужими, виденными во сне краями, погружался во времена, навечно скрытые от человеческого взора, извлекал звенящие сокровища немыслимых глубин – пока не забывался настолько, что все вокруг исчезало и его вбирал вечно юный изменчивый мир, полный красок и звуков.
И вот мутные окна становятся прозрачными, за ними чудесное царство фей, кругом белые порхающие мотыльки – живой снегопад в середине лета, и он сам, пьяный от любви, идет бесконечными жасминовыми аллеями, крепко сжимая горячую руку прекрасной девушки в свадебном наряде, и вся его душа пропитана тончайшим ароматом ее кожи.
Потом серая завеса на портрете покойного гофмаршала рассыпалась потоком пепельных женских волос, потоком, падавшим из-под светлой соломенной шляпы с бледно-голубой лентой, – и на него смотрело темноглазое девичье лицо с припухлыми губами.
Но всякий раз, когда оживали эти черты, ставшие его истинным сердцем, тот, "другой", восставал в нем, словно по таинственному приказу, исходившему от нее, и его игра обретала сумрачный оттенок дикой, изощренной жестокости.
Ведущая в коридор дверь внезапно открылась, и в комнату тихо вошла юная девушка – та самая, о которой только что грезил Отакар.
Ее лицо удивительно походило на один портрет во дворце барона Эльзенвангера – портрет пепельной дамы эпохи рококо, – такое же юное и прекрасное; компания кошек сунулась было вслед за ней, но тут же деликатно ретировалась.
Студент смотрел на нее так спокойно и безмятежно, словно она все это время находилась здесь, в комнате, – чему же тут удивляться, ведь она попросту вышла из его видений и теперь стоит перед ним!
Он играл и играл. Заблудившись в лабиринтах грез, позабыв обо всем на свете, он видел себя вместе с ней. Они стоят в глубоком сумраке склепа базилики Св. Георгия. Мерцание свечи, которую держит монах, освещает вырубленную почти в человеческий рост статую из черного мрамора: полуистлевший женский труп в лохмотьях; под ребрами, в отвратительно растерзанном чреве, вместо ребенка кольцами свернулась змея с мерзкой, плоской треугольной головкой.
И звуки скрипки вдруг стали словами, которые монах в базилике Св. Георгия ежедневно, как литанию, монотонно и призрачно, произносит перед каждым посетителем склепа:
"Много сотен лет тому назад был в Праге некий ваятель, живший со своей возлюбленной в преступной связи. И когда он увидел ее беременной, то перестал ей доверять, убежденный, что она обманывала его с другим. И он задушил ее и сбросил вниз в Олений ров. Там ее жрали черви, а когда останки нашли, то напали на след убийцы и заперли его вместе с трупом в склепе и, прежде чем колесовать, заставили во искупление своего греха вырубить в камне ее образ".
Отакар вздрогнул, и его пальцы замерли на грифе; он пришел в себя и вдруг увидал стоявшую за креслом старой графини юную девушку: улыбаясь, она смотрела на него.
Утратив всякую способность двигаться, он окаменел со смычком на струнах.
Графиня Заградка медленно оборотилась, навела лорнет на него:
– Продолжай, Отакар; это всего лишь моя племянница. А ты не мешай ему, Поликсена.
Студент не шевелился, и только рука, соскользнув, вяло повисла в сердечной судороге.
С минуту в комнате царила полная тишина,
– Почему он не продолжает? – гневно вопросила графиня.
Отакар напрягся, пытаясь унять дрожь в руках, – и вот скрипка тихо и робко всхлипнула:
Andulko mé ditĕ
já vás
mám rád.
Воркующий смех девушки заставил мелодию быстро замолкнуть.
– Скажите-ка нам лучше, господин Отакар, что за чудесную мелодию вы играли перед тем? Какую-то фантазию? При этом… – Поликсена, опустив глаза и задумчиво теребя бахрому кресла, отделила каждое слово многозначительной паузой, – при этом я – совершенно ясно – представляла – склеп – в базилике Святого Георгия, – господин – господин Отакар.
Старая графиня едва заметно вздрогнула: было нечто настораживающее в тоне, каким Поликсена произнесла его имя.
Студент, смешавшись, пробормотал какие-то конфузливые слова; единственное, что он сейчас видел, – это две пары глаз, неподвижно устремленных на него: одни жгли его мозг своей всепожирающей страстью, другие, пронизывающие, острые как ланцет, излучали недоверие и смертельную ненависть. Он не знал, в которые из них должен смотреть, опасаясь оскорбить одну и выдать свои чувства другой.
"Играть! Только играть! Сейчас же, немедленно!" – кричало в нем. Он резко вскинул смычок…
Холодный пот проступил у него на лбу. Ради Бога, только не снова эту проклятую "Андульку"! К своему ужасу он почувствовал с первых же взмахов смычка, что неизбежно вернется к той же песне, у него потемнело в глазах, как вдруг снаружи, из переулка, на помощь пришли звуки одинокой шарманки, и он с какой-то бессознательной, лихорадочной поспешностью пристроился к избитому мотиву:
Девочки бледной печален конец:
не суждено ей идти под венец.
Даже бродяги-матросы
любят румяные розы.
Золото яркое – тусклый свинец…
Дальше этого не пошло: ненависть, брызнувшая от графини Заградки, почти выбила скрипку из его рук.
Сквозь застлавшую глаза туманную пелену он еще видел, как Поликсена скользнула к стоящим у дверей часам, отдернула завесу и перевела стрелку на цифру VIII. Это, конечно, означало час свидания, но его ликование тут же заледенело от страха: неужели графиня все поняла?
Ее длинные, высохшие старческие пальцы нервно рылись в вязаном кошельке; он следил за ними, предчувствуя: сейчас, сейчас она что-то сделает, что-то невыразимо унизительное для него, что-то настолько страшное, о чем невозможно даже помыслить.
– Вы нам – сегодня – прелестно – играли, господин – Вондрейк, – слово за словом процедила графиня, потом извлекла из кошелька две мятые бумажки и протянула ему: – Вот вам – на чай. И купите себе, пожалуйста, к следующему разу пару панталон. Поновее, ваши уже совсем сальные.
Студент почувствовал, как от беспредельного стыда остановилось сердце.
"Надо взять деньги", – была его последняя ясная мысль – он не хотел выдавать себя; комната слилась в одну серую массу: Поликсена, часы, лицо покойного гофмаршала, доспехи, кресло – лишь мутные окна по-прежнему смотрели на него белесыми ухмылявшимися прямоугольниками. Он понял: графиня накинула на него свое серое покрывало – "защиту от мух", – от которого ему теперь вовек не избавиться…
И вот он стоял уже на улице, недоумевая, как это ему удалось сойти по лестнице. А был ли он вообще когда-нибудь наверху, в той комнате? Однако боль от глубокой, сокровенной раны тут же обожгла его, подсказав: да, он там, конечно, был. Вот и деньги, все еще зажаты в кулаке.
Он рассеянно сунул их в карман.
Итак, Поликсена должна прийти в восемь – он слышал, как на башне пробило четверть; тут на него залаяла собака, это было как удар хлыста: значит, он в самом деле выглядит до того обшарпанным, что на него уже лают собаки?
Отакар сжал губы, словно от этого могли умолкнуть его мысли, и нетвердым шагом направился домой.
На ближайшем углу остановился, покачиваясь. "Нет, только не домой, прочь, прочь, подальше от Праги, – его сжигал стыд, – а самое лучшее – в воду!" Со свойственной юности поспешностью приняв это решение, он хотел было бежать вниз к Мольдау, но в этот момент тот, "другой", словно парализовал его ноги, давая понять, что самоубийством Отакар предает Поликсену, однако при этом коварно умолчал об истинной подоплеке своего вмешательства – о неистовой жажде жизни.
"Боже, о Боже, как я теперь посмотрю ей в глаза! – все в Отакаре кричало от боли. – Нет, нет, она не придет, – пытался он себя успокоить, – она, конечно, не захочет прийти, все уже в прошлом!" Но от этого боль впилась еще яростней: если она не придет, никогда больше не придет, то как жить дальше!
Он вошел через полосатые ворота во двор Далиборки, прекрасно сознавая, что весь следующий час будет страшной бесконечной пыткой, отсчетом минут: придет Поликсена – и он от стыда провалится сквозь землю, не придет – тогда… тогда эта ночь станет для него ночью безумия.
Он с ужасом посмотрел на "Башню голода", которая выглядывала из Оленьего рва, возвышаясь концом своей белой шапки над полуразвалившейся стеной; сколько уже жертв сошло с ума в ее каменном чреве, но все еще не насытился Молох, и вот, спустя столетие мертвого сна, она вновь проснулась.
Сейчас, как в детстве, он снова увидел в ней творение отнюдь не человеческих рук – нет, это было гранитное чудовище с ненасытной утробой, которая могла переварить мясо и кровь, подобно желудкам бродячих ночных хищников. Башня состояла из трех этажей, соединялись они только отверстием, пробитым в середине каждого этажа; эта шахта, подобно пищеводу, пронизывала всю башню – от глотки до желудка. В прежние времена в верхнем этаже осужденные год за годом медленно пережевывались в жутком сумраке до тех пор, пока их не спускали на веревках в среднее пространство, к последней кружке воды и последнему куску хлеба. Здесь они умирали голодной смертью, если только раньше не сходили с ума от поднимавшегося из глубины смрада и сами не бросались вниз на истлевшие трупы своих предшественников…