Железная воля - Николай Лесков 2 стр.


Батюшки мои, думаю себе: вот антик-то! и начинаю его осматривать… Что за наряд!.. Сапоги обыкновенные, но из них из-за голенищ выходят длиннейшие красные шерстяные чулки, которые закрывают его ноги выше колен и поддерживаются на половине ляжек синими женскими подвязками. Из-под жилета на живот спускается гарусная красная вязаная фуфайка; поверх жилета видна серая куртка из халатного драпа, с зеленою оторочкою, и поверх всего этот совсем не приходящий по сезону клеенчатый плащ и зонтик, привешенный к его пуговице у самой шеи.

Весь багаж проезжающего состоял из самого небольшого цилиндрического свертка в клеенчатом же чехле, который лежал на столе, а на нем довольно простая записная книжка и более ничего.

"Это удивительно!" – воскликнул я и чуть не спросил его: "Неужто вы так вот это и едете?" – но сейчас же спохватился, чтобы не сказать неловкости – и, обратись к вошедшему в это время смотрителю, велел подать себе самовар и затопить камин.

Чужестранец все прохаживался, но, увидев, что принесли дрова и зажгли их в камине, вдруг несказанно обрадовался и проговорил:

"Ага, "можно", а я тут третий день – и третий день все сюда на камин пальцем показывал, а мне отвечали "не можно".

"Как, вы тут уже третий день?"

"О да, я третий день, – отвечал он спокойно. – А что такое?"

"Да зачем же вы сидите здесь третий день?"

"Не знаю, я всегда так сижу".

"Как всегда, на каждой станции?"

"О да, непременно на каждой; как выехал из Москвы, так везде и сижу, а потом опять еду".

"На каждой станции вы сидите по три дня?"

"О да, по три дня… Впрочем, позвольте, я на одной просидел два дня, у меня это записано; но зато на другой четыре, это тоже записано".

"И что же вы делаете на станциях?"

"Ничего".

"Извините меня, может быть, вы нравы изучаете, заметил ваши пишете?"

Тогда это было в моде.

"Да, я смотрю, что со мною делают".

"Да зачем же вы это позволяете все с собою делать?"

"Ну… как быть!.. – отвечал он, – видите, я не умею по-русски говорить – и я должен всем подчиниться. Я это так себе положил; но зато потом…"

"Что же будет потом?"

"Я буду все подчинять".

"Вот как!"

"О да; непременно!"

"Но как вы могли пуститься в такой путь, не зная языка?"

"О, это было необходимо нужно; у нас было такое условие, чтобы я ехал не останавливаясь, – и я еду не останавливаясь. Я такой человек, который всегда точно исполняет то, что он обещал", – отвечал незнакомец – и при этом лицо его, которого я до сих пор себе не определил, вдруг приняло "веселое и твердое выражение".

"Боже, что за чудак!" – думаю себе и говорю: "Но вы извините меня, пожалуйста, разве этак ехать, как вы едете, – значит "ехать не останавливаясь"?"

"А как же? я все еду, все еду; как только мне скажут "можно", я сейчас еду – и для этого, вы видите, я даже не раздеваюсь. О, я очень давно, очень давно не раздеваюсь".

"Чист же, – я думаю, – ты, должно быть, мой голубчик!" И говорю ему:

"Извините, мне странно, как вы собою распорядились".

"А что?"

"Да вам бы лучше поискать в Москве русского попутчика, с которым бы вы ехали гораздо скорее и спокойнее".

"Для этого надо было останавливаться".

"Но вы очень скоро наверстали бы эту остановку".

"Я решил и дал слово не останавливаться".

"Но ведь вы, по вашим же словам, на всякой станции останавливаетесь".

"О да, но это не по моей воле".

"Согласен, но зачем же это и как вы это можете выносить?"

"О, я все могу выносить, потому что у меня железная воля!"

"Боже мой! – воскликнул я, – у вас железная воля?"

"Да, у меня железная воля; и у моего отца, и у моего деда была железная воля, – и у меня тоже железная воля".

"Железная воля!.. вы, верно, из Доберана, что в Мекленбурге?"

Он удивился и отвечал:

"Да, я из Доберана".

"И едете на заводы в Р.?"

"Да, я еду туда".

"Вас зовут Гуго Пекторалис?"

"О да, да! я инженер Гуго Пекторалис, но как вы это узнали?"

Я не вытерпел более, вскочил с места, обнял Пекторалиса, как будто старого друга, и повлек его к самовару, за которым обогрел его пуншем и рассказал, что узнал его по его железной воле.

"Вот как! – воскликнул он, придя в неописанный восторг, – и, подняв руки кверху, проговорил: – О мой отец, о мой гроссфатер! слышите ли вы это и довольны ли вашим Гуго?"

"Они непременно должны быть вами довольны, – отвечал я, – но вы садитесь-ка скорее к столу и отогревайтесь чаем. Бы, я думаю, черт знает как назяблись!"

"Да, я зяб; здесь холодно; о, как холодно! Я это все записал".

"У вас и платье совсем не такое, как нужно: оно не греет".

"Это правда: оно даже совсем не греет, – вот только и греют, что одни чулки; но у меня железная воля, – и вы видите, как хорошо иметь железную волю".

"Нет, – говорю, – не вижу".

"Как же не видите: я известен прежде, чем я приехал; я сдержал свое слово и жив, я могу умереть с полным к себе уважением, без всякой слабости".

"Но позвольте узнать, кому вы это дали такое слово, о котором говорите?"

Он широко отмахнул правою рукою с вытянутым пальцем – и, медленно наводя его на свою грудь, отвечал:

"Себе".

"Себе! Но ведь позвольте мне вам заметить: это почти упрямство".

"О нет, не упрямство".

"Обещания даются по соображениям – и исполняются по обстоятельствам".

Немец сделал полупрезрительную гримасу и отвечал, что он не признает такого правила; что у него все, что он раз себе сказал, должно быть сделано; что этим только и приобретается настоящая железная воля.

"Быть господином себе и тогда стать господином для других – вот что должно, чего я хочу и что я буду преследовать".

"Ну, – думаю, – ты, брат, кажется, приехал сюда нас удивлять – смотри же только, сам на нас не удивись!"

5

– Мы переночевали вместе с Пекторалисом и почти целую ночь провели без сна. Назябшийся немец поместился на креслах перед камином и ни за что не хотел расстаться с этим теплым местом; но он чесался, как блошливый пудель, – и эти кресла под ним беспрестанно двигались и беспрестанно будили меня своим шумом. Я не раз убеждал его перелечь на диван; но он упорно от этого отказывался. Рано утром мы встали, напились чаю и поехали. В первом же городе я послал его с своим человеком в баню; велел хорошенько отмыть, одеть в чистое белье – и с этих пор мы с ним ехали безостановочно, и он не чесался. Я вынул тоже Пекторалиса и из его клеенки, завернул его в запасную овчинную шубу моего человека – и он у меня отогрелся и сделался чрезвычайно жив и словоохотлив. Он во время своего медлительного путешествия не только иззябся, но и наголодался, потому что его порционных денег ему не стало, да он и из тех что-то вначале же выслал в свой Доберан и во все остальное время питался чуть не одною своею железною волею. Но зато он и сделал немало наблюдений и заметок, не лишенных некоторой оригинальности. Ему постоянно бросалось в глаза то, что еще никем не взято в России и что можно взять уменьем, настойчивостью и, главное, "железною волею".

Я очень им был доволен и за себя и за всех обитателей нашей колонии, которым я рассчитывал привезти немалую потеху в лице этого оригинала, уже заранее изловчавшегося произвести в России большие захваты при содействии своей железной воли.

Что он нахватает – вы это увидите из развития нашей истории, а теперь идем по порядку.

Во-первых, этот Пекторалис оказался очень хорошим, – конечно, не гениальным, но опытным, сведущим и искусным инженером. Благодаря его твердости и настойчивости дело, для которого он приехал, пошло превосходно, несмотря на многие неожиданные препятствия. Машины, для установки которых он приехал, оказались изготовленными во многих частях весьма неточно и не из доброкачественного материала. Списываться об этом и требовать новых частей было некогда, потому что заводы ждали перемола хлеба, и Пекторалис много вещей сделал сам. Детали эти с грехом пополам отливали на ничтожном, плохоньком чугунном заводишке в городе у некоего ленивейшего мещанина, по прозванию Сафроныч, а Пекторалис отделывал их, работая сам на самоточке. Уладить все это возможно было действительно только при содействии железной воли. Услуги Пекторалиса были замечены и вознаграждены прибавкою ему жалованья, которое у него поднялось теперь до полуторы тысячи рублей в год.

Когда я объявил ему об этой прибавке, он поблагодарил за нее с достоинством и сейчас же присел к столу и начал что-то высчитывать, а потом уставил глаза в потолок и проговорил:

"Это, значит, не изменяя моего решения, сокращает срок ровно на один год одиннадцать месяцев".

"Что вы считаете?"

"Я суммирую… одни мои соображения".

"Ах, извините за нескромность".

"О, ничего, ничего: у меня есть известные ожидания, которые зависят от получения известных средств".

"И эта прибавка, о которой я вам принес известие, конечно, сокращает срок ожидания?"

"Вы отгадали: оно сокращает его ровно на год одиннадцать месяцев. Я должен сейчас написать об этом в Германию. Скажите, когда у нас едут в город на почту?"

"Едут сегодня".

"Сегодня? очень жаль: я не успею описать все как следует".

"Ну что за вздор! – говорю, – много ли нужно времени, чтобы известить о деле своего компаниона или контрагента?"

"Контрагента, – повторил он за мною и, улыбнувшись, добавил: – О, если бы вы знали, какой этот контрагент!"

"А что? конечно, это какой-нибудь сухой формалист?"

"А вот и нет: это очень красивая и молодая девушка".

"Девушка? Ого, Гуго Карлыч, какие вы за собою грешки скрываете!"

"Грешки? – переспросил он и, помотав головою, добавил: – Никаких грешков у меня не было, нет и не может быть таких грешков. Это очень, очень важное, обстоятельное и солидное дело, которое зависит от того, когда у меня будет три тысячи талеров. Тогда вы увидите меня…"

"Наверху блаженства?"

"Ну, нет еще, – не совсем наверху, но близко. Наверху блаженства я могу быть только тогда, когда у меня будет десять тысяч талеров".

"Не значит ли все это попросту, что вы собираетесь жениться и что у вас в вашем Доберане или где-нибудь около него есть хорошенькая, милая девица, которая имеет частицу вашей железной воли?"

"Именно, именно, вы совершенно правы".

"Ну, и вы, как настоящие люди крепкой волн, дали друг другу слово: отложить ваше бракосочетание до тех пор, пока у вас будет три тысячи талеров?"

"Именно, именно: вы прекрасно угадываете".

"Да и не трудно, – говорю, – угадывать-то!"

"Однако как это, на ваш русский характер, разве возможно?"

"Ну что, мол, еще там про наш русский характер: где уже нам с вами за одним столом чай пить, когда мы по-вашему морщиться не умеем".

"Да ведь и это, – говорит, – еще не все, что вы отгадали".

"А что же еще-то?"

"О, это важная практика, очень важная практика, очень важная практика, для которой я себя так строго и держу".

"Держи, – думаю, – брат, держи!.." – и ушел, оставив его писать письмо к своей далекой невесте.

Через час он явился с письмом, которое просил отправить, – и, оставшись у меня пить чай, был необыкновенно словоохотлив и уносился мечтами далее горизонта. И все помечтает, помечтает – и улыбнется, точно завидит миллиард в тумане. Так счастлив был разбойник, что даже глядеть на него неприятно и хотелось ему хоть какую-нибудь щетинку всучить, чтобы ему немножко больно стало. Я от этого искушения и не воздержался – и когда Гуго ни с того ни с сего обнял меня за плечи и спросил, могу ли я себе представить, что может произойти от очень твердой женщины и очень твердого мужчины? – я ему отвечал:

"Могу".

"А как вы именно думаете?"

"Думаю, что может ничего не произойти".

Пекторалис сделал удивленные глаза и спросил:

"Почему вы это знаете?"

Мне стало его жаль – и я отвечал, что я просто пошутил.

"О, вы шутили, а это совсем не шутка, – это действительно так может быть, но это очень, очень важное дело, на которое и нужна вся железная воля".

"Лихо тебя побирай, – думаю, – не хочу и отгадывать, что ты себе загадываешь!.." – да все равно и не отгадал бы.

6

– А между тем железная воля Пекторалиса, приносившая свою серьезную пользу там, где нужна была с его стороны настойчивость, и обещавшая ему самому иметь такое серьезное значение в его жизни, у нас по нашей русской простоте все как-то смахивала на шутку и потешение. И что всего удивительней, надо было сознаться, что это никак не могло быть иначе; так уже это складывалось.

Бесконечно упрямый и настойчивый, Пекторалис был упрям во всем, настойчив и неуступчив в мелочах, как и в серьезном деле. Он занимался своею волею, как другие занимаются гимнастикой для развития силы, и занимался ею систематически и неотступно, точно это было его призвание. Значительные победы над собою делали его безрассудно самонадеянным и порою ставили его то в весьма печальные, то в невозможно комические положения. Так, например, поддерживаемый своею железною волею, он учился русскому языку необыкновенно быстро и грамматично; но, прежде чем мог его себе вполне усвоить, он уже страдал за него от той же самой железной воли – и страдал сильно и осязательно до повреждений в самом своем организме, которые сказались потом довольно тяжелыми последствиями.

Пекторалис дал себе слово выучиться русскому языку в полгода, правильно, грамматикально, – и заговорить сразу в один заранее им предназначенный день. Он знал, что немцы говорят смешно по-русски, – и не хотел быть смешным. Учился он один, без помощи руководителя, и притом втайне, так что мы никто этого и не подозревали. До назначенного для этого дня Пекторалис не произносил ни одного слова по-русски. Он даже как будто позабыл и те слова, которые знал: то есть "можно, не можно, таможно и подрожно", и зато вдруг входит ко мне в одно прекрасное утро – и если не совсем легко и правильно, то довольно чисто говорит:

"Ну, здравствуйте! Как вы себе поживаете?"

"Ай да Гуго Карлович! – отвечал я, – ишь какую штуку отмочил!"

"Штуку замочил? – повторил в раздумье Гуго и сейчас же сообразил: – ах да… это… это так. А что, вы удивились, а?"

"Да как же, – отвечаю, – не удивиться: ишь как вдруг заговорил!"

"О, это так должно было быть".

"Почему же "так должно"? дар языков, что ли, на вас вдруг сошел?"

Он опять немножко подумал – опять проговорил про себя:

"Дар мужиков", – и задумался.

"Дар языков", – повторил я.

Пекторалис сейчас же понял и отлично ответил по-русски:

"О нет, не дар, но…"

"Ваша железная воля!"

Пекторалис с достоинством указал пальцем на грудь и отвечал:

"Вот это именно и есть так".

И он тотчас же приятельски сообщил мне, что всегда имел такое намерение выучиться по-русски, потому что хотя он и замечал, что в России живут некоторые его земляки, не зная, как должно, русского языка, но что это можно только на службе, а что он, как человек частной профессии, должен поступать иначе.

"Без этого, – развивал он, – нельзя: без этого ничего не возьмешь хорошо в свои руки: а я не хочу, чтобы меня кто-нибудь обманывал".

Хотел я ему сказать, что "душа моя, придет случай, – и с этим тебя обманут", да не стал его огорчать. Пусть радуется!

С этих пор Пекторалис всегда со всеми русскими говорил по-русски и хотя ошибался, но если ошибка его была такого свойства, что он не то говорил, что хотел сказать, то к каким бы неудобствам это его ни вело, он все сносил терпеливо, со всею своею железною волею, и ни за что не отрекался от сказанного. В этом уже начиналось наказание его самолюбивому самочинству. Как все люди, желающие во что бы то ни стало поступать во всем по-своему, сами того не замечают, как становятся рабами чужого мнения, – так вышло и с Пекторалисом. Опасаясь быть смешным немножечко, он проделывал то, чего не желал и не мог желать, но ни за что в этом не сознавался.

Скоро это, однако, было подмечено, и бедный Пекторалис сделался предметом жестоких шуток. Его ошибки в языке заключались преимущественно в таких словах, которыми он должен был быстро отвечать на какой-нибудь вопрос. Тут-то и случалось, что он давал ответ совсем противоположный тому, который хотел сделать. Его спрашивали, например:

"Гуго Карлович, вам послабее чаю или покрепче?"

Он не вдруг соображал, что значит "послабее" и что значит "покрепче", и отвечал:

"Покрепче; о да, покрепче".

"Очень покрепче?"

"Да, очень покрепче".

"Или как можно покрепче?"

"О да, как можно покрепче".

И ему наливали чай, черный как деготь, и спрашивали:

"Не крепко ли будет?"

Гуго видел, что это очень крепко, – что это совсем не то, что он хотел, но железная воля не позволяла ему сознаться.

"Нет, ничего", – отвечал он и пил свой ужасный чай; а когда удивлялись, что он, будучи немцем, может пить такой крепкий чай, то он имел мужество отвечать, что он это любит.

"Неужто вам это нравится?" – говорили ему.

"О, совершенно зверски нравится", – отвечал Гуго.

"Ведь это очень вредно".

"О, совсем не вредно".

"Право, кажется, – вы это… так…"

"Как так?"

"Ошиблись сказать".

"Ну вот еще!"

И тогда как он терпеть не мог крепкого чаю, он уверял, что "зверски" его любит – и его, один перед другим усердствуя, до того наливали этим крепким чаем, что этот так часто употребляемый в России напиток сделался мучением для Гуго; но он все крепился и все пил теин вместо чая до тех пор, пока в один прекрасный день у него сделался нервный удар.

Бедный немец провалялся без движения и без языка около недели, но при получении дара слова – первое, что прошептал, это было про железную волю.

Выздоровев, он сказал мне:

"Я доволен собою", – признался он, пожимая мою руку своею слабою рукою.

"Что же вас так радует?"

"Я себе не изменил", – сказал он, но умолчал, в чем именно заключалась радовавшая его выдержка.

Но с этим его чайные муки кончились. Он более не пил чаю, так как чай ему с этих пор был совершенно запрещен, и для поддержки своей репутации ему оставалось только мнимо жалеть об этом лишении. Но зато вскоре же на его голову навязалась точно такая же история с французской горчицей диафан. Не могу вспомнить, но, вероятно, по такому же точно случаю, как с чаем, Гуго Карлович прослыл непомерно страстным любителем французской горчицы диафан, которую ему подавали решительно ко всякому блюду, и он, бедный, ел ее, даже намазывая прямо на хлеб, как масло, и хвалил, что это очень вкусно и зверски ему нравится.

Назад Дальше