Повести и рассказы: Генри Джеймс - Генри Джеймс 12 стр.


Вследствие чего я занял комнату в доме дамы чисто французского происхождения и воспитания, которая пополняет дефицит дохода, недостаточного для постоянно возрастающих требований парижской системы чувственного удовлетворения, снабжая пищей и помещением ограниченное число благородных иностранцев. Я предпочел бы иметь только комнату в доме, а обедать в пивной, очень приличного вида, которую я живо открыл на той же улице, но эта комбинация, хотя очень ясно предложенная мною, была не угодна хозяйке заведения - женщине с большими математическими способностями, - и я примирился с чрезвычайным расходом, остановившись мысленно на возможности, которая, с подчинением обычаям дома, даст мне изучить манеру моих товарищей держать себя за столом и наблюдать французскую натуру в особенно знаменательный физиологический момент, - в момент, когда удовлетворение вкуса, этого преобладающего в ней качества, производит нечто вроде умственного выпадения, которое, хотя легко и, может быть, неуловимо для поверхностного наблюдателя, тем не менее, видимо с помощью хорошо направленного инструмента.

Свой инструмент я направил вполне удовлетворительно - я говорю об инструменте, который ношу в своей здоровой немецкой голове - и я не опасаюсь потерять хотя бы единую каплю этой драгоценной влаги по мере того, как она будет конденсироваться на пластинке моих наблюдений. Подготовленная поверхность - вот, в чем я нуждаюсь, а я свою поверхность подготовил.

К несчастью, и здесь также местные уроженцы составляют меньшинство. В доме всего четыре француза, им заведующих, и в числе их - три женщины и один мужчина. Это преобладание женского элемента само по себе характерно; мне нечего напоминать вам, какую ненормально-крупную роль этот пол играл во французской истории. Последняя фигура - повидимому, фигура мужчины, но я не решаюсь так поверхностно классифицировать его. В нем я вижу не столько человека, сколько обезьяну, и всякий раз, как слышу его разговор, мне представляется, что я остановился на улице послушать резкие звуки шарманки, к которым прыжки волосатого homunculus составляют аккомпанемент.

Я уже прежде писал вам, что мое ожидание грубого обращения, вследствие моего немецкого происхождения, оказалось совершенно неосновательным. Никто, по-видимому, не знает, да и не заботится, какой я национальности, и ко мне относятся, напротив, с тою вежливостью, которая составляет удел каждого путешественника, уплачивающего по счету без слишком тщательной проверки. Это, признаюсь, несколько удивило меня, и я еще неокончательно уяснил себе основную причину этой аномалии. Моя решимость поселиться во французском семействе была в значительной мере внушена мне предположением, что я буду существенно неприятен членам его. Я желал наблюдать за различными формами, какие примет раздражение, естественно вызванное мною, так как именно под влиянием раздражения французский характер обнаруживается всего полнее.

Присутствие мое, однако, по-видимому, не имеет стимулирующего влияния, и в этом отношении я испытал чувствительное разочарование. Они обращаются со мною как со всяким другим, тогда как из желания видеть разницу в обращении со мною, я заранее покорился мысли, что со мной будут обращаться хуже. Я, как выше сказано, еще не вполне уясняю себе это логическое противоречие; но вот объяснение, к которому я прихожу. Французы так исключительно заняты собой, что, не смотря на очень определенный образ, в каком личность германца представлялась им во время войны 1870 года, они в настоящую минуту не имеют ясного понятия о его существовании. Они не совсем уверены, что немцы существуют; они уже позабыли убедительные доказательства этого факта, представленные им девять лет тому назад. Немец - нечто неприятное, что они решили выключить из своих понятий. Я вывожу из этого, что мы не правы, когда принимаем в основание гипотезу возмездия; французская натура слишком поверхностна, чтоб это великое и мощное растение могло пустить в ней корни и дать цвет.

Я также не захотел упустить случая ознакомиться с экземплярами, говорящими поанглийски; в числе их обратил особое внимание на американские виды, которых я здесь нашел несколько любопытных образчиков. Два самых замечательных - это молодой человек и молодая девушка. Первый представляет все характерные черты периода народного упадка, сильно напоминая мне малорослого эллинизированного римлянина третьего столетия. Он олицетворение того культурного периода, в котором способность оценки приобрела такое полное преобладание над способностью производительности, что последняя погрузилась в какое-то совершенное бесплодие, и умственное состояние уподобилось состоянию зловонного болота. Я узнал от него, что существует несметное число американцев, совершенно подобных ему, и что город Бостон почти исключительно населен ими. Он сообщил этот факт с большой гордостью, точно он делает большую честь его родной стране, не заметив вовсе того поистине трагического впечатления, какое он произвел на меня.

Чрезвычайно поразительно здесь именно то, что это явление, сколько я знаю - а вам известно, каковы мои познания, - беспримерное и единственное в истории человечества; достижение народом последнего фазиса развития без прохождения через промежуточный, другими словами, переход плода от сырого состояния к гнилости, неразделенных периодом полезной и красивой зрелости. У американцев сырость и гнилость тождественны и одновременны; невозможно определить, - как в разговоре этого несчастного молодого человека, - где кончается одна и начинается другая; они окончательно перемешаны. Я предпочитаю разговор французского homunculus; он, по крайней мере, забавнее. Интересно таким образом наблюдать, в столь широком размере, семена увядания в будто бы могучем англосаксонском племени. Она несколько отличается от вышеупомянутого молодого человека в том отношении, что способность производительности, деятельности в ней менее замерла; она в большей мере обладает свежестью и силой, какие мы приписываем молодой цивилизации. Но к несчастью, она не производит ничего, кроме зла, и ее вкусы и привычки вкусы и привычки римской патрицианки западной римской империи. Она их не скрывает, и выработала полную систему бесчинного поведения. Так как случаи, которые она находит у себя на родине, ее не удовлетворяют, она приехала в Европу - жить, как она выражается, "собственным умом". Это доктрина всемирного опыта, исповедуемая с действительно необыкновенным цинизмом, которая, воплощаясь в молодой особе с достаточным образованием, является в моих глазах приговором целому обществу.

Другое наблюдение, наводящее меня на тот же вывод - относительно преждевременного искажения американского населения - это отношения американцев, живущих у меня на глазах, друг к другу. Здесь есть другая молодая особа, менее ненормально развившаяся, чем только что описанная мною, но тем не мене носящая печать этого странного соединения недоконченности и ослабления. Эти три личности смотрят друг на друга с величайшим недоверием и величайшей неприязнью; каждая много раз отводила меня в сторону и уверяла меня по секрету, что он или она - единственный настоящий тип американца. Тип, утратившийся прежде, чем он установился - чего и ожидать от этого?

Прибавьте к этому, что здесь в доме двое молодых англичан, которые ненавидят всех американцев огулом, не делая между ними никаких различий, на которых те настаивают, и вы, я думаю, сочтете меня в праве предполагать, что племя, говорящее по-английски, должно пожрать само себя благодаря быстрому падению и междоусобной вражде, а что с его упадком надежда на общее преобладание, на которую я намекал выше, загорится еще ярче для громогласных детей фатерлаида.

IX

Миранда Хоуп к матери.

22 октября

Дорогая мама!

Через день или два отправляюсь осматривать какую-нибудь новую страну; я еще не решила, какую именно. Я совершенно удовлетворена относительно Франции и хорошо изучила язык. Пребыванием своим у madame de Maison-Rouge я как нельзя более довольна; мне кажется, будто я покидаю кружок истинных друзей. Все шло прекрасно до самого конца, все были так добры и внимательны, точно я им родная сестра, особенно m-r Вердье, француз, от которого я приобрела даже более, чем ожидала, и с которым обещала переписываться. Представь себе меня пишущей самые правильные французские письма; а если ты мне не веришь, я сохраню черновые и покажу тебе, когда вернусь.

Немец также становится все более интересным, чем более его узнаешь; мне иногда кажется, что я так бы и всосала все его идеи. Я узнала, из-за чего не взлюбила меня молодая особа из Нью-Йорка! Из-за того, что я раз за обедом сказала, что обожаю ходить в Лувр. Что ж, когда я только что приехала, мне казалось, что я действительно все обожаю! Скажи Вильяму Плату, что письмо его получено. Я знала, что ему придется написать; я дала себе слово, что заставлю его! Я еще не решила, какую именно страну посещу; их столько, что не знаешь, на которой остановиться. Но я постараюсь выбрать хорошую и изведать там много нового.

Мама милая, с деньгами я справляюсь, и оно право крайне интересно.

О.П.

ОСАДА ЛОНДОНА
(повесть)

Часть первая

1

Занавес Комеди Франсез, это импозантное произведение ткацкого искусства, опустился после первого акта пьесы, и, воспользовавшись перерывом, наши два американца вместе со всеми, кто занимал кресла в партере, вышли из огромного жаркого зала. Однако вернулись они в числе первых и оставшуюся часть антракта развлекались, разглядывая ярусы и бельэтаж, незадолго до того очищенные от исторической паутины и украшенные фресками на сюжеты французской классической драмы. В сентябре публики в театре обычно немного, да и пьеса, которую давали в тот вечер "L'Aventuriere" Эмиля Ожье, - не притязала на новизну. Многие ложи были пусты, другие, если судить по виду, занимали провинциалы или кочующие чужестранцы. Ложи там расположены далеко от сцены, возле которой сидели наши наблюдатели, однако это не мешало Руперту Уотервилу оценить некоторые детали даже на расстоянии. Оценивать детали доставляло ему истинное наслаждение, и, бывая в театре, он не отнимал от глаз изящного, но весьма сильного бинокля, разглядывая все и вся. Он знал, что джентльмену так вести себя не пристало и что бестактно нацеливать на даму орудие, которое подчас не менее опасно, нежели двуствольный пистолет, но уж очень Уотервил был любопытен и к тому же не сомневался, что сейчас, на этой допотопной пьесе - как он изволил назвать шедевр одного из бессмертных, - его не увидит никто из знакомых. А посему, став спиной к сцене, он принялся поочередно обозревать ложи, чем, впрочем, занимались и его соседи, производившие эту операцию с еще большим хладнокровием.

- Ни одной хорошенькой женщины, - заметил он наконец, обращаясь к своему другу. Литлмор, сидевший на своем месте, со скучающим видом уставясь на обновленный занавес, выслушал это замечание в полном безмолвии. Он редко предавался подобным оптическим променадам, ибо подолгу живал в Париже, и тот перестал его занимать или удивлять, во всяком случае - слишком; Литлмор полагал, что у столицы Франции не осталось для него никаких неожиданностей, хотя в прежние дни их было немало. Уотервил находился в той стадии, когда все еще ждут неожиданностей, что он тут же и подтвердил.

- Черт возьми! - воскликнул он. - Прошу прощения… прошу у нее прощения… Здесь все же нашлась женщина, которую можно назвать… - он приостановился, изучая ее, - красавицей… в своем роде!

- В каком? - рассеянно спросил Литлмор.

- В необычном… Словами не определишь.

Литлмор не особенно прислушивался к ответу, но тут его собеседник громко воззвал к нему:

- Сделайте милость, окажите мне услугу!

- Я оказал вам услугу, согласившись пойти сюда. Здесь нестерпимо жарко, а пьеса похожа на обед, сервированный судомойкой. Все актеры - doubleures .

- Ответьте мне на один лишь вопрос: а она добропорядочная женщина? - продолжал Уотервил, оставив без внимания сентенцию своего друга.

Литлмор, не оборачиваясь, испустил тяжкий вздох.

- Вечно вы хотите знать, добропорядочные ли они… Ну какое это имеет значение?

- Я столько раз ошибался, что теперь совсем не верю себе, - продолжал бедняга Уотервил. Европейская цивилизация все еще была для него внове, и за последние полгода он столкнулся с проблемами, о которых раньше не подозревал. Стоило ему встретить хорошенькую и, казалось бы, вполне благопристойную женщину - тут же выяснялось, что она принадлежит к разряду дам, представительницей которых была героиня Ожье; стоило ему остановить внимание на особе вызывающей внешности - она чаще всего оказывалась графиней. Графини выглядели такими легкомысленными, те, другие, - такими недоступными. А Литлмор различал их с первого взгляда, он никогда не ошибался.

- Вероятно, никакого, если на них только смотреть, - бесхитростно сказал Уотервил в ответ на довольно цинический вопрос своего спутника.

- Вы смотрите на всех без разбора, - продолжал Литлмор, по-прежнему не оборачиваясь, - разве что я назову кого-то из них непорядочной… Тогда ваш взгляд становится особенно пристальным.

- Если вы осудите эту даму, я обещаю ни разу на нее не взглянуть. Я говорю о той, в белом, с красными цветами, в третьей ложе от прохода, добавил он, в то время как Литлмор медленно поднялся с кресла и стал рядом с ним. - К ней сейчас наклонился молодой человек. Вот из-за него-то у меня и возникло сомнение. Хотите бинокль?

Литлмор безразлично поглядел вокруг.

- Нет, благодарю, я вижу достаточно хорошо… Молодой человек - вполне приличный молодой человек, - добавил он, помолчав.

- Вполне, я не спорю, но он на несколько лет ее моложе. Подождите, пока она обернется.

Ждать пришлось недолго: закончив разговор с ouvreuse , стоявшей в дверях ложи, дама обернулась, представив на обозрение публики свое лицо - красивое, тонко очерченное лицо с улыбающимися глазами и улыбающимся ртом, обрамленное легкими завитками черных волос, спускающихся на лоб, и бриллиантовыми серьгами, такими большими, что их игра была видна на другом конце зала. Литлмор посмотрел на нее; вдруг он воскликнул:

- Дайте-ка мне бинокль!

- Вы с нею знакомы? - спросил его спутник, в то время как Литлмор направлял на нее это миниатюрное оптическое орудие.

Тот ничего не ответил, лишь продолжал молча смотреть, затем вернул бинокль.

- Нет, она не добропорядочная женщина, - сказал он. И снова опустился в кресло. Уотервил все еще стоял, и Литлмор добавил: - Сядьте, будьте добры, я думаю, что она меня заметила.

- А вы не хотите, чтобы она вас заметила? - спросил Уотервил Любопытствующий, садясь на место.

Помолчав, Литлмор сказал:

- Я не хочу портить ей игру.

К этому времени entr'acte окончился; вновь поднялся занавес.

Хотя мысль пойти в театр пришла в голову самому Уотервилу - Литлмор, не любивший излишне себя утруждать, предлагал в такой чудесный вечер просто посидеть и покурить у "Гран кафе" в респектабельной части бульвара Мадлен, - Уотервил нашел второй акт еще более скучным, чем первый. Не согласится ли его друг уйти? Пустые раздумья - раз уж Литлмор пришел в театр, он не станет утруждать себя снова и досидит до конца. Уотервилу хотелось бы также порасспросить Литлмора о даме в ложе. Раза два он скосил глаза на своего друга - тот не следил за пьесой, думал о чем-то своем: думал об этой женщине. Когда занавес опять опустился, Литлмор, по своему обыкновению, продолжал сидеть, предоставив соседям протискиваться мимо, стукаясь о его конечности коленями. Когда они остались в партере Одни, Литлмор произнес:

- Пожалуй, я все же не прочь снова ее увидеть.

Он говорил так, будто Уотервил все о ней знал. Это не соответствовало действительности - откуда ему было знать, - но, поскольку его друг, очевидно, многое мог порассказать, Уотервил решил, что только выиграет, если будет посдержаннее. Поэтому он ограничился тем, что протянул Литлмору бинокль.

- Нате, смотрите.

Литлмор взглянул на него с добродушным сожалением.

- Я вовсе не хочу глазеть на нее в эту мерзкую штуку. Я хочу повидаться с ней… как мы виделись раньше.

- А где вы виделись раньше? - спросил Уотервил, распрощавшись со сдержанностью.

- На задней веранде в Сан-Диего.

Ответом ему был лишь недоумевающий взгляд; поэтому Литлмор продолжал:

- Выйдем, здесь нечем дышать, и я вам все объясню.

Назад Дальше