V
В моей жизни было всего очень много, но особенно оригинальности и неожиданности. Начну с того, что так учиться, как я обучался, – я думаю, едва ли кому другому из образованных людей трафилось. А и с тем, однако, я все-таки еще в люди вышел, и заметьте, должность какую сразу получил, и судил, и допрашивал, и немалую пользу принес, и жил бы до века, если бы не романс: "И, может быть, мечты мои безумны!.." Ах, слушайте, ведь я учился всем наукам в архиерейском хоре! Помилуйте-с! А как я оттуда прямо на цивильную должность попал – это тоже замечательно, но только непременно надо вам немножко знать, как у нас лежит наше село Перегуды, ибо иначе вы никак не поймете того, что придет о моем отце, о рыбе налиме и о благодетеле моем архиерее, и как я до него пристал, а он меня устроил.
Оно, то есть село наше, видите, совершенно как в романах пишут, раскинуто в прекрасно живописной местности, где соединялись, чи свивались, две реки, обе недостойные упоминания по их неспособности к судоходству. И есть у нас в Перегудах все, что красит всеми любимую страну Малороссию: есть сады, есть ставы, есть тополи, и белые хаты, и бравые паробки и чернобрыви дiвчата. И всего люду там теперь наплодилось более чем три тысячи душ, порассеянных в беленьких хатках. Про нашу Малороссию всё это уже много раз описывали такие великие паны, как Гоголь, и Основьяненко, и Дзюбатый, после которых мне уже нечего и соваться вам рассказывать. Особенности же, какие были у нас в Перегудах, состояли в том, что у нас в одном селении да благодаря бога было аж одиннадцать помещиков, и по них одиннадцать панских усадьб, и все-то домики по большей части были зворочены окнами на большой пруд, в котором летней порою перегудинские паны, дай им боже здоровья, купались, и оттого и происходили совместно удовольствия и неприятности, ибо скрытую полотном купальню учредил оный воспитанник пансиона Галушки, Дмитрий – як его долее звать – чи шо Афанасьевич, потому что у них после отъезда в Митаву их законной жены были постоянно доброзрачные экономки, а потому Дмитрий Афанасьевич, имея ревнивые чувства, не желали, щобы иные люди на сих дам взирали. Господи мой! як бы то им что-либо от очей подiется! Ну, а все прочие перегудинские паны на такие вытребенки не тратились, а купались себе прямо с бережка, где сходить лучше, и не закрывались, ибо что в том за секрет, кто с чем сотворен от господа. Се же и есть в том тайна господня творения, разделяюща мужский пол и женский, а человеку нечего над тем удивляться и умствовать, ибо недаром мудрейший глаголет в Екклезиасте:
"Не мудрися излише, да некогда изумишися". И точно, были у нас такие паны и пани, что, бывало, как разденутся и начнут входить в воду, то лучше на них не взирай, да не изумишися. Но наши того и не боялись, а иньшие даже и нарочито друг другу такое делали, что если один с гостями на балкон выйде, то другий, который им недоволен, стоит напротив голый, а если на него не смотрят, то крикнет: "Кланяйтесь бабушке и поцелуйте ручку".
Перегуды и Перегудовпы – вci народ терпкий, и исключение составлял один я, ибо я, говорю вам, в воспитании своем в архиерейском хоре получил особое приуготовление.
Теперь, вот позвольте, сейчас будет вам сказ о моем воспитании, про какое вы, наверно, никогда и не чуяли, а теперь враз всё узнаете, как оно состоялось, – и главное, совсем неожиданно и, заметьте, совсем с неподходящего повода – из-за налима.
VI
Только вы извините, что я и это вам начну опять с мирных и премирных времен моего пресчастливейшего детства, когда я находился при моей матери и всюду ее сопровождал по хозяйству, ел сладкие пенки с варенья, которое она наисмачнейше варила, и вязал под ее надзором для себя чулки и перчатки, и тогда мне казалось, что мне больше ничего и не надо, никакого богатства, ни знатности и никаких посторонних благополучий и велелепий. Думал, что и просить у бога чего-либо грех, иначе как "исполняй еси господи наше всяко животное благоволение", о коем сказано в молитве по трапезе. И вправду, – пожалуйте, – кажется, если человек сыт, и ему тепло, и он может иметь добрую компанию, ну, то чего ему еще и требовать! Разумеется, есть неблагодарные и злонравные, коим все мало, ну так у нас таких не было. Маменька моя, впрочем, была не из перегудинских, но а все-таки тоже хорошенького дворянского рода, а по бедности вела жизнь очень просто. Папеньку она очень любила, да и нельзя было его не любить, потому что папенька мой был очень молодец. Совсем был не такой, как я! Уг-гу! Где же таки: нэма що и сравнивать. Я какой-то коцубатый да присадковатый, а он был что высокая тополя. И чином он тоже был майор и вышел в отставку за ранами с пенсией, которую ему и выдавали по семи рублей в месяц из казначейства. Без этого нам бы, может быть, и очень бы туго было, как и другим Перегуденкам, но с пенсией мы жили добре, и мамаша всегда, бывало, мне говорили:
– Эй, Оноприйку! Шануй своего отца, бо ты видишь, как мы за его кровь сколько получаем и можем чай пить, когда у других и к мяте сахару нет. – Так мы и жили во всякой богу благодарности, и как родители мои были набожные, то и я был отведен материю моею в семилетнем возрасте на дух к попу! А поп у нас тогда был Маркел, Прокопов зять, – бо Прокоп помер, – и был той Маркел страшенный хозяин и превеликий хитрец, и он с предумыслом спросил у меня:
– Чи не крав ли ты, хлопче, огурки або кавуны на баштани?
А як мати учила меня отвечать по правде, то я ему и ответил:
– А то як же, батюшко! – крав.
Он кажет:
– Молодец!.. Бог простит: се дiло ребячье. – А потом вспомнил и то спросил – А не крав ли ты часом тоже и на моей бакшi?
А я отвечаю:
– А то как же, батюшко: крав с другими хлопцами и на вашей.
А он тогда взял меня сразу за чуб и так натряс до самого до полу, что я тiм только и избавился, що ткнул его под епитрахиль в. брюхо, и насилу от него вырвался и со слезами жаловался на то своему отцу с матерью. Отец хотел за это попа бить, но когда они сошлися, то заместо бою между ними настало самое "животное благоволение". Повод к сему был тот, что в это самое время настал у нас новый архиерей, который был отцу моему по школе товарищ, и собирался он церкви объезжать. А отец взял да Маркелу попу тем и похвастался и сказал ему:
– Хоть и очень тебя изобью, но ничего не боюсь – тебе зелено будет молчать против меня. А то и места лишишься.
Вот поп Маркел как это почуял, так и говорит отцу:
– Вот чисто все, и видать, что напрасно мы ссоримся. Если так, то хотите бьете, а хотите милуете, но я ничего противного не хочу, а если вы с нашим архиереем знакомы, то пусть от сего нам обоим добро выйдет.
Отец ему отвечает:
– Изъясни, что же такое! А архиерея я отлично знаю: мы с ним в бурсе рядом спали и вместе ходили кавуны красть.
А поп потянул рукою себя по бороде и отвечает:
– Извольте же вам за это получения: вот вам первое, что извольте получить, – это на чепан сукна и фунт грецкого мыла супруге на смятченье кожи.
И подает и сукно и мыло.
А отец ему отвечает, что "что же это, ты подаешь, не объяснив, в чем твое угождение, а думаешь уже, как бы с мылом под меня подплынуть! Так и все вы, духовные, такие хитрые; но я еще не забыл, как твой тесть моего дiда волю над его гробом с амвони выкликал; а может быть, все это только враки были, за то що он хотел выпхать из Перегудов жидов, а потом, когда уже жидов не стало, то он начал сам давать гроши на проценты, а ныне и ты тому же последовал".
Маркел говорит:
– Вот про сие и речь.
А отец говорит:
– Да що там за рiчь! Нэма про що и казать cpaм! Жид брал только по одному проценту на месяц, а вы берете дороже жидовского. Се, братку, не мылом пахнет!
– Ну, а если не мылом, – отвечал Маркел, – то я подарю вам еще большого глинистого, индюха. Що тогда буде? – вопросил поп.
– И индюх не поможет.
– А если еще с ним разом и две индюшки?
– Я глинистого пера птицы не отвергаю, потому что она мне ко двору, как и теля светлой шерсти тоже, но все же правда дороже, что ты разоритель.
– Ну, хорошо! Пусть вам и буде правда всего дороже. Делать нечего: я вам прибавлю еще и теля, Владейте, бог с вами: из него скоро будет добра коровка!
– Ну, это когда она еще вырастет!
– А нет… не говорите так: вырастет и будет очень добра коровка!
– Да когда? Сколько этого ждать! Да и как будет ее молоко пить, когда вспомянешь, что это не за одну правду, а и за детскую кровь узял.
– От далась-таки вам еще эта детская кровь; да еще та самая, которой и не было!
– Ба! Як же то ее не было! Вы же трясли за чуб моего сына! Это на духу и не полагается.
– Эко там велико дело, що я подрав на духу хлопца за чуб за то, що он у меня кавуны крал: он с того растет, а вам от коровки молоко пить будет.
Но отец сказал:
– Это нельзя.
– Почему нельзя?
– А вы разве не читали у Патриаршем завете, что по продаже Иосифа не все его братья проели деньги, а купили себе да женам сапоги из свинячьей кожи, щобы не есть цену крови, а попирать ее.
– Ну, да понимаю уже, понимаю. Еще и попирать что-то хотите. Ну так будет вам и попирать – нехай будет по-вашему: я вам прибавлю еще подсвинка со всей его кожею, но только предупреждаю вас, что от того, что вы меня не защитите от всенародного озлобления, вам никакой пользы не прибудется; а как защитите, то все, что я вам пообещался, – все ваше будет.
Тогда отец сказал ему:
– Ну, иди и веди ко мне и индюха, и теля, и подсвинка – бог даст, я за тебя постараюся. А все расходы на твой счет.
Поп повеселел. Что уже там расходы! И стал он просить отца, чтобы только припомнил и рассказал ему: что такое архиерей особенно уважал в прежней жизни?
А отец его попнхнул рукою в брюхо и говорит:
– Эге! Поди-ка ты шельма какой! Так я тебе это и скажу! Мало ли что мы тогда с ним любили в оные молодецкие годы, так ведь в теперешнем его звании не все то и годится.
– Ну, а в пищепитании?
– В пищепитании он, как и вообще духовные, выше всего обожал зажаренную поросячью шкурку, но и сей вкус, без сомнений, он ныне был должен оставить. А ты не будь-ка ленив, да слетай в город и разузнай о нынешнем его расположении от костыльника.
Поп Маркел живо слетал и, возвратясь, сказал: "Ныне владыка всему предпочитает уху из разгневанного налима". И для того сейчас же положили разыскать и приобресть налима, и привезть его живого, и, повязав его дратвою за жабры, пустить его гулять в пруд, и так воспитывать, пока владыка приедет, и тогда налима вытащить на сушу, и принесть его в корыте, и огорчать его постепенно розгами; а когда он рассердится как нельзя более и печень ему вспухнет, тогда убить его и изварить уху.
Архиерею же папаша написал письмо на большом листе, но с небольшою вежливостью, потому что такой уже у него был военный характер. Прописано было в коротком шутливом тоне приветствие и приглашение, что когда он приедет к нам в Перегуды, то чтобы не позабыл, что тут живет его старый камрад, "с которым их в одной степени в бурсе палями бито и за виски драно". А в закончении письма стояла просьба: "не пренебречь нашим хлебом-солью и заезжать к нам кушать уху из печеней разгневанного налима".
Но, – пожалуйте, – какие же из этого последовали последствия!
VII
Доставить отцово письмо в дом ко владыке покусился сам поп Маркел, ибо в тогдашние времена по почте писать к особам считалось невежливо, а притом поп желал разузнать еще что-либо полезное, и точно – когда он вернулся, то привез премного назидательного. Удивительно, что он там в короткое время успел повидаться со многими лицами архиерейского штата, и многих из них сумел угостить, и, угощая, все расспрашивал об архиерее и вывел, что он человек высркрпросвещенного ума, но весьма оляповатый, что вполне подтверждалось и его ответом, который похож был на резолюцию и был надписан на собственном отцовом письме, а все содержание надписи было такое: "Изрядно: готовься – приеду".
Тогда началась чудосия, ибо гордый своим майорством отец мой отнюдь не был доволен этою оляпкою и сейчас же пустил при всех на воздух казацкое слово и надписал на письме: "Не буду готовиться – не езди", и послал лист назад, даже незапечатанный; но архиерей по доброте и благоразумию действительно был достоин своего великолепия, ибо он ни за что не рассердился, а в свою очередь оборотил письмо с новым надписанием: "Не ожесточайся! Сказал, буду – и буду"
Тут папаша, – пожалуйте, – даже растрогался и, хлопнув письмом по столу, воскликнул:
– Сто чертей с дьяволом! Ей-богу, он еще славный малый!
И отец велел маменьке подать себе большой келих вина и, выпив, сказал: "се за доброго товарища!", и потом сказал матери приуготовлять сливные смоквы, а попу Маркелу наказал добывать налима. И все сие во благовремение было исполнено. Отец Маркел привез в бочке весьма превеликую рыбу, которую они только за помощью станового насилу отняли у жида, ожидавшего к себе благословенного цадика, и как только к нам оная рыба была доставлена, то сейчас же поведено было прислужавшей у нас бабе Сидонии, щобы она спряла из овечьей волны крепкую шворку, и потом отец Маркел и мой родитель привязали ею налима под жабры и пустили его плавать в чистый ставок; а другой конец шворки привязали к надбережной вербе и сказали людям, чтобы сией рыбы никто красть не осмеливался, ибо она уже посвяченная и "дожидается архиерея". И что бы вы еще к тому вздумали: як все на то отвечали?
А отвечали вот как: "О, боже с ней! Кто же ее станет красти!" А меж тем взяли и украли… И когда еще украли-то? – под самый тот день, когда архиерей предначертал вступить к нам в Перегуды. Ой, да и что же было переполоху-то! Ой, ой, мой господи! И теперь как об этом вспомнишь, то будто мурашки по тiлу забiгают… Ей-богу!
А вот вы же сейчас увидите, как при всем этом затруднении обошлись и что от того в рассуждении меня вышло.
VIII
Преудивительная история с покражей налима обнаружилась так, что хотели его вьгтягти, щоб уже начать огорчать его розгами, аж вдруг шворка, на которой он ходил, так пуста и телепнулась, бо она оказалась оборванною, и ни по чему нельзя было узнать, кто украл налима, потому что у нас насчет этого были преловкне хлопцы, которые в рассуждении съестного были воры превосходнейшие и самого бога мало боялись, а не только архиерея. Но поелику времени до приготовления угощения оставалось уже очень мало, то следствие и розыск о виновных в злодейском похищении оной наисмачнейшей рыбы были оставлены, а сейчас же в пруд был закинут невод, и оным, по счастию, извлечена довольно великая щука, которую родителями моими и предположено было изготовить "по-жидовски", с шафраном и изюмом, – ибо, по воспоминаниям отца моего, архиерей ранее любил тоже и это.
Но что было неожиданностию, это то, что по осмотре церкви архиереем его немедленно запросил до себя откушать другий наш помещик, Финогей Иванович, которого отец мой весьма не любил за его наглости, и он тут вскочил в церкви на солею, враг его ведает, в каком-то на присвоенном ему мундире, и, схопив владыку за благословенную десницу, возгласил как бы от Писания: "Жив господь и жива душа твоя, аще оставлю тебя". И так смело держал и влек за собою архиерея, что тот ему сказал: "Да отойди ты прочь от меня! – чего причiпився!" и затем еще якось его пугнул, но, однако, поехал к нему обедать, а наш обед, хотя и без налима, но хорошо изготовленный, оставался в пренебрежении, и отец за это страшно рассвирепел и послал в дом к Финогею Ивановичу спросить архиерея: что это значит? А архиерей ответил: "Пусть ожидает".
И, пообедав у Финогея Ивановича, владыка вышел садиться, но поехал опять не до нас, а до Алены Яковлевны, которая тож на него прихопилася, як банная листва, а когда отец и туда послал хлопца узнать, что архиерей там делает, то хлопец сказал, что он знов сел обедать, и тогда это показалось отцу за такое бесчинство, что он крикнул хлопцам:
– Смотрите у меня: не смiйте пущать его ко мне в дом, если он подъедет!
А сам, дабы прохладить свои чувства, велел одному хлопцу взять простыню и пошел на пруд купаться. И нарочито стал раздеваться прямо перед домком Алены Яковлевны, где тогда на балкончике сидели архиерей и три дамы и уже кофей пили. И архиерей как увидал моего рослого отца, так и сказал:
– Как вы ни прикидайтеся, будто ничего не видите, но я сему не верю: этого невозможно не видеть. Нет, лучше аз восстану и пойду, чтобы его пристыдить. – И сразу схопился, надел клобук и поехал к нам в объезд пруда. А с балкона Алены Яковлевны показывая, дiвчата кричали нам: "Скорей одягайтесь, пане! До вас хорхирей едет!" А отец и усом не вел и нимало не думал поспешить, а, будучи весь в воде, даже как будто с усмешкою глядел на архиерейскую карету. Архиерей же, проезжая мимо его, внезапно остановился, и высел из кареты, и прямо пошел к отцу, и превесело ему крикнул:
– Що ты это телешом светишь! Или в тобе совсiм сорому нэма? Старый бесстыдник! А отец отвечал:
– Хорошо, що в тебе стыд есть! Где обедал?
Тогда архиерей еще проще спросил:
– Да чего ты, дурень, бунтуешься?
А отец ответил:
– От такового ж слышу!
Тогда архиерей усмехнувся и сел на скамейку и сказал:
– Еще ли, грубиян, будешь злиться? Egvando amabis… Впрочем, соблюди при невеждах приличие? – И с сими словами рыгнул и, обратив глаза на собиравшиеся вокруг солнца красные облака, произнес по-латыни: Si circa occidentem rubescunt nubes, serenitatem futuri diei spondent.
Это имеет для меня значение, ибо я должен съесть, по обещанию, еще у тебя обед и поспешать на завтрашний день освящать кучу камней. Выходи уже на сушу и пошли, чтобы изготовляли скорее твоего налима, которым столь много хвалился.
Услыхав это язвительное слово о налиме, отец рассмеялся и отвечал, что налима уже нет.
– Пока ты по-латыни собирался, добры люди божьи по-русски его украли.
– Ну и на здоровье им, – отвечал архиерей, – я уже много чего ел, а они, может быть, еще и голодны. Мы с тобой вспомним старину и чем попало усовершим свое животное благоволение. Не то важно, что съешь, а то – с кем ешь!
Услыхав, что он хорошо говорит и что опять согласен еще раз обедать, отец скоро из воды выскочил, и потекли оба с прекраснейшим миром, который еще более установился оттого, что архиерей все снова ел, что перед ним поставляли, и между прочим весело шутил с отцом, вспоминая о разных веселящих предметах, как-то о киевских пирогах в Каткоеском трактире и о поросячьей шкурке, а потом отец, может быть чрез принятое в некотором излишестве питье, спросил вопрос щекотливого свойства: "Для чего, мол, ты о невинных удовольствиях, в миру бывших, столь прямодушно вспоминаешь, а сам миром пренебрег и сей черный ушат на голову надел?"
А той и на сие не осердился и отвечал:
– Оставь уже это, миляга, и не сгадывай. Что проку говорить о невозвратном, но и то скажу – о мирской жизни не сожалею, ибо она полна суеты и, все равно как и наша – удалена от священной тишноты философии; но зато в нашем звании по крайней мере хоть звезды на перси легостнее ниспадают.
– Это-то правда, – сказал отец, – но зато нет от вас племени, – и затем пошел говорить, как он видал у грецких монахов, где есть "геронтесы", и как они, сии геронтесы, иногда даже туфлей бьют…
Но тут следившая за разговором мать моя со смущением сказала: