Мари Густав Леклезио Протокол - Жан 5 стр.


Чуть дальше начались пещеры; их было много, больших и поменьше; они выбрали "одноместную" и растянулись на полу. Адам сделал это с легкостью; не проходило дня, чтобы он не поупражнялся в этом искусстве; доводя до пароксизма свое чувство мифологического, он окружал себя камнями и обломками; он жаждал быть похороненным под всеми отбросами и объедками мира. Он устраивался в сердце материи, зарывался в золу, прятался среди камней, постепенно превращаясь в статую. Не в ту, что вырубали из каррарского мрамора, не в одно из тех средневековых распятий, которые всего лишь имитируют жизнь и боль; он становился похож на отливку, сделанную, может, тысячу, а может, двенадцать лет назад, их не откапывают, но иногда угадывают по звуку ударившегося о металл заступа, когда копают пыльную сухую землю. Подобно зерну или черенку дерева, он прятался в трещинах и ждал, когда вода оплодотворит его.

Он слегка шевельнул рукой, точно зная, что нащупает справа от себя. Мгновение запредельного ликования вытеснило значение, и всепоглощающее сомнение овладело его рассудком; логический неизбывный опыт подсказывал, что это кожа Мишель (ее голая рука лежала совсем рядом), пальцы ощупывали пространство справа и слева и натыкались на шероховатость камня и жесткую осыпающуюся землю.

Адам казался единственным существом, способным умереть вот так, когда сам захочет, чистой тайной смертью; единственным человеком на земле, угасавшим незаметно, не в упадке и разложении плоти, но так, как застывают кристаллы.

Твердый, как алмаз, угловатый, хрупкий внутри квадратуры, застывший в геометрической позе, переполненный стремлением к чистоте, лишенный тех изъянов, что неизбежно сохраняются в смерзшихся в единый ком рыбинах трески с мерцающими на плавниках каплями влаги и глазами, затянутыми белесой пленкой - свидетельством принятой в муках смерти.

Мишель встала, отряхнула одежду и спросила жалобно-плаксивым тоном:

"Адам - ну Адам же, когда мы пойдем?"

Он не отозвался, и она продолжила:

"Ты меня пугаешь, Адам, не шевелишься, не дышишь, как мертвец…"

"Идиотка! - воскликнул Адам. - Ты прервала мое созерцание! Теперь все пропало, придется начинать с самого начала".

"Что начинать? Что тебе придется начинать?"

"Ничего, ничего… Я не сумею объяснить. Я был на растительной стадии… Со мхами и лишайниками. Совсем рядом с бактериями и окаменелостями. Ты не поймешь".

Все закончилось; теперь он знал, что остаток дня можно ничего не опасаться. Он приподнялся, взял Мишель одной рукой за плечо, другой за талию, уложил, раздел и занялся с ней любовью, думая при этом о свинцовом теле акулы, кружащей по Мировому океану в поисках Гибралтарского пролива.

Потом он вскрикнул - "А-АХ!" - и кинулся бежать, один, по скалам, вдоль дороги, спускавшейся к пляжу через колючие кусты, с плиты на плиту, выискивая взглядом темные углубления, предугадывая тьму препятствий, о которые можно было споткнуться и упасть, ободрав кожу со щиколоток или вовсе сломав их, зашататься и тяжело плюхнуться вниз, на плоский камень, и стать пищей для мерзких паразитов. Ночь была идеально темной; каждый предмет стал новым препятствием на карте местности; поверхность земли была расчерчена черно-белыми полосами, как шкура зебры; концентрические круги гор напоминали наслаивающиеся, налезающие друг на друга без конца и начала отпечатки пальцев. Кактусы тянули вверх макушки, готовясь к таинственному сражению.

Жидкая масса слева успокоилась, превратившись в море льда, в невозмутимо-стальную кирасу.

Адам несся сквозь металлическую панораму, но не мертвую, а живую, живущую какой-то своей, скрытой от внешнего мира жизнью, наполненной внутренним возбуждением в виде течений или пузырей где-то глубоко, метрах в ста под землей; земля в отполированном панцире напоминала недвижного, но полного жизни рыцаря в латах. Под которыми течет по жилам горячая кровь, бьется сердце, теснятся в мозгу мысли. Бездымный, электрический огонь тлел под черной землей. Этот огонь напитывал силой земную кору, казалось, что все эти скалы, моря, деревья и ветры горят еще жарче, превратившись в застывшее пламя. Тропинка стала шире и привела Адама в колодец у блокгауза, пропитала его вонью и вытолкнула на лестничный марш. Это была самая высокая точка дороги. Единственное место на побережье, где вид тысячекратно повторялся на трех плоскостях - море, земле и небе. В конце восхождения Адам вдруг понял, что бежать некуда, и оцепенел.

Налетевший прохладный ветер обвился вокруг тела Адама, и паралич обернулся болью. Он стоял, как маяк на скале, созерцая собственный разум во Вселенной, совершенно уверенный, что он вечно и бесконечно будет занимать там центральное место; ничто не могло разорвать этого объятия, вырвать его из круга, даже смерть, которая в некий день некоего года уложит его пустую телесную оболочку между двумя деревянными планками, в четвертичном периоде.

Он шагнул вперед, борясь с ветром, прихрамывая и покачиваясь, как чудом выживший при взрыве человек; на скале, нависавшей над самой дорогой, он сел и устремил безразличный взгляд на горизонт. Его силуэт выглядел совершенно нереальным, почти жалким, как нерв на кроваво-красном фоне смутной грезы.

Вдалеке, за морем, наполовину скрытый волнами, медленно плыл парусник. Минут через пятнадцать Адам почувствовал, что замерз; он вздрогнул и начал смотреть в сторону блокгауза, ему не терпелось, чтобы появилась запыхавшаяся и расстроенная проигрышем Мишель.

* * *

F. Солнце все так же сияло на ясном небе, равнина на жаре мало-помалу съеживалась; земля местами растрескалась, трава приобрела грязно-желтый цвет, песок забивался в щели в стенах, а деревья гнулись под тяжестью пыли. Казалось, что лету не будет конца. Саранча и осы заполонили поля и гряды холмов. Треск крыльев звучал в жарком, слоистом, напоенном острыми запахами воздухе, стелился над безлесной равниной. То и дело собиралась и никак не могла разразиться гроза.

Велосипедисты пересекали поля и выезжали на шоссе, вливаясь в поток машин.

Вдалеке, в окнах стоявших вдоль горного цирка домов, отражалось солнце, было нетрудно мысленно вписать их в окаймляющие дорогу возделанные участки. Можно было пренебречь перспективой и совершить ошибку, приняв их за отблески слюды между комьями земли. Жаркий пейзаж походил на брошенное на угли черное покрывало; дыры ярко сверкали, ткань колыхалась от подземного сквозняка, то тут, то там в воздух поднимались столбы дыма, словно где-то сидели, притаившись, люди и курили сигареты.

Парк был обнесен решеткой из кованого железа. Южная его часть выходила на главную дорогу и море, в центре находились ворота; по обе стороны от ворот, в деревянных будках, сидели кассирши, две дамы лет пятидесяти, они вязали или читали детективные романы. На прилавке перед окошечком лежали рулоны розовых билетиков с пробитыми на равных расстояниях дырочками для большего удобства. Мужчина в синей униформе и кепи стоял у жардиньерки с геранями и кончиками пальцев разрывал билеты; к куртке на животе пристала розовая пушинка. Мужчина не бросал раздраженных взглядов себе за спину, на участок, за который отвечал, где между клетками прогуливались посетители. Он не разговаривал с кассиршами и едва отвечал на вопросы посетителей, а если и делал это, то вид у него был отстраненный и в лицо собеседникам он не смотрел, устремляя взгляд на украшенную вымпелами и флажками крышу ресторана на пляже "Ле Бодо". О да, конечно, иногда ему приходилось произносить "Спасибо, да", или "Проходите", или что-нибудь в том же духе. Некоторые люди ничего не знали и не понимали; он брал у них из рук билет, разрывал привычным ловким движением, бросал ставшие ненужными половинки в стоявшую слева урну и говорил:

"Да, мадам, я знаю. Но мы закрываемся в половине шестого, мадам".

"У вас полно времени. В половине шестого, мадам".

Адам начал с безразличным видом расхаживать среди клеток, слушая, что говорят вокруг, принюхиваясь ко множеству запахов, исходивших от навоза и хищников; этот желтоватый, с ноткой мочи, запах придавал предметам и животным особые чувственные очертания. Адам остановился у клетки львицы; он долго смотрел через прутья на гибкое мускулистое тело, думая, что львица могла бы быть затянутой в эластичное трико акробаткой, а исходящий от нее резкий запах - запахом изо рта заядлой курильщицы, оставляющей на фильтре след красной помады, сосущей мятные пастилки, с пушком над верхней губой и морщинками вокруг рта.

Он поставил локти на перила балюстрады, отделявшей публику от клетки хищника, и впал в оцепенение, в котором доминировало желание прикоснуться к шкуре львицы, погрузить пальцы в густую шелковистую шерсть, вцепиться ногтями в затылок, как клещами, и покрыть все ее длинное, разогревшееся на солнце тело, своим, обросшим львиной шкурой и гривой и обретшим невероятную мощь телом истинного льва.

Мимо клетки, ведя за руку внучку, прошла старуха; они двигались против света, и тень женщины изгибалась на каждом пруте решетки. Львица подняла голову, и случилась сшибка двух молний; черная тяжелая стрела человеческого опыта сцепилась где-то над песком со странной зеленоватой сталью, вылетевшей из глаз львицы, и на один короткий миг возникло впечатление, что белое, почти нагое тело старой женщины совокупляется с одетой в шкуру хищницей; обе пошатнулись, обе сделали круговое движение бедрами, слившись в дикарском эротическом танце. Миг спустя они разъединились и разошлись, оставив рядом с клеткой белоснежную, как лужа под солнцем, корку, этакий трупик, фантом, по которой ветер гнал сухие веточки и листья. Адам перевел взгляд с женщины на ребенка, и его охватила неведомая доселе ностальгия и старомодная потребность в еде; в отличие от большинства шедших мимо людей, он не испытывал желания поговорить со львицей, сказать ей, какая она красавица и какая огромная, хоть и напоминает большую кошку.

Остаток дня Адам бродил туда-сюда по зоопарку, смешиваясь с самыми мелкими обитателями клеток, сливаясь с ящерицами, мышами, жесткокрылыми насекомыми и пеликанами. Он понял, что лучший способ протиснуться внутрь какого-нибудь вида - это заставить себя желать самку этого вида. И он пытался собраться и возжелать, стоя с выпученными глазами и согнутой спиной у каждой загородки. Он впивался взглядом в мельчайшие впадины и складки плоти, перьев и чешуек, пытался представить, как спят тревожным сном клубки черной шерсти, массы дряблых хрящей, пыльные мембраны, красные завитки, растрескавшиеся, как сухая земля, кожи. Он выпалывал сады, нырял головой в тину, пожирал гумус, проползал по подземным галереям на двенадцатиметровой глубине, ощупывал новое тело, родившееся из трупика лесной мыши. Разинув рот между вздернутыми плечами, он выдвигал вперед глаза, два огромных шарообразных глаза, медленно, с массой предосторожностей, ожидая судороги от электрошока, который потрясет двигательные узлы его тела, с легким звоном столкнет сегменты тела, как медные браслеты, и он превратится в подземного, свернувшегося кольцами, студенистого, единственно подлинного, мрачного, живущего в тине червя.

Подойдя к клетке с пантерами, он сделал следующее: наклонился, слегка перегнулся через загородку и вдруг резко махнул рукой в сторону прутьев. Черная самка бешено рыкнула и кинулась к нему; перепуганные посетители отпрянули на шаг, обезумевшая хищница яростно скребла землю когтями, парализованный страхом Адам дрожал всем телом, и тут сзади, над самым ухом, раздался язвительно-торжествующий голос охранника.

"Очень умно, что и говорить! Умно! Экий умник! До чего додумался!"

Связь с пантерой разорвалась, и Адам отступил, бормоча слова извинения: "Я не знал… Простите меня…" "Чего вы не знали? - возмутился служитель, пытавшийся успокоить пантеру. - Ну-ну, Рама, спокойно, девочка! Тихо! Уймись! Слышишь меня, Рама?!"

"Так чего же вы не знали? Что не стоит дразнить хищников? Очень умно, до такого один только умник и мог додуматься!"

Адам не попытался оправдаться, только повторил расстроенным тоном: "Нет… Я не знал… Я хотел…" "Да знаю я все ваши оправдания! - оборвал его лепет недовольный служитель. - Очень весело шутить шутки с хищниками, когда те заперты в клетках! Конечно, забавно, но было бы куда как невесело, распахни кто случайно дверцу. Вот была бы потеха, если бы вы попали в клетку".

Он одарил Адама презрительно-сожалеющим взглядом, отвернулся и продолжил, обращаясь к одной из посетительниц:

"До чего же безголовые бывают люди. Эта зверюга уже три дня ничего не ест, а рядом вечно шляются бездельники, которых хлебом не корми, только дай подразнить животных в клетках. Бывает, мне хочется, чтобы дверца приоткрылась и одна из этих дьявольских тварей вышла погулять на волю. Тут-то они бы поняли и дали деру, все бы поняли".

Адам ушел, не дослушав, не пожав плечами в знак согласия - или несогласия; он брел между вольерами млекопитающих; в последнем, самом тесном и низком, обитали три тощих волка. В центре загона стояла деревянная будка, и серые хищники неустанно, безостановочно кружили вокруг нее, пристально глядя раскосыми глазами на прутья решетки на уровне колен посетителей.

Волки бегали противоходом, два в одном направлении, третий - им навстречу; кругов через десять-одиннадцать, по какому-то странному, неведомому наитию, словно по щелчку пальцев, они разворачивались и стартовали в обратном направлении. Мохнатая серая шерсть была седой от пыли, лиловатые губы брезгливо отвисли, но волки не останавливались, они кружили, встречаясь взглядами, и стальной блеск глаз отражался от гибких тел, превращая их в сказочных существ, переполненных жгучей ненавистью и жестокостью. Движение по кругу внутри клетки было единственной подвижной точкой в окружающем пространстве. Весь остальной сад, посетители и обитатели других клеток застыли, замерли, заледенели, центром всеобщего притяжения оставался волчий загон; это напоминало кружок света на стекле под микроскопом, куда поместили все базовые элементы жизни: палочки, кровяные тельца, трипаносомы, молекулярные шестиугольники, микробов и фрагменты бактерий. Структуральная геометрия микромира, снятая через несколько дюжин линз; белый, сверкающий, как луна, окрашенный реактивами круг, который и есть подлинная жизнь; у нее нет срока, в ней все обездвижено, и она так далеко упрятана во второй бесконечности, что в ней не осталось ничего животного, ничего явного; здесь царят тишина, неподвижность и вечность; все - медленность, медленность, медленность.

Волки были единственным олицетворением движения в центре иссушенного пейзажа; движение, которое сверху, с борта самолета, наверняка походило бы на загадочную дрожь, на рождающуюся прямо под брюхом самолета рябь на поверхности моря. Море круглое, белесое, зубчатое и твердое, как валун, оно лежит в 6000 футов внизу, но, вглядевшись, можно заметить нечто отдельное от встающего солнца, маленький клубок материи со светящейся в самой сердцевине точкой. Если резко отвести взгляд от электрической лампочки, продолжаешь видеть крошечную, похожую на белого паука звездочку, она вибрирует, барахтается, но не движется, она живет на фоне черной картины мира и падает, извечная, пролетает мимо миллионов окон, миллионов гравюр, миллионов чеканок, миллиардов бороздок, только она, подобно звезде, переживет вечные самоубийства, ибо она уже мертва и похоронена на поверхности темной бронзы.

Адам отошел от клетки с волками к другому загону; на искусственной лужайке в центре сада было устроено несколько бассейнов, из которых могли напиться пеликаны с подрезанными крыльями. Розовые фламинго, утки и пингвины вели то же существование, которое Адам начал открывать для себя одним летним днем на пляже, в кафе, в покинутом доме, в поезде, автобусе и газете, перед клетками со львами, волками и кайрами.

Простота ослепляла, сводила с ума, потрясала. Он был внутри, он постигал и не постигал, не понимая, что делает, что будет делать, сбежал он из психушки или дезертировал из армии. Вот что случилось, вот что с ним произойдет: он видел мир, он смотрел на него, и мир исчез из поля его зрения; миллионы глаз, носов, ушей и языков миллионы раз видели, ощущали, осязали составляющие мир объекты, и мир уподобился зеркалу со множеством граней. Граням не было числа, и он стал памятью, а слепые зоны на стыках граней практически отсутствовали, из-за чего его сознание превратилось в сферу. В этом месте, по соседству с панорамным зрением, жить порой становилось невозможно. Случалось, теплым летним вечером, лежащий на сбитых простынях человек высыпал в стакан холодной воды целый флакон парсидола и начинал пить, пить, пить так жадно, словно на земле могли вот-вот пересохнуть все источники.

Ожидание этого момента длилось много столетий, и он, Адам Полло, пришел, явился и объявил себя собственником всего сущего; он был последним представителем своей расы, и в том не было сомнения, поскольку дни этой расы были сочтены. Теперь ему оставалось тихо и незаметно угасать, он задыхался, уступал напору и мощи не миллиардов миров, но одного-единственного мира; он соединил все времена и все пространства, зарос глазками, стал огромным, куда больше мушиной головы, и ждал в одиночестве, в глубине хрупкого тела, когда нечто странное размажет его о землю и снова вбросит в ряды живых, в кровавую кашу плоти и размолотых костей, разверзтого рта и ослепших глаз.

Ближе к вечеру, перед самым закрытием зоопарка, Адам вошел в кафетерий, сел за столик в тени и заказал бутылку кока-колы. Слева от него, на оливе, была устроена деревянная площадка, где на цепочке сидела черно-белая обезьянка-уистити. Шустрого зверька держали на потеху детишкам и для того, чтобы сэкономить на кормежке зверей; для полноты удовольствия дети покупали у приписанной к заведению беззубой старухи несколько бананов или пакетик засахаренного миндаля и угощали обезьянку.

Адам угнездился в кресле, закурил, глотнул колы из бутылки и стал ждать. Он ждал, сам не зная чего, витая между двумя слоями теплого воздуха, и смотрел на зверька. Мимо столика Адама, медленно загребая ногами, прошла пара. Их внимание было приковано к мохнатому зверьку.

"Какие они красивые, эти уистити", - сказал мужчина.

"Так-то оно так, красивые, но злые, - отозвалась женщина. - Помню, у бабушки была такая же; она кормила ее всякими вкусностями. И что же? Благодарности она уж точно не дождалась, мерзкая зверушка все время кусала ее за мочку, до крови".

"Может, так она проявляла привязанность к хозяйке", - предположил мужчина.

Адамом внезапно овладело нелепое желание внести ясность в обсуждаемую тему. Он повернулся к паре и пустился в объяснения:

"Они не красивые и не злые, они - уистити".

Назад Дальше