И тут уж я при сильном напряжении сил увидал, что это со мною разговаривает какой-то мой вчерашний угощатель, и он повел меня в баню, а потом послал на раннюю, "а как ты, – говорит, – домой придешь, у тебя уже и кучер будет… Да еще какой! Настоящий орловский Теренька. Многого не запросит, а уж дела наделает!"
И действительно, как я всхожу домой, а ко мне навстречу идет с самоваром в руках отличнейший парень с серьгой в ухе и говорит:
– Богу молясь и с легким паром вас!
Я спрашиваю:
– А тебя как зовут?
– Теренька Налетов, – говорит, – по прозванью Дарвалдай, Орловской губернии.
– Что же, – говорю, – я тебе очень рад: я хотел из резанских, но и в Орловской губернии тоже, известно, народ самый такой, что не дай господи! Но мне нужно, чтобы ты мне помогал все знать и видеть и людей ловить.
– Это нам все равно что плюнуть стоит.
– Ну, мне такой и нужен.
Я его и нанял.
XXII
Отлично у нас дело пошло! Теренька ни с кем из хохлов компании не водил, а всех знал и не пошел в избу, а один, миляга, с конями в конюшне жил. Кому зима – студено, а ему нипочем: едет и поет, как "мчится тройка удалая на подорожке столбовой", даже, знаете, за сердце хопательно… Я не знал, как и радоваться, что такого человека достал. Теперь уж я был уверен, что мы выищем потрясователя и не упустим его, но только, вообразите себе, вдруг пошли помимо меня доносы, что будто у нас среди крестьян есть недовольные своею жизнью, и от меня требуют, чтобы я разузнал, кто в сем виновен? Я сам, знаете, больше всех думал на Дмитрия Афанасьевича, который очень трусился, как бы его паробки за дiвчат не отлупцевали, – и вот я в дороге едучи, говорю своему Тереньке:
– Послушай, миляга, як ты себе думаешь, не он ли это разные капасти пишет?
А Теренька прямо отвечает:
– Нет, не он.
– Вон! Почему же ты этак знаешь?
А он, миляга, тонкого ума был и отвечает:
– Потому, что где ж ему с его понятием можно правду знать!
– А это же разве правда?
– Разумеется, правда.
– Вот те и раз! Так рассказывай!
Он и рассказывает мне, что крестьяне в самом деле стали часто говорить, что всем жить стало худо, и это через то именно, что все люди живут будто не так, как надо, – не по-божьему.
– Ишь ты, – говорю, – какие шельмы! И откуда они могут это знать, як жить по-божьи?
– Ходят, – говорит, – такие тасканцы и евангелие в карманах носят и людям по овинам в ямах читают.
Видите, якие зловредные твари берутся! И Теренька, миляга, это знает, а я власть, и ничего не знаю!
И Теренька говорит:
– Да это и не ваше дело: это часть попова, пусть он сам за свою кубышку и обороняется.
"Исправди, – думаю, – що мне такое!"
Только у Христи спросил, что она, часом, не ходила ли с сими тасканцами в ямы читанье слухать, но она, дура, не поняла и разобиделась:
– Хиба-де я уже така поганка, что с тасканцем в яму пiду!
– Провались ты!
– Сами валитесь, и с богом.
– А що тебя nin про все пытае?
– А вже ж пытае.
– А ты ж ему неужли ж так про все и каешься?
– Ну, вот еще що взгадали! Чи я дура!
– Отлично, – говорю, – отлично! И других многих так же спросил, и все другие так же ответили, а я им всем тожде слово рек:
– Отлично!
Потому что: для чего же ему в самом деле все узнавать, когда он уже один орден имеет? Аж смотрю, на меня новое доношение, что я будто подаю в разговорах с простонародном штундовые советы! Боже мой милостивый! Да что ж значится штунда? Я же этого еще постичь не могу, а тут уже новая задача: чи я кого-то ловлю, чи меня кто-то ловит. И вот дух мой упал, и очи потухлы, и зубы обнаженны… А туча всесгущевается, и скоро же в корчме нашли, – представьте себе, – печатную грамотку, а в ней самые возмутительные и неподобные словеса, що мы живем-де глупо и бессовестно, и "вci, кто в бога вipye и себя жалуе, научайтеся грамоте, да не слухайте того, що говорят вам попы толстопузые". Так-таки и отляпано: "толстопузые"!.. Господи!.. И все грамотеи это прочитали и потом взяли да грамотку на цигарках спалили, а потом еще нашли иную грамотку и в сей уже то и се против дворян таких-сяких, неумех бiлоруких, а потом кстати и про "всеобирающую полицию" и разные советы, как жить, щоб не подражать дворянам и не входить в дочинения с полицией, а все меж собой ладить по-божьему. Просто ужасть! И кто ж сию пакость к нам завозит и в люди кидает? Я говорю:
– Теренька! Вот ты, миляга, обещал мне во всем помогать, – помогай же! Я если открою и орден получу, ей-богу, тебе три рубля дам!
А он мне опять отвечает, что ему наверно ничего не известно, но что ему удивительно, какие это пиликаны приехали в гости к попу Назарию и всё ночами на скрипке пиликают, а днем около крестьян ходят, а как ночь, они опять на скрипках пиликают, так что по всему селу и коты мяучат и собаки лают.
Аж меня, знаете, всего ожгло это известие!
"Господи боже мой! – думаю, – да ведь это же, может быть, они и есть потрясователи!"
– Терентьюшка, миляга мой, ты их наблюдай: это они!
– И я думаю, – говорит, – что они, но все-таки вы, ваша милость, встаньте сами о полуночи, и услышите, как они пиликают.
Я так и сделал: завел будильную трещотку на самый полночный час и аккурат пробудился, и сейчас открыл окно в сад и сразу почувствовал свежесть воздуха, и пиликан действительно что-то ужасно пиликает, и от того или нет, но по всему селу коты кидаются, и даже до того, что два кота прямо перед моими окнами с крыши сбросились и тут же друг друга по морде лущат.
Ну что это!
Я утром сказал Назарию:
– Что это за пиликаны у вас появились? А он отвечает:
– Как это пиликаны? – И захохотал. – Это виртуозы, они спевки народные на ноты укладают и пошлют в оперу! А то пиликаны! Ха-ха, "пиликаны"… Смеху подобно, что вы понимаете… "Пиликаны"!
Ну, я стерпел.
XXIII
А был в той поре у нас за пять верст конский ярмарок, и я туда прибыл и пошел меж людей, чтобы посмотреть по обязанностям службы. И вижу, там же ходят и сии два пиликана, или виртуозы, и действительно оба с тетрадками и что-то записуют. И я за ними все смотрел-смотрел, аж заморился и ничего не понял, а как подхожу назад до своей брички, чтоб достать себе из погребчика выпить чарочку доброй горшки и закусить, чего Христина сунула, как вдруг вижу, в бричке белеется грамотка… Понимаете, это в моей собственной бричке, в начальственном экипаже! И уже, заметьте, печатано не простою речью, а скрозь строки стишок – и в нем все про то, як по дворах "подать сбирают с утра".
Я говорю:
– Теренька! Миляга! Кто тут до моей брички прикасался?
– Я, – говорит, – не видал: у меня сзади глаз нет.
– Мне бумажка положена. Кто тут был или мимо проходил?
– Проходили эти пиликаны, поповы гости, Спиря да Сёма, – я их только одних и приметил.
– А тебе наверно известно, как их звать?
– Наверно знаю, что один Спирюшка, тот все поспиривает, а другой, который Сёма, этот посёмывает.
– Это они!
– Да, надо будет, – говорит, – в дружбе им прикинуться и угостить.
– Валяй, – говорю, – вот тебе полтина на угощение, а как только я орден получу – сейчас тебе три рубля, как обещано.
На другой день, вижу – Теренька действительно идет уже от попа, а в руках дощечку несет.
– Вот, – говорит, – стараюсь: ходил знакомство завесть.
– Ну, рассказывай же скорее, миляга: как это было?
– Да вот я взял эту дощечку с собой и говорю: "Это, должно быть, святой образок, я его, глядите-ка, в конюшне нашел; да еще его и ласточкиным гнездом закрыло, прости господи! А от того или нет, мне вдруг стали сны сниться такие, что быть какому-то неожиданью, и вот в грозу как раз гнездо неожиданно упало, а этот образок и провещился, но только теперь на нем уже никакого знаку нет, потому что весь вид сошел. Я просил попа: нельзя ли святой водой поновить?"
– Это ты ловко! Ну, а что же дальше?
– Поп меня похвалил: "Это, говорит, тебе честь, что ты отыскал священный предмет, который становой до сей поры пренебрегал без внимания".
– Неужели он так и сказал?
– Ей-богу, так сказал. Мне лгать нечего.
– Ну, теперь, – говорю, – он про это непременно на меня донесет, а я возьму да еще прежде донесу на его Сёму и на Спирю.
И донес так, что явились какие-то неизвестные пиликаны Спиря и Сёма, и нельзя разузнать, про что Спиря спирит и про что Сёма сёмает, а между тем теперь уже повсеместно пометаются грамотки… И потому я представляю это: как угодно попреблагорассмотрительствующемуся начальству.
Но – вообразите же – все ведь это пошло на мою же голову, ибо в обоих пиликанах по обыске их и аресте ничего попреблагорассмотрительствующегося не оказалося, и пришлось их опять выпустить. И учинился я аки кляузник и аки дурак для всех ненавистный, и в довершение всего в центре всенесомненнейшего и необычайнейшего – наполнения грамотками всего воздуха!
Да! если я допекал, бывало, тix злодiев, конокрадов, как вам сказывал, по "Чину явления истины" и если и томил их "благоухищренною виною", то куда же все это годится перед тем, что я теперь терпевал сам! А между тем теперь отыскать и поймать потрясователя сделалось уже совершенно необходимо, потому что даже сам исправник против меня вооружился и говорит:
– Ты всеобщий возмутитель и наипервый злодiй: мы жили тихо, и никого у нас, кроме конокрадов, не было; а ты сам пошел твердить про потрясователей, и вот все у нас замутилось. А теперь уже никто никому и верить не хочет, что у нас нет тех, що троны колеблят. Так подавай же их! Даю тебе неделю сроку, и если не будет потрясователя – я тебя подам к увольнению!..
Вот вам и адское житие, какого я себе сам заслужил за свою беспокойность!
И, ох, как я после этой беседы в нощи одинок у себя плакал!.. Дождь льет, и молнья сверкает, а я то сижу, то хожу один по покою, а потом падаю на колени и молюсь: "Господи! Даруй же ты мне его и хоть единого сего сына погибельного", и опять в уме "мечты мои безумны"… И так много раз это, просто как удар помешательства, и я, с жаром повторивши, вдруг упал лицом на пол и потерял сознание, но вдруг новым страшным ударом грома меня опрокинуло, и я увидал в окне: весь в адском сиянии скачет на паре коней самый настоящий и форменный потрясователь весь в плаще и в шляпе земли греческой, а поза рожи разбойничья!
Можете себе вообразить, что такое со мной в этот момент сделалось! После толикого времени зависти, скорби и отчаянья, и вдруг вот он! – он мне дарован и послан по моей пламеннейшей молитве и показан, при громе и молонье и при потоках дождя в ночи.
Но размышлять некогда: он сейчас должен быть изловлен.
XXIV
Я так и завопил:
– Христя! Христя!
Аж она, проклятая баба, спит и не откликается. Ринулся я, як зверь, до ее комнаты и знову кричу: "Христя!" и хочу, щоб ее послать враз, щоб Теренька сию минуту кони подал, и скакать в погоню, но только, прошу вас покорно, той Христины Ивановны и так уже в ее постели нема, – н я вижу, що она и грому и дождя не боится, а потиху от Тереньки из конюшни без плахты идет, и всем весьма предовольная… Можете себе вообразить этакое неприятное открытие в своем доме, и в какую минуту, что я даже притворился, будто и внимания на это не обратил, а закричал ей:
– Вернись, откуда идешь, преподлейшая, и скажи ему, чтоб сейчас, в одну минуту, кони запряг!
Аж Христька отвечает:
– Теренька не буде вам теперь коней закладать.
– Это еще що?.. Да як ты смiешь!
А она отвечает:
– А вже ж смiю, бо що се вы себе выдумали, по ночи, когда вci християне сплят, вам щоб в самiсенький сон кони закладать… Ни, не буде сего…
– А-а!.. "Не буде"!.. "Самiсенький сон"… "Все християнство спочивае"… А ты же, подлая жинка, чего не спочивала, да по двору мандривала!
– Я, – говорит, – знаю, зачем я ходила.
– И я это знаю.
– Я ходила слушать, як пиликан пиликае.
– А-га! Пиликан пиликае!.. Хиба в такую грозу слышно, як пиликают!..
– Оттуда, где я была, слышно.
– Слышно!.. Больше ничего, как ты – самая бессовiстная жинка.
– Ну и мне то все едино; а Теренька кони закладать не здужае.
– Я вам дам: "не здужае". Сейчас мне коней!
– У него зубы болят…
Но тут уж я так закричал, что вдруг передо мною взялись и кони и Теренька, но только Теренька исправда от зубной боли весь платком обвязан, но я ему говорю:
– Ну, Теренька, теперь смотри! Бей кони во весь кнут, не уставай и скачи: потрясователь есть! – настигни только его, щоб в другий стан не ушел, и прямо его сомни и затопчи… Що там с ними разговаривать!
Теренька говорит:
– Надо его на мосту через Гнилушу настичь – тут я его сейчас в реку сброшу, и сцапаем.
– Сделай милость!
И как погнал, погнал-то так шибко, что вдруг, – представьте, – впереди себя вижу – опять пара коней, и на всем на виду в тележке сидит самый настоящий, форменный враг империи!
Теренька говорит:
– Валить с моста?
– Вали!
И как только потрясователь на мост взъехал, Теренька свистнул, и мы его своею тройкою пихнули в бок и всего со всеми потрохами в Гнилушу выкинули, а в воде, разумеется, сцапали… Знаете, молодой еще… этак среднего веку, но поза рожи самоужаснеющая, и враз пускается на самую преотчаянную ложь:
– Вы, – говорит, – не знаете, кто я, и что вы делаете!
А я его вяжу за руки да отвечаю:
– Не беспокойся, душечка, знаем!
– Я правительственный агент, я слежу дерзкого преступника по следам и могу его упустить!
– Ладно, голубчик, ладно! Я тебя посажу на заводе в пустой чан: тебе будет хорошо; а потом нас разберут.
Но он вошел в страшный гнев и говорил про себя разные разности, кто он такой, – все хотел меня запугать, что мне за него достанется, но я говорю:
– Ничего, душко мое, ничего! Ты сначала меня повози, а после я на тебе поезжу! – и посадил его в чан, приставил караул и поскакал прямо в город с докладом:
– Пожалуйте, что мне следует: потрясователь есть.
XXV
Но ведь представьте же, что я в город не доехал, и наверно могу сказать, что, почему так случилось, вы не отгадаете. А случилося вот что: был, как я вам сказал, очень превеликий дождь, да и не переставал даже ради того случая, что я совершил свои заветные мечты и изловил первого настоящего врага империи. И вот я себе еду под буркой весь мокрый и согревься, мечтаю, як оный гоголевский Дмухонец: що-то теперь из Петербурга, какую мне кавалерию вышлют: чи голубую, чн синюю? И не замечаю, как, несмотря на все торжествование моей победы и одоления, нападает на меня ожесточенный сон, и повозка моя по грязи плывет, дождь сверху по коже хлюпае, а я под буркою сплю, як правый богатырь, и вижу во сне свое торжество: вот он, потрясователь, сидит, и руки ему схвачены, и рот завязан, но все меня хочет укусить, и, наконец, укусил. И я на этом возбудился от сна; и вижу, что время уже стало по-ночи, и что мы находимся в каком-то как будто незнакомом мне диком и темном лесе, и что мы для чего-то не едем, а стоим, и Тереньки на козлах пет, а он что-то наперед лошадей ворочается, или как-то лазит, и одного резвого коня уже выпряг, а другого по копытам стучит, и этот конь от тех ударений дергает и всю повозку сотрясает.
Я ему закричал:
– Теренька! Что это? Отчего кони так дергают и сотрясают?
А он отвечает:
– Молчать!
– Как молчать? Где мы?
– Не знаю!
– Что это за глупости! Как ты не знаешь?!
– Я хотел по ближней дорожке через лес проехать, да вот в лесу и запутался.
– Ты, верно, с ума сошел и хочешь меня убить!
– Не стоит рук пачкать.
– Кацап проклятый! Тебе все стоит: хоть копеечку за душу взять, и то выгодно: сто душ загубишь и сто копеек возьмешь! Вот тебе и рубль! Но я тебе лучше так все деньги отдам, только ты меня, пожалуйста, не убивай.
А он на эти слова уже не отвечал, а вывел пристяжную в сторону и сказал:
– Прощай, болван! Жди себе орден бешеной собаки! – и поскакал и скрылся.
Представьте себе вдруг такое обращение и как я остался один среди незнакомого леса с одним конем и не могу себе вообразить: где я и что со мною этот настоящий разбойник уделал?
А он такое уделал, что нельзя было и понять иначе, как то, что он достал мгновенное помешательство или имел глубокий умысел, ибо он, как уже сказано, ускакал на пристяжном, покинув тут и свой кучерский армяк и Христин платок, которым был закутан – очевидно, от мнимой зубной боли, а другому коренному коню он, негодяй, под копыта два гвоздя забил! Ну, не варвар ли это, кацапская рожа! Боже мiй милiй, что за положение! А дождь так и хлыще, а конь больной ногой мотае и стукае, аж смотреть его жалостно… Думаю: посмотрю-ка я, чи нема у меня под сиденьем клещей, – может быть, я ими хоть одного гвоздя у несчастного коняки вытащу. И с тiм, знаете, только що снял подушку с сиденья, как вдруг что же там вижу: полно место тix самых гбспiдских листков, що и "мы не так живем и как надо" и прочие неподобные глаголы.
Я и упал на колени, а руки расставил, щоб покрыть сию несподиванную подлость! И тут вдруг мне ясно в очи ударило, что ведь это очевидно, что потрясователь-то чуть ли не кто другой и был, как сам мой Теренька, no прозванью Дарвалдай-лихой; и вот я, я сам служил ему для удобства развозить по всем местам его проклятые шпаргалки!.. И вот оно… вот тут же при мне находится все самополнейшее на меня доказательство моей самой настоящей болванской неспособности и несмотренья…
И подумал я себе: "А и що ж то буде за акциденция, як я буду сидеть над теми листками в брычке да буду недоумевать да плакать? Дождь перейдет, и по дороге непременно кто-нибудь покажется, и я попадусь с поличным в политическом деле! Надо иметь энергию и отвагу, щоб это избавить… Надо все это упредить".