Затем пошли рассуждения: что такое антипатия и отчего они случаются между мужчиною и женщиною. Это уже не интересно, а данный случай проходит как какой-то кошмар. Точно припоминается Гоголь, в пьесе которого утешают дам, что им хорошо, – их "только высекут". Но ведь это не пьеса, не роман, – это не вымысел. Это рассказывает реальный, ответственный человек, рекомендованный таким лицом, как Филарет Дроздов. На Исмайлова иной может сердиться, но, во всяком случае, ему надо верить. "Дикаря" в Исмайлове много, но много и порук за его честность и справедливость (что дальше не раз будет показано); а притом он слишком близко стоял у дела, чтобы мог дать полковнику совет: "постращать жену розгами", если бы это не практиковалось. Незачем ему было советовать то, чего было невозможно исполнить. С другой же стороны, по своему дружескому положению в доме генерала, занимавшего важный пост в военной администрации, обстоятельный Исмайлов, конечно, не с ветра взял сведение о том, что полковницу "высекли при содействии административных властей". Он знал даже, как высеченная дама и ее мать потом вели себя в доме, – как они, обозлясь, "молчали, как мертвые, в доме мужа"… Конечно, странно и даже необъяснимо: почему синодальный секретарь и философ считал за справедливое "постращать розгами" даму, пока думал, что муж ее "урод", а когда у него явились предположения об "антипатии", то "наказание" розгами ему показалось "постыдным" и как бы напрасным? Кажется, по здравому рассудку, следовало бы рассуждать совсем иначе: за уродство мужа сечь даму совсем не было резона, а уж скорее можно было найти ее вину в том, что она позволила себе иметь "антипатию". Это убеждает нас, что пятьдесят лет тому назад во взгляде на брачные провинности у синодальных чиновников существовали довольно сложные, но не ясные понятия, и что выработанный в это полустолетие переход к институту так называемых "достоверных лжесвидетелей", без всякого сомнения, внес в эти дела много упрощения, которым выражается прогрессировавшее настроение нашего века, когда дам уже решительно не секут, по крайней мере "при содействии административных властей".
Другие брачные дела, к которым засим переходим после высеченной полковницы, покажут нам, что вообще в тридцатых годах с этими историями было гораздо хлопотнее и хуже, и тот упрощенный способ, при котором ныне все это мирно укладывается в однообразную форму, надо считать за большое счастье.
Тогда все это было как-то острее, рогатее и до того беспокойнее, что даже однажды сам Исмайлов чуть не сделался жертвою одной отважнейшей madame Petiphare, если бы только в нем не было целомудрия Иосифа.
Очень уж эти дамы "умели грешить".
Глава вторая
Очаровательная смолянка
Синодальный секретарь был влюбчив, но тоже не без рассуждения и не без осторожности, которая составляла самую рельефную черту характера митрополита Филарета, избравшего Исмайлова для воспитания генеральского сына в русском направлении. Перед холерою 1830 г. Исмайлов совсем было задумал жениться и чувствовал тогда себя к этому приуготовленным: ему исполнилось уже 36 лет, он занимал место, дававшее, по его соображениям, достаточное жалованье и чин надворного советника. При таких обстоятельствах ему казалось можно вступать в брак без малодушия. Но холера Исмайлову помешала: у него в Москве умер родственник, и синодальный секретарь должен был позаботиться о сиротах. Митрополит Филарет оказал пособие вдове и предложил ей поместить детей в сиропитательное заведение, но она нашла, что детям с матерью лучше, и оставила их при себе.
Устроив это семейство, Исмайлов вернулся в Петербург, где у него была на примете девица, на которой он думал жениться, и еще одна "дама", к которой он, по его словам, "питал привязанность", но жениться на ней не мог, потому что она была замужем.
Холера на время оторвала Исмайлова от обеих этих особ, "но когда болезнь утихла, дела и думы людские опять пошли обыкновенным чередом. Стали выбиваться из забытья и мечты мои задушевные".
И вот мы видим нашего синодального философа в любовном переплете тридцатых годов: Исмайлов идет на каком-то "островском гулянье" по Елагину и нечаянно встречает волшебницу, которая год "назад одним манием жезла остановила было в нем движение крови и парализовала сердце так, что в биениях его он ничего, кроме ее, не слышал".
"Она гуляла с братом, двумя дамами и одною девицею: стройна как пальма, резва как серна, мила как ангел, она показалась ему царицею". Он подал ей руку, "пожал ей пальчик". (Так точно делывал тоже Аскоченский. Вероятно это было в употреблении, по крайней мере, между чиновниками духовного ведомства.) "Девица молчала".
Между ними произошел разговор.
"– Вам весело, – сказал секретарь, – и воздух хорош, и прекрасных цветов вокруг вас много.
– А вы? – возразила она.
– Я один, и дышится как-то тяжело".
Волшебница пригласила его идти вместе и ловким манером устроила так, что ему досталось счастье вести ее под руку.
"Я чуть было не вздрогнул, когда она взялась, – пишет секретарь. – Мягкий, как звук флейты, голос, вкрадчивая речь, эфирная поступь, бархатные взгляды черных глаз" сразу произвели на него такое влияние, что он "потерялся в вопросах и ответах". "Я спросил: "как вы провели время холеры?" Мне ответили нехотя; а на вопрос, "где приятнее жить: в Москве или в Петербурге?" я не умел похвалить Петербурга, и меня упрекнули: "зачем же приехал?" Почувствовав свою неловкость, я смутился и был принужден оставить прогулку".
Эта неудача, однако, не оторвала секретаря от его чудной красавицы. "Я непременно бы женился на этой милой девице, говорит он, если бы с расположением к ней не спуталось в моей душе другое, так сказать, центрофугольное движение (?!): я был привязан к одной даме, которой чувства весьма много симпатизировали моим чувствам. Привязанность была взаимная, сильная и совершенно непорочная (по некоторым местам записок можно подозревать, что душа его пламенела таким чувством к свояченице генерала, у которого жил он). "Эта-то привязанность, несмотря на полное увлечение к красавице-невесте, задерживала" его "решимость", а между тем случай подвел такую неожиданность, что описанная прекрасная девица вдруг "внезапно умерла"".
"Хорошо, что я долго колебался", – замечает по этому случаю Исмайлов, вообще относившийся к смертям так стоически и немножко по-скалозубовски. Живешь – хорошо, а умираешь – и это не дурно. (По случаю смерти жены обер-прокурора Нечаева он даже притопнул и сказал: "Бог наказал!")
Все это, мне кажется, дает любопытные черты для повествователя и романиста, который бы пожелал взять героя для своего произведения из оригинальнейшего мира светских чинов духовных учреждений, где люди тоже "женятся и посягают" и, стало быть, могут быть, так сказать, предметом нашего изучения и нашего пустословия. Рисует это и тридцатые годы, которые все как-то обходят, но настоящая романическая история во вкусе того времени, представленная притом в довольно полном развитии, здесь только начинается. Это и есть история Очаровательной смолянки, которая в записках не названа и нам не известна, но кому-нибудь, верно, памятна.
Надо полагать, что Исмайлов нередко разглагольствовал о своих "заветных мечтах" и его желание жениться было известно окружающим, между которыми нашлись люди, имевшие на этот счет свои виды.
Исмайлов рассказывает:
"Привязанность моя к даме, о которой я упоминал, усилилась во мне и превратилась в совершенную любовь, но любовь чисто платоническую. Я предался ей душою, – душою и она предалась мне; но я был свободен, а она не свободна, и потому ей легче было хранить чистоту любви, а мне крайне было тяжело (!). Выпадали самые соблазнительные случаи, но мы воздерживались от тесного интимного сближения".
"В доме генерала, в одном со мною флигеле жил чиновник, его родственник, малоросс, дворянин, по-малороссийски образован в уездном училище. Я жил с ним дружно, – он меня любил и почитал как человека ученого".
Этот малоросс, однако, надувал своего ученого соседа. Стал он звать секретаря к Спасу Преображению, к обедне. Исмайлов в одно воскресенье не пошел, а в другое пошел. Отстояли они обедню, и малоросс начал его звать к одной даме, "предоброй и благочестивой старушке, которая любит поговорить о религии". Секретарь не пошел. Он "не желал заводить знакомства с пожилыми барынями, которые стесняют этикетом", но в следующее затем воскресенье малоросс опять повел его к Спасу Преображению и оттуда-таки завел к своей "знакомой старушке".
Пришли. "Девушка сняла с нас плащи и говорит: барыня в гостиной.
Настроенный в воображении, что увижу какую-нибудь почтенную старушку, я иду смело – и что ж: вместо старушки вижу необыкновенную красавицу, читающую на диване книжку в полулежачем положении…
Я оторопел, смутился, и все настроение духа у меня пропало.
Когда мы вошли, красавица встала, улыбнулась, протянула руку сначала соседу, а потом мне. Смущенный, я не мог сказать никакого комплимента и поцеловал руку просто.
Сели. Разговор начался приступом об обедне, перешел к погоде, к здоровью и к чьим-то похоронам.
– Не говорите об умерших, – вскричала красавица, – говорите лучше о живых. Мы хотим жить. На что омрачать жизнь преждевременно!
Подали кофе, – было кстати помолчать и одуматься. Я не говорил ничего по причине смущения, которое у меня не проходило. Я смотрел на хозяйку с изумлением; я замечал ее позы и движения и удивлялся искусству женщин говорить о себе станом и оборотами (?!). На ней и около нее все будто дышало и двигалось. Красавица была одета просто: грудь и руки закрыты, ножки в золотых туфельках, прическа с двумя локонами; на плечах распущенная шаль, но каждая складка, каждая застежка, каждый бантик говорили, что под ними скрывается какая-нибудь прелесть. Никакому живописцу не схватить той линии оборота руки, когда она поправляла свои локоны. Подобный оборот я видел только у Тальони".
Синодальный секретарь сразу влюбился и пошел дознавать кондуит своей "красавицы".
Она была вдова незадолго перед этим умершего полковника, и малоросса с нею познакомил адъютант военного министра Р., "который был близким приятелем ее мужа".
Тут Исмайлов вспомнил, что этот Р. четыре месяца назад просил его хорошенько написать "просительное письмо к государыне" о помощи этой даме, у которой после мужа осталось трое детей и ровно никаких средств. Р. надеялся, что императрица ей поможет, "особенно если вспомнить ей, что вдова воспитывалась в Смольном институте, круглая сирота и выпущена первою".
Из документов этой дамы Исмайлов узнал, что она сирота, дочь священника, воспитывалась в Смольном на казенный счет, выпущена первою, 16 лет от роду, и прямо из института вышла замуж за полковника, служившего по военно-учебным заведениям; прожила с ним шесть лет и овдовела с тремя малолетними детьми. Средств никаких не было.
Исмайлов сочинил письмо, а адъютант отвез его к военному министру, и прелестная вдова "получила не малозначительное пособие".
Но на одновременное пособие, конечно, нельзя было прожить весь век, и адъютант Р. о ней заботился, а еще лучше их всех она сумела позаботиться о себе сама.
Секретарь стал подозревать, что его малоросс неравнодушен ко вдове, и начал расспрашивать о ее прошлом.
История выходила не совсем обыкновенная и даже трогательная.
"Муж красавицы влюбился в нее, когда она была в институте, и женился на ней с дозволения директрисы. Прожив с нею шесть лет, он не ознакомил ее ни с кем по ревности или из расчета, потому что был беден. Замужняя красавица осталась после него с детьми, но сохранила все другие качества благовоспитанной девицы. (Так думал Исмайлов, но с развитием истории она покажет свои качества иначе.) Свободная и откровенная, как дитя, доверчивая и расположенная ко всем, она мечтала только о добре; всегда веселая, всегда радушная, она знала одно, что женщина должна быть замужем и, овдовевши, не понимала своего положения и верила в будущее".
"Первым ее патроном был Р.", которого секретарь называет "благороднейшим человеком", но он уехал в командировку и поручил навещать ее малороссу. Сейчас же началась игра. "Красавица попробовала испытать его к себе расположение, коснулась его сердца и подобралась к тому, что он решился сделать ей предложение". (Через три месяца после смерти мужа.) "Предложение было принято с обыкновенною женскою робостью".
Малоросс завел Исмайлова ко вдове для того, чтобы узнать его о ней мнение и вопросить его: "будут ли они счастливы?"
Сам неравнодушный ко вдове, секретарь советовал товарищу подождать возвращения Р., но влюбленный малоросс отвечал, что "ждать для него и для нее томительно". Притом же малоросс открыл Исмайлову, что неопытная, никогда "не видавшая света и людей" институтка "не дает ему покоя, требует, чтобы он написал обязательство жениться, и дает обязательство и сама.
– По крайней мере, – говорит она, – мы тогда будем покойны и будем знать, как вести свои дела. При вступлении в брак пенсию у меня отнимут, но я надеюсь, что перед выходом замуж мне дадут пособие; а об этом надо хлопотать благовременно".
Оба приятеля нашли эти соображения и мысль об обязательстве резонными, но секретарь стал наводить малоросса на мысль, что красавица ему не пара, что она для него слишком "умна, образована и великолепна". В одном из разговоров он и ей тоже развел рацею, что неравенство воспитания бывает очень тяжело в союзах, а малороссу сказал, что красавица, кажется, кокетка, и что ему не худо бы повременить с выдачею обязательства, на котором красавица настаивала.
Малоросс его послушался и обязательства не выдал, но, однако, заподозрил, не прочит ли синодальный секретарь эту красавицу в жены себе. А красавица, не получив обязательства, вдруг изменила тактику. Она назначила вечера и стала принимать "холостых и вдовых мужчин и ни одной женщины". Все ее гости были в нее влюблены и "каждому казалось, что он имеет у нее преимущество". То же самое сдавалось и Исмайлову. Он только недоумевал одно: откуда она берет деньги, чтобы давать свои роскошные вечера?
Скоро это ему разъяснилось.
Исполняя какое-то поручение этой неопытной, не видавшей света смолянки, синодальный секретарь заходит один раз к ней утром и застает у ней "военного генерала, которого видал у нее на вечерах в числе других поклонников. Хозяйка и гость говорили очень жарко, но когда секретарь появился, они прекратили разговор, и генерал после двух-трех незначащих слов взял фуражку и раскланялся.
– Вот чудак, – сказала, проводив гостя, красавица. – Хочет заставить меня насильно чувствовать! Делает предложение, чтобы я за него вышла, а когда я сказала, что об этом еще не думала да и думать не вижу надобности, он рассердился. Не верит, чтобы меня в мои годы не тяготило одиночество, а с ним-то какая радость? Сед как лунь, стар как гриб и лыс как Адамова голова.
– Что же, вы отказали наотрез?
– Ну, нет; он мне много помогает: он и нынче мне привез пуд сахару и ящик чаю и еще кое-какие безделушки – целый кулек".
Вот какая тогда была на этот счет простота.
Секретарь представил институтке, что генерал богат, любит ее, даст ей положение в свете и устроит ее детей; но она отвечала:
"– Генерал не моего духа, кроме того он стар и мне не нравится. А к тому же он так делает добро, что это меня унижает. Добро надо делать умея".
Потом она "особенно чувствительно взглянула" на синодального секретаря и страстно проговорила:
"– Я жить хочу!"
Он, кажется, это не хорошо понял.
"– Живите, – отвечал он, – вы достойны жизни, – и откланялся…" Ушел "и стал ее уважать еще больше". "А меж тем у вдовы гостей все прибывало, и все были люди очень порядочные и готовые всем для нее жертвовать". Малоросс не выдержал секретарских советов и пришел к очаровательнице с "обязательством", которого она прежде хотела, но было уже поздно. Она его теперь сама отстранила. Несчастный "загрустил, заболел горячкою, сошел с ума и в две недели умер, все вспоминая ее имя и бредя чарами любви. Она даже не вздрогнула".
С этих пор начинается что-то вроде сцен у Лауры.
"В доме красавицы цели посетителей стали обнаруживаться: закипела ревность; на вечерах прежде держали себя тихо, с любезностью и приличием, а тут завелся шум, брань, ссоры и стало доходить до дуэлей". Все как с ума сошли и впали в такой азарт, что "каждый старался всеми мерами отдалить от нее другого. Клеветали, ссорили, злословили друг друга. Она видела, что все это идет из-за нее, и не только не останавливала этого, но напротив поддерживала огонь вражды за нее. Один из поклонников застрелился, другой скоропостижно умер"… Запахло преступлением…
Синодальный секретарь увидал, что ему здесь между таким отчаянным народом не место, и сейчас свернул ласточкины хвостики своего полиелейного фрачка и перестал летать к ней на свидания.
Однако было уже поздно, и тут начинаются тягчайшие его испытания от этой мучительно-прекрасной иерейской дочери, для прихотей которой даже и синодальный секретарь понадобился.
В разгар смертоносных оргий, в которых прекрасная смолянка духовного происхождения хладнокровно и бестрепетно изводила своих поклонников, в Петербург возвратился из своей командировки адъютант военного министра Р. Он ужаснулся, как подвинулись дела во время его отсутствия и какими сорвиголовами окружила себя молоденькая вдова его покойного товарища.
"Он устремился к тому, чтобы рассеять не понравившееся ему общество и заставить ее отказаться от своих поклонников". Лучшим средством, чтобы заставить ее возненавидеть разгульную жизнь, адъютанту показалось реставрировать в доме вдовы неопасного синодального секретаря.
Тот прибыл на пост, но все это "не возвратило ей прежних доблестных качеств" (т. е. тех качеств, которые насочинили ей в своей восторженной простоте и житейской неопытности Исмайлов и погибший от ее руки малоросс). Адъютант и синодальный секретарь совместно старались "восстановить ее на ступень нравственного достоинства", и Исмайлов, как записной философ, "согласно духу адъютанта, вовлекал ее в разговоры откровенные, а когда в ней проторгались мысли, противные его убеждениям, препирался с нею до грубости". "Р. поддерживал" его, "горячился и грубил еще более". Но "все это ни к чему не повело", кроме того, что, надо полагать, оба эти проповедника совсем надоели вдове, которая, очевидно, твердо наметила себе, как тогда говорили, "другой проспект жизни". Она стала давать им на все их доводы "о вдовстве и супружестве" такие отпоры, что хотя бы самой завзятой нигилистке 60-х годов.
"Супружество красавице не нравилось, а вдовство она не считала для себя тягостным. Для воспитания же детей признавала со стороны матери всякое средство простительным и даже позволенным.